Вот те и перемена социального положения".
За перегородку заглянул солдат в мундире с трубаческими наплечниками.
- Господин штаб-трубач, на уборку пожалуйте.
- Зараз иду. Нехай унтер-цер Гордон ведет команду.
Димитрий оделся, не спеша. Помылся, оправил густые на пробор стриженные волосы перед зеркалом, взял из угла стик с серебряным наконечником - лошадиная голова - и пошел на конюшню.
Шел он бодро, позванивая шпорами, и думал о своем сне.
- Кто его знает. А может, и менять-то не нужно. Умный дед Мануил! Палка как была, так палкой и останется.
IX
Ночь все шла. Долгая зимняя ночь. Ветютнев и Тесов стояли; у дверей конюшни и курили.
Пробежал за ворота денщик Морозова искать извозчика и вернулся в шинели на опашь, сидя боком на санной полости.
Через двор проехала барышня. Нос в муфту уткнула, согнулась, маленькая такая, не то плачет, не то пьяная.
Луна зашла за казарменный флигель. Двор уже не походил на пруд, подернутый мелкой зыбью волн, но лежал пустынный и мрачный, как кладбище. Холодный ветер завевал по нему снежинками и посвистывал в углах и проулках.
Вдруг засветилась ровными рядами окон казарма, белый дым пошел из труб хлебопекарни и слился с серою пеленою облаков.
- Наши встают, - сказал Тесов.
- Да, время, - зевнул Ветютнев. - Шестой час пошел. Пора на уборку.
Они подлезли под балясину.
Лошади поднимались, звенели цепями недоуздков и вздыхали. Одни медленно вытягивали, расправляя, заднюю ногу, точно потягивались. Другие шумно встряхивались, сбрасывая приставшую к бокам и спине солому. Дневальные прибавили света в ламповых фонарях и открывали окна и двери.
С угла двора раздался людской гомон, короткая хриплая команда, и по морозному снегу заскрипели мерные шаги третий эскадрон пошел на уборку. Следом за ним с шумом и криком сбегали по лестнице трубачи и выстраивались на двор.
Вахмистр третьего еще не вышел, и старший взводный, подпрапорщик Елецкий, вел эскадрон. Буран оставил дневального и побежал на конюшню.
На дворе еще глубже сомкнулась ночь. Улицы города были пусты, и крепок был обывательский сон.
Солдаты расходились по лошадям. Вычищали подстилку, выносили навоз и солому для проветривания и становились на уборку. Конюшня наполнилась мерным шуршащим шорохом щеток и частым поколачиванием о камень скребниц. За лошадьми на коридоре вырастали клетки выбитой пыли и перхоти. Изредка слышались вскрики: "Но! Балуй!.. Ишь, ты какой! Недотрога".
Потом люди с лошадьми потянулись к водопойному бетонному корыту. Под образом Фрола и Лавра, защитников окота и лошадей, малиновым мигающим огоньком горела лампадка, и в свете фонаря пузырилась под краном и маленькими волнышками бежала от струи вода. Там стоял вахмистр, подпрапорщик Солдатов. Рослый, широкий и толстый, с большим красным лицом, с волосами, стриженными ершиком, и жесткими усами, распушенными вверх на концах, гладко бритый, в одном мундире с шевронами (Шевроны - здесь, нашивки из золотого или серебряного галуна углом вниз, носившиеся на левых рукавах мундиров и шинелей сверхсрочнослужащими нижними чинами за выслугу лет) на рукаве, он щеголял закаленностью старого человека, не боящегося простуды и презирающего все "эти моды и новости", инфлюэнцы и гриппы… Строгим взглядом серых глаз - сверл острых - он окидывал лошадей и видел каждую мелочь.
- Самохоткин, ты чаво копыта поленился обмыть? Опосля останёшься, еще и бронзу наведешь. Все шалберничаешь, жуликуешь. Это тебе не фабрика! Унтер-цер Сомов! Я сколько разов вам говорил, что за ним особый присмотр нужон… А это иде Красота очерябалась?
- Должно, на гвоздь, господин вахмистр.
- Ты смотри, шалай, кабы я энтова гвоздя в твоих зубах не доискался?
Лошади тянулись к воде. Они погружали нежные губы и медленно пили. Подняв голову, стояли задумчиво, будто смаковали, и снова пили, водя губами по воде, точно искали более вкусную струю. Задние нетерпеливо ожидали очереди. Они ржали, копали ногою по камням, просили, напоминая о себе.
- Ты не спеши, Коздоев. Она еще пить хотит, а ты ее тянешь, ишь, нетерпячка какой.
- Она тольки так… балуется, господин вахмистр, - робко ответил молодой, хорошенький, похожий на девушку солдат, из-под длинных ресниц глядя большими глазами на вахмистра.
- А тебе что? Пускай и побалуется. Ей это, лошади, удовольствие, ты и доставь его… Ну, все, что ль?
Последние лошади тянули сквозь зубы воду.
- Трубач! Играй "к овсу"!
Резкие звуки медной трубы порвали темный 'Сумрак конюшни и понеслись по коридорам, дробясь и отдаваясь о каменные арки переходов. Им ответило стоголосое, довольное, радостное и сдержанное ржание. У овсяного ларя фуражир и взводные черным, обитым светло-медными обручами гарнцем насыпали овес в торбы. Солдаты толпились подле.
- Ласточке уменьшенную…
- Барабану полтора, - слышались голоса, и люди расходились с тяжелыми торбами до конюшни. Все тише становилось в ней. Дневальные метлами собирали перхоть, люди стояли у станков, ожидая, когда кончат, есть овес их кони. Фуражир с раздатчиками навешивал на безмене сено. Его разбирали по "дачкам".
Мерный шорох жевания сливался в сладко звучащую, монотонную мелодию, и, казалось, людям передавалось лошадиное удовольствие. Они слушали шорох еды и вдыхали тонкий спиртной запах влажного согретого лошадиным дыханием овса. Этот шорох прерывался иногда вздохом, пофыркиванием или окриком солдата:
- Ну, чаво бросаешь! Непутевая!
Бурашка ходил за вахмистром. Хвост колесом, морда поднятая. Солдаты окликали его: "Буран! А, Бурашка милой! К нам пожаловал!" Бурашка поворачивал голову на звавших, улыбался, морща верхнюю губу, и сверкал маленькими черными глазами, но ни к кому не подходил. Точно говорил: "Знаю, что вы меня любите. И я вас люблю. Мы с вами одна семья. А только я теперь при деле".
- Господин вахмистр, - отделился из сумрака конюшни солдат. - Так что, позвольте доложить, Астра овса не ист. Скушная стоит и воды только чуток пила.
- Взводному докладал?
- Так точно. За фершалом послали. Емпературу мерить будут.
- Опосля мне доложишь.
Русалка в это время заканчивала свой туалет. Он был Особенно тщателен в эту ночь.
Тесов, сидя у ее ног на коленях, ладонями делал ей массаж, крепко тер вверх по жилам против шерсти и мягко скатывался вниз. Новые белые бинты лежали подле на соломе. Русалка неподвижно стояла, терпеливо ожидая конца массажа. Она уже была накрыта теплою, мягкою, дорогою, суконною попоною с грудью. Расщипанный по волоскам хвост золотым каскадом падал к скакательному суставу, и грива, от природы волнистая, нежная и мягкая, была расчесана и блестела, отливая в червонец. Чистая, промытая голова была изящна в ее прямых и строгих линиях, и большие глаза смотрели томно в этот час ранней уборки. Светлый, белый, с длинными зернами, дорогой, отборный, шастанный овес был насыпан в кормушку, но Русалки к нему не притрагивалась. Она ждала, когда будет совсем готова, чтобы тогда с полным удовольствием приняться за свой утренний завтрак.
Она знала: овес от нее не уйдет. Ей все позволено, недаром она - баловница.
- Которые люди после обеда в отпуск, ступай в цейхгауз (Цейхгауз - военный вещевой склад) к каптенармусу (Каптенармус (от франц. capitaine d armes) - должностное лицо в воинском подразделении, отвечающее за учет и хранение оружия и имущества. Обычно - унтер-офицер) за новыми шинелями! - закричали по взводам унтер-офицеры.
Вахмистр подошел к деннику Русалки.
- Господин вахмистр, - обратился к нему Тесов. - Мне сегодня Русала в манеж на скачки весть, разрешите новую шинель получить.
- Беспременно. А как весть, ко мне зайдешь. Осмотреть надоть, чтобы все по пунктам. Вся кавалерия тебя увидит. Могёт быть, Государь Император пожалует. Так, чтобы… Понял?..
- Понимаю, господин вахмистр.
- Ну, что же, надеетесь?
- Бог не без милости.
- Хороша кобылица! Должна себя оправдать. Русалка слушала и понимала. Она кокетливо отошла от решетки, погрузила нос в кормушку и стала лениво ворошить зерна губами.
Так утром красавица артистка, лежа в постели, нехотя берет чашку кофе со сливками и, сделав глоток, вздыхая, ставит обратно на ночной столик. Вот, отставив тоненький мизинчик и полусогнув прозрачные розовые пальчики, берет она лениво с тарелки ломтик поджаренного хлеба и медленно откусывает белыми зубами. И так съедает все и выпивает кофе.
Русалка, разворошив овес и надышав его, так что он стал, горячим и влажным, вставила в него свою атласную морду и начала мерно жевать, с удовольствием проглатывая овес и полузакрыв в истоме свои прекрасные глаза.
- Выводить людей с конюшни! По человеку со взвода оставить сено раздать! - крикнул вахмистр.
Когда взводы строились вдоль коновязей, ясный, зимний рассвет уже мережил в небе. Звезды погасли, и за полковым садом вдоль канала протянулась светлая зеленая полоса - тайна неразгаданная света рождающегося. Предметы были смутны. Все казалось скучным и вялым в Проблесках рассвета. За городом в три трубы гудели фабричные гудки. Белый дым над казармами срывался густыми клубами и тянул к востоку. Свежий ветер с моря завевал по двору, свистал в воротах, поднимал шерсть Бурану, шевелил полами старых, тонких уборочных шинелей солдат.
Ночь прошла. Наступало утро…
X
Ночь, полную забот, наслаждений, огорчений, ссор и тяжелого сна, сменил радостный, ясный и погожий день. Сразу пахнуло весною, и на солнце были мокры густо усыпанные красно-желтым песком панели. Вывески, в бриллиантах ледяных сосулек и в веселой капели весны, точно улыбались прохожим. Густые толпы народа, одетого по-праздничному, текли по Невскому проспекту в обе стороны.
Они взмывали пестрой волною по крутым ступеням к черным бронзовым коням с голыми людьми на Аничковском мосту, растекались вдоль Фонтанки и чернели и пестрели до самого Адмиралтейства. С Фонтанки неслись трубные звуки. Они отдавали эхом о края набережной, двоились, троились и вносили беспокойное оживление в Шумы и дребезжание города. На катке у Симеоновского Моста трубачи играли матчиш.
В солнечных лучах розовой каймой спускался по Фонтанке дом Министерства Двора, а над ним гляделся золотыми куполами в Синее небо четкий Аничков дворец.
Вправо, в голубых туманах, за желтым цирком Чинизелли чернели деревья аллей Летнего сада.
Морозов ехал на извозчике, вглядываясь в улицу, отыскивая среди саней и экипажей Русалку, отправленную с Тесовым полчаса тому назад.
Он бездумно читал вывески и смотрел на толпу.
Ему казалось, что все шли в Михайловский манеж, где он будет скакать на Русалке.
Из множества афиш, наклеенных на зеленых будках, стоявших по углам улиц, он видел только:
"О. П. П. Д. О. С. - в Михайловском манеже" - и огромными буквами "concours hippque"… Как раз под этой афишей в нескольких местах висела голубая… Почему-то запомнил: "Концерт Надежды Алексеевны Тверской".
В концертах он никогда не бывал, с Тверской не был знаком, но запомнил имя, отчество и фамилию: Надежда Алексеевна Тверская.
На зеленом кубическом домике с крутою крышею и часами на три стороны, висевшими над магазином Винтера, стрелки показывали четверть второго. В зеркальном окне сверкали на солнце бронзовые, светлые и темные часы. Золотые и серебряные кружки карманных часов и длинные цепочки так блистали на темном бархате, что было больно смотреть.
На углу Литейного городовой, в черной шинели и фуражке поверх наушников, белой палочкой остановил движение по Невскому, пропуская сани на Владимирский и Литейный.
Желтые вагоны трамвая весело отсвечивали зеркальными окнами и были новые и чистые. Барышня с белым кудрявым шпицем, вымытым и расчесанным, с алым бантом на ошейнике, воспользовалась остановкой движения и переходила Невский.
Шпиц бежал, как кошка, поджимая брезгливо лапки на бороздах блестящего, ставшего цвета кофе со сливками снега и обегая лужи.
Откуда-то взялся Бурашка. Черный, лохматый и озорной. Медвежьи уши наставлены вперед, хвост колесом, вид самостоятельный, никого не признающий. Бурашка заметил шпица. Скок… скок… в два прыжка очутился подле. Обнюхались.
- Ральф! Venez ici… Ральф!.. - кричала барышня. Солнечен был ее нетерпеливый крик. Озабоченное лицо вспыхнуло румянцем досады.
Бурашка ловким маневром оттеснил и завлек шпица к большой темной луже у рельсов трамвая, поднялся на задние Лапы и быстрым движением передних опрокинул нежное создание спиною в лужу. Дал ему в луже перекидку, и, когда мокрый и грязный, со слипшейся шерстью, шпиц поднялся, недоумевая, как все это вышло, Бурашка, лавируя между лошадьми и санями, уже бежал по другой стороне Литейного.
- Ральф! Quelle horreur! - плакала барышня. Шпиц сконфуженно отряхивался. С грязного банта текла вода.
- Вот хулиган!! Мерзкая собака!
Мгновение… Палочка городового сверкнула над темными дугами саней, чей-то мягкий Делонэ-Бельвиль обогнал Морозова, заскрипели трамваи, и снова толчея людей, пестрота вывесок, низкий вход к Черепенникову, в окне горы апельсинов, яблок, винограда. Бутылки… пастилы… коробки с мармеладом, ящики с изюмом и финиками…
"Значит, Русалка недалеко, - подумал Морозов. - Ах, негодяй Бурашка! Действительно, хулиган! Бедная барышня! Глупый, бедный Ральф…"
У парикмахерской Duraz et Ravelin, где всегда стригся и брился Морозов, он увидел Русалку, закутанную в темно-синюю суконную выводную попону с вензелями, вышитыми желтым шелком.
Тесов сворачивал с нею на Фонтанку.
Морозов обрадовался. У него была примета. Надо обогнать Русалку перед скачкой и мысленно помолиться об удаче.
"Господи, помоги ей, моей милой!"
- Русалка! Русалочка!.. - крикнул Морозов. Русалка скосила глаз и сморщила верхнюю губу. Не заржала, а только сделала вид, что заржала. Тесов улыбался и что-то говорил. Не было слышно за шумом улицы его слов.
- Ваша, что ль, ваше сиятельство? - обернулся с облучка извозчик.
- Моя, - гордо ответил Морозов.
- А и красавица, ваше сиятельство! Вот лошадь, уж подлинно Лошадь. Больших, должно, денег заплачена.
В яркой прелести мартовского солнца, во влажных и свежих взвивах порывистого ветра, в блеске тающего на Фонтанке снега, в словах извозчика, в движении толпы, в криках барышни со шпицем, в грубой шутке подлеца Бурашки, в полыхании блесков оконных стекол, во вкусной свежести пахнущего морем воздуха было что-то пьянящее, как искры шампанской игры в холодном вине. И казалось Морозову, потому ему так радостно, что и он, и извозчик, и Тесов, и чужая барышня со шпицем, и подростки, катающиеся на коньках под звуки матчиша, и Русалка, и Бурашка - все они были одной, единой, великой Русской семьи.
Сердце его с детства привыкло любить прекрасную Родину с ее гордыми орлами, глядящими на Восток и на Запад. А эта праздничная толпа, - этот город в весенних блестках солнечных лучей, в радостном гомоне людей был его Родина!..
В самом радужном и бодром настроении духа Морозов подъехал к тяжелым и громадным задним воротам манежа и щедро расплатился с извозчиком.
Как хорошо жить!..
XI
В манеже пахло сыростью. У входа от натасканного солдатами и лошадьми снега была липкая грязь. Высокая, дощатая, задняя стенка трибун, задрапированная елками, доходя до верхнего края окон, перегораживала манеж. Елочная ограда отделяла станки для лошадей и передманежный дворик. На нем гусар водил большую поджарую серую в яблоках лошадь, а маленький подвижной гусарский офицер с безусым и безбородым, как у англичанина, жокейским лицом, приседая на согнутых коленях, смотрел сзади, как она ступала. Видный вахмистр, лет тридцати, с рыжеватой бородой под Государя
Императора, худощавый и стройный, прикрыв глаза ладонью, тоже смотрел из-за офицера на ноги лошади. Четко сверкали подковы и между ними размытое, бело-розовое пятно копыта.
- Никак нет, ваше благородие, нисколько не хромает, - говорил успокоительно вахмистр.
- А, по-моему, на левую заднюю чуть улегает. Эх, надо же было мне ее вчера ковать, Соломатин. Расчистили глубоко. Зарезали, черти!
Высокий артельщица в длинном черном с барашковым воротником пальто кинулся, было, преградить дорогу Морозову, - вход с этой стороны был для публики закрыт, - но узнал его и улыбнулся.
- Здравия желаю, ваше сиятельство.
- Здравствуйте, Семен Семеныч. Афишка найдется?
- Извольте, господин Морозов.
Морозову было приятно чувствовать себя здесь "своим", точно артистом какого-то спектакля. Гусар увидал Морозова и крикнул:
- Ну-ка, Морозов, погляди, друг, мою Кармен, хромает или нет?
Морозов так же, как гусар, присел, чтобы лучше видеть, и стал смотреть.
- Нет, не хромает… Разве что… Нет, совсем не хромает.
- Я их благородию и то говорю, опять же и жару в пятке ничуть не обозначается, - солидно сказал гусарский вахмистр.
- Ну, ладно, ставь.
Станки из досок, убранные тонкими елками, наполнялись лошадьми.
- Мою Русалку можно рядом с твоею Кармен, Петров? - спросил Морозов.
- Отлично. А ее не привели еще?
- Вот и она.
Морозов с Петровым, знаменитым наездником и скакуном, прошли за зеленую ограду елок к буфету.
Там за длинными столами, накрытыми чистыми скатертями, лакеи во фраках расставляли бокалы, рюмки, тарелки с закуской. В углу у окна, в ящике со льдом торчали белые, золотые и фасные головки шампанских бутылок.
Маленький, плотный, рыжебородый Перфильев, есаул казачьего полка, в яркой голубой фуражке и новеньком легком, щегольском пальто с блестящими погонами, только что опрокинул рюмку водки и теперь прожевывал большой бутерброд. Все лицо его маслилось и сверкало от удовольствия.
- Морозов, душа мой! - крикнул он, увидев Морозова. - Ходы до мой лавка. Кушать мало-мало будим… Ну, что же? Ни пера, ни пуха. Возьмешь, - бутылка шампитра за тобою.
- Ладно. И даже две.
- Люблю я господ спортсменов. По-господски поступают. Отказа нет угостить приятеля.
- А ты с утра уже ешь? - сказал Петров. - Смотри, совсем не кавалерийского образца чемодан нагулял! А давно ли скакали мы с тобою в Красном Селе?
- "Облетели цветы… Догорели огни… Та весна далеко… И тех нет уже дней…" Старость, Александр Александрович, не радость. Слаб человек. Ты понимаешь, я люблю лошадь платонически. Чтобы на своем месте, стояла, шерстью блестела, телом радовала, на гладком месте не спотыкалась и на ученье не подводила.
Красные, голубые и темные фуражки были рядом. Их обладатели на "ты". Друзья. Одной школы, одних обычаев, одного воспитания, одной русской кавалерии, одной Российской Империи.
И от этого увеличивалось бодрое настроение Морозова. Точно все они помогали ему на скачке, ободряли его уже самыми звуками ласковых голосов.