Когда показались однообразные флигеля казарм и низкие длинные постройки конюшен, а за ними засерел полковой сад, ей показалось все это милым. Она старалась угадать, где стоит "ее" Русалка. Казармы были пусты. Полк куда-то ушел. Вероятно, на ученье.
"Тем лучше, - подумала Тверская, - у него никого не будет. Мы будем втроем".
Андрей Андреевич остановил извозчика у одного из подъездов высокого флигеля. От ворот к ним подбежал черный, длинношерстый, точно маленький медведь, пес. Он обнюхал манто Тверской и повилял хвостом. Андрей Андреевич опасливо прыгал от него и прятал руки в карманы.
- Экая противная собака. Будьте осторожны. Не укусила бы, - беспокойно говорил он.
- Пустое говорите, Милый Андрей Андреевич. Прелестный пес! И какой ласковый! Смотрите, он ведет нас.
Простая лестница, без ковра, с каменными ступенями и железными перилами показалась Тверской оригинальной. По ней раздавались звуки фортепьянной игры и где-то жалобно визжала собака. Какая-то девушка, в неуклюжем капоре и в ватном тяжелом пальто выскочила на нее, стала спускаться вниз и остановилась. Синие, большие глаза робко смотрели из-под капора.
Тверская не обратила на нее внимания. Это была девочка, почти подросток.
- Нам сюда, - показал на раскрытую дверь Андрей Андреевич.
Собака вошла в дверь. Она действительно вела Тверскую, указывала ей дорогу.
Вот и тот милый солдат, что был тогда с Русалкой в манеже.
От него так славно пахло дегтем и конюшней. Тверская, не раздеваясь, вошла в комнату за прихожей и, переступив порог, окинула глазами ковер с оружием, кавказский диван и двух блондинов, одну на диване, другую в кресле. "Какие странные! - подумала она. - Едва ли родственницы".
Как только Тверская посмотрела на них, ей почему-то скучен и безразличен стал Морозов.
Точно был близок и вдруг стал бесконечно далек. Он заступился за какую-то девушку. Он - герой… Ну - и пускай герой! Интересно, за кого из них он застудился? Неужели за ту напудренную, с нелепою желтою челкою на лбу, что сидела за письменным столом и встала, когда она вошла. Вот какая она!.. Коротконогая… Противная!..
Тверская хотела уйти… Круто повернуться, спуститься по лестнице, на улице, сидя в пролетке, дождаться Андрея Андреевича, пока он наденет пальто и укутается шарфом, и уехать.
Ехать, ехать куда-нибудь далеко, по Невскому, по Набережной, на Николаевский мост, смотреть на темную и холодную Неву, на маленькие белые льдинки ладожского льда, несущиеся под мост, приехать с освеженным, бездумным лицом домой, подойти к роялю, попросить Андрея Андреевича аккомпанировать ей и петь печальный романс Тости:
Partir cЄest mourir un peu…
Но в это время денщик открыл дверь, приглашая ее войти, и Тверская вошла к Морозову в спальню.
Перед ней было похудевшее, чистое выбритое лицо с мягкими темными усами и волосы, наскоро приглаженные щеткой. Один вихор молодо и непокорно, как у мальчишки, торчал над бровью.
Морозов сидел на постели, накрытый тяжелым одеялом. Он протягивал навстречу Тверской обе руки в красивых складках белой рубашки с широким мягким воротом. Ясно, твердо и бестрепетно смотрели его глаза прямо ей в лицо.
- Надежда Алексеевна! - воскликнул они - Боже! Как хорошо, что вы навестили меня! Как я счастлив!
Его глаза не лгали. Но Тверская замкнулась в себе и не поддалась им. Холодно и безразлично она спросила его:
- Ну, как вы себя теперь чувствуете?
- Прекрасно… Здравствуйте, Андрей Андреевич. Как мило, что и Бурашка пришел с вами.
- Это ваша собака?
- Нет. Я потому и удивился, что это совсем не моя собака.
- Чья же она?
- Это полковая собака… То есть даже и не полковая… Морозов смущался и путался, и Тверской было почему-то приятно и трогательно его смущение.
- Это собака одного офицера, но она его не признает за хозяина. А зовут ее Буран. Это, знаете, поразительно умная собака.
Морозов стал рассказывать про Бурана, про все его проделки, про самостоятельные путешествия в лагерь и из лагеря. Тверская смотрела в его блестящие глаза и понимала, что Буран тут ни при чем.
- Ну, будет про Бурана, - сказала она. - Что же ваша рана?
- Пустое! Еще неделя и опять буду скакать. Одно досадно - последнее воскресенье пропустить пришлось. Я на Prix couple (Парный приз) скакать хотел с казаком Бреховым. Его Ириклия отлично берет препятствия и под стать моей Русалке. И вот пришлось его надуть. Он не скакал из-за меня.
Тверская встала. Ей показалось, что она довольно 'уже пробыла у Морозова. "Рана не опасная. Стоило ли беспокоиться? Его те… кудлатые… вполне утешат".
Темная, загорелая рука, покрытая у запястья волосами, протянулась к ней, как бы удерживая ее. Сверху слышалось фортепиано. Кто-то чисто и уверенно играл ее любимый Шопеновский ноктюрн.
- Кто это у вас играет? - опять холодно спросила Тверская.
- Жена полкового адъютанта. Да вы ее видали! Помните?… На концерте в консерватории мы атаковали вас с нею, прося прослушать Ершова.
- Да, помню.
- Не правда ли, она хорошо играет?
- Да, хорошо, - рассеянно сказала Тверская. Она все думала о тех, кто сидел в кабинете. "Может быть, и не то?.. И с подведенными глазами-васильками, и та маленькая, может быть, просто дежурили при нем… Как сестры милосердия… Верно, жены товарищей"…
- До свидания, - сказала она. А хотела сказать "прощайте". Тон голоса был все еще враждебен. Тем больше в нем было любви.
Она чуть прикоснулась к его горячей руке и вышла из спальни… Был так противен в кабинете запах Vera Violette (Настоящая фиалка). Тверская не стала дожидаться, пока Андрей Андреевич укутается теплым шарфом и наденет пальто, и стала одна спускаться по лестнице.
Как давно все это, казалось, было. Скачки в манеже… Русалка… Концерт, игра того солдатика и весь этот пестрый ряд пестрых благотворительных концертов.
Белый, румяный… молодой - да холостой!
Тверская, стоя подле извозчика, натягивала на руку длинную с модным раструбом перчатку.
- Как вы долго, Андрей Андреевич!
Андрей Андреевич посмотрел сквозь очки на Тверскую. Было так непривычно раздражение в ее голосе.
- Я все от этой подлой собаки лавировал. Представьте, забралась на стул, на котором вы сидели, и улеглась на нем. Уверяю вас: она что-то. знает.
- Бросьте, Андрей Андреевич. Приедем домой, - я хочу петь "Fruhlingszeit" ("Весна-красна" - романс Шумана).
- А Дюков мост? - тихо спросил Андрей Андреевич…
- Ну, что Дюков - мост? весело сказала Тверская. - Вы посмотрите, как прекрасно небо!
XLVII
После ухода Тверской Морозов остался сидеть на постели. Про рану и про боли, еще этою ночью мучившие его, он позабыл. На том стуле, где сидела она, едва помещаясь на нем, разлегся Бурашка. С одного боку свесил вниз передние лапы, с другого пушистый лисий хвост. Маленькими черными глазками смотрел на Морозова, а ушами прислушивался, что делается на дворе, не возвратился ли полк.
- Ты понимаешь, Бурашка, кто у меня был? Буран вилял хвостом и открывал пасть. Обнажались острые зубы, розовый язык лежал между клыков. Буран морщил темную серую кожу под блестящим носом, улыбался по-собачьи и точно отвечал Морозову: "Да знаю же! Я все знаю".
- Вот, Буранчик, какие дела! Я влюблен в нее. Я в ней душу увидал! Да, Буран, тебе можно сказать, ты верный пес, ты никому не расскажешь. Это, Буран, не Нина Белянкина, не Варвара Павловна, не деревенский дичок Евгения. Это не тело, это душа!.. Тут, Буран, стоит постараться. Ты понимаешь: это на всю жизнь. Это как Валентина Петровна у Платона Алексеевича… Жена!
Буран закрыл рот и перестал улыбаться. Стало его собачье лицо серьезно, точно хотел сказать:
- А она-то пойдет?
- Белый, румяный, молодой - да холостой!.. Это, Буранчик, понимать надо, как она пела…
Но Бурану уже было не до Морозова. Он вскочил, бросился к двери, лапой раскрыл ее и юркнул на кухню. С улицы доносились звуки военной музыки. Полк возвращался с похорон.
Прямо с полкового двора, в сапогах с брызгами грязи, не снимая пальто и амуниции, зашли к Морозову полковник Работников, Петренко, Окунев и Эльтеков и, как всегда, когда повидаешь высшее начальство, принесли массу новостей: при полку будет конно-пулеметная команда, штабс-ротмистр Волков и корнет Мандр командируются в Ораниенбаум для изучения пулеметов, командир корпуса выхлопотал забвение и прощение всей дуэльной истории.
Пришел полковой врач и разнес офицеров за то, что пришли к больному с уличною грязью.
- Да, какой он больной! - воскликнул Петренко. - Вы на его рожу-то посмотрите. Точно именинник! А и правда, нет ли какого Сергея в апреле?
Врач прогнал офицеров, разбинтовал грудь Морозову, призвал фельдшера и покачал головою.
- Ну-ну, - сказал он, - смотри-ка, Анохин, шутить его благородие изволит. За одни сутки последний рубец сошел и нагноения никакого. Экий вы богатырь! Точно живою водою вас опрыснули. Забинтую для порядка, и, если хотите, можете одеться и посидеть в кресле.
В этот день у Морозова был и точно праздник на душе. Он прошелся по комнате. Странно знакомо, напоминая что-то прошлое, пахло духами в кабинете. Не ее духами. Он открыл форточку. Так славно ворвался в комнату весенний шум, грохот колес, гудки пароходов, лязг железа и звон колоколов. "Пасха! Пасха Господня. А я у заутрени не был. Христос воскресе из мертвых! И мне жизнь даровал. Как прекрасен мир!"
Голова кружилась. Морозов сел в кресло. Взял книгу и не мог читать. Строки прыгали перед глазами, мысли путались в голове. Он сидел в кресле и думал. Русалка… Буран… и она на концерте, царица зала, властительница над толпой.
Хорошо!
Смеркалось. Весенний сумрак прикрывал углы, и комната, теряя очертания, казалась больше. Проносились часы, одно ощущение оставалось - хорошо!
Петр, денщик, заглянул в кабинет.
- Ваше благородие, огонь зажечь не прикажете?
- Я пойду в спальню. Сяду в кресле. Зажги там да засвети у образа лампадку.
Морозов перешел в спальню и сел в кресле, там, где сидел Андрей Андреевич, подле постели. Денщик зажег лампу.
- Еще чего не прикажете?
- Нет… или вот что… Дай мне кишу… Ту, что лежит в кабинете.
- Тургенева, ваше благородие?
- Да… Тургенева… И сходи в собрание. Принеси мне чего-нибудь поесть… И вина…
- Может, обед принести прикажете?
- Ладно, принеси обед… Да побольше.
- Слушаюсь.
Морозов взял книгу, но мысли его уносились далеко. Да… хороша жизнь!..
XLVIII
На кухне раздались голоса. Тесов кому-то говорил, а кто отвечал, того не было слышно.
Тесов, на носках, позванивая шпорами, прошел через кабинет и. подошел к дверям спальной.
- Ваше благородие, - таинственно прошептал он.
- Что, Тесов?
- Марья Семенна, ваше благородие, вахмистерская дочка, так что желают вас видеть.
- Марья Семенна?.. А?.. Ну, хорошо… Проси…
Муся в капоре, в ватном, тяжелом, зеленом, казенном пальто и в казенных же башмаках несмело вошла в комнату. Капор закрывал ее золотистые волосы, и из-под него нежным и детски милым казался розовый овал смущенного лица.
Морозов хотел встать ей навстречу, но она подбежала к нему и обеими руками удержала его за плечи.
- Умоляю вас… Не вставайте!
Муся присела подле его кресла на постели и поджала под себя маленькие ножки в плюнелевых ботинках.
- Вам было очень больно?.. Правда? Он вас мог убить… И вы так страдали; Зачем вы ему так сказали? Это все я виновата. Мне надо было молчать. Чем мне пожертвовать вам, как вы жертвовали собою? Сергей Николаевич… Приказывайте мне. У Муси текли слезы.
- Муся… милая Муся… Зачем так говорить? Не надо ни плакать, ни волноваться.
- Я это от радости… От радости плачу… Видеть вас живым.
- От радости, Муся, не плачут. Лучше расскажите мне, что у вас, Семен Андреич был очень огорчен, что его птички улетели?
- Они вернулись.
- Как?..
- Вы тогда ушли. В комнате стало тихо. Папаша были в эскадроне. Там была драка. Мамаша прибирала на кухне. Я стояла у окна. Мне было так грустно. Прилетел снегирь. Сел на клетку и спустился к дверце… Вошел… Сел на жердочку и стал чирикать, вроде сигналов, как его учил папаша. Потом прилетела канарейка, долго кружилась подле окна, сидела на подоконнике, точно колебалась и, наконец, тоже вошла в клетку… Только чижики не вернулись: я купила папе других и принесла на Пасху.
- Значит, все восстановлено и как говорится: "Инцидент можно считать исчерпанным".
- Ах, нет! Еще одно случилось!
- Что же такое?
- Сергей Николаевич… Я люблю вас, - еле слышно прошептала Муся.
Морозов смутился и сделал вид, что не расслышал.
В капоре и теплом пальто ей было жарко. Муся завозилась руками, развязала ленты, но снять капор не посмела.
Она опустила руки и сидела неподвижно, со слезами, текущими по щекам.
- Муся, вам жарко? Снимите капор и пальто. Морозов помог раздеться Мусе. Она смущалась его помощью и неловко сопротивлялась. Все повторяла торопливо:
- Не надо… не надо… я сама… сама.
Теперь она сидела в платье ученицы, с растрепавшимися, реющими над лбом завитками золотых волос, вся красная и заплаканная. Жестким полотняным платком она вытирала лицо и глаза, осушая слезы. И была она в своем волнении мила и грациозна, гибка и изящна, как котенок.
- Муся, как же вы сюда попали из училища?
- Я сказала… я сказала, что папа болен, и меня отпустили к нему до завтра.
- А что же вы сказали опту?
- Я дома еще не была, - с трудом выговорила Муся, опустив голову.
- Как так?
- Я пришла утром… Узнала, что полк на похоронах. Обрадовалась. Решила, что это судьба… И пошла с Тесовым к вам… А вы… вы… были… очень заняты… Тесов сказал прийти вечером… Я пошла бродить по городу… была в церкви. Молилась за вас… Потом пришла сюда.
- Вы кушали что-нибудь?
- Нет. У меня не было денег, и я боялась куда-нибудь зайти.
- Ах, Муся, милая Муся. Бедный, глупенький ребенок!
Морозов прошел в кабинет и крикнул денщика:
- Обед принес?
- Так точно. Подогреваю.
- Тащи еще один и ставь нам два прибора. Марья Семеновна с утра ничего не кушала.
Они обедали вдвоем в столовой под ярко горящей лампой. Старались услужить друг другу. Точно сестра к нему приехала. Морозов принимал ее, как сестру, ласково и сердечно ухаживая за нею.
Вина он дал ей немного, но зато клал ей лучшие куски, заказал мороженого, печенья и приказал поставить самовар. Муся смущалась и отказывалась есть. Ей было совестно, она боялась показаться жадной, но она ела с удовольствием и с молодым аппетитом пансионерки, всегда недоедавшей.
За чаем хозяйничала она. После обеда она оживилась, но на Морозова смотрела застенчиво и боязливыми глазами.
Он занимал ее, как умел. Показывал альбомы скачек, лошадей, снимки полковой жизни. Он сидел поодаль и боялся даже прикоснуться к этой чистой, наивной девочке.
Время шло. Он ломал голову, куда девать ее. Отправлять в училище было поздно… к отцу - нельзя.
Наконец, Муся, выпив четвертую чашку чая, поставила ее на блюдце донышком кверху и сказала:
- Довольно… Наизволилась в меру. Благодарствую…
- Муся, - сказал он, - а где же вы будете ночевать? Она смотрела на него широко раскрытыми глазами.
Когда она пошла к нему, она не думала об этом. Она была вне времени и пространства. Она шла, чтобы всю себя отдать ему; пусть делает с нею, что хочет. Она совсем не думала, что надо есть, что надо где-то спать, что наступит ночь и кругом есть злые люди.
- Где?.. Если я мешаю вам… Я пойду.
- Муся, вы мне нисколько не мешаете. Но куда же вы пойдете?
Она молчала. На нежном лбу собрались заботные морщинки. Потом она быстро спросила:
- Который час?
- Четверть двенадцатого.
- Как поздно, - прошептала она. - Я никогда не думала, что уже ночь!
Она сидела против Морозова и смотрела на него робко и застенчиво.
Муся не была наивной девочкой. Она знала многое, и когда шла к Морозову, то шла, чтобы отдаться ему. Она слышала от подруг, что мужчины только этого и добиваются и что от них надо обороняться. Стоит остаться вдвоем с мужчиной - и пропала. Морозова она давно "обожала". Теперь он своею дуэлью и раной поднялся в ее глазах на недосягаемую высоту, стал как герой романа, и она шла к нему, чтобы с ней было, как она читала в романах.
Он сидел против нее в кресле, курил папиросу, ногу заложил на ногу и думал о чем-то. Он улыбался" но она чувствовала, что думал он не о ней.
"Неужели я так дурна собою? Должно быть, я противна ему", - с горестным волнением думала Муся.
Она покраснела, и слезы снова показались на ее глазах. Морозов поднял Голову к Мусе. Да ведь он что-то спросил у нее. Надо ответить. Но Муся не слышала, что он спросил. Она наморщила лоб, напрягая память. Да… Где же ночевать? Ей надо ответить так, как много раз в мыслях и мечтах она отвечала ему: "У тебя, мой любимый! В твоих объятьях".
Так всегда отвечали героини в романах, когда оставались вдвоем с героями. Но она молчала. Как же это сказать? Разве девушки так говорят?
Раньше он сам должен что-то сказать ей. И она ждала его слов, вся трепещущая и жалкая.
- Вот я и думаю, - спокойно сказал Морозов. - Что же нам делать?.. К отцу?
- Нет… нет… Папаша уже спят. Что я скажу?.. Как объясню… откуда я.
- В училище?..
Муся закрыла лицо руками.
- Ах, нет? Боже упаси… После двенадцати!.. Это такой скандал!..
- А если мы так сделаем. Оставайтесь у меня до четырех часов утра. Хотите, вздремните тут на диванчике, я подушку вам дам, хотите - поболтаем, почитаем. А в четыре, пока люди еще спят, и никто вас не увидит, вам подадут карету и поезжайте вы, ну хотя бы… в Новодевичий монастырь к ранней обедне… Там останьтесь до восьми… В восемь вы можете вернуться в училище?
- Да, могу.
- Так я вас пока устрою?
- Вы сказали… Если вы только не устали и вам не больно… Поболтаем.
- Ну… хорошо… поболтаем.
XLIX
Все было так, как будто он был старший брат, а она маленькая любимая сестра. Он заказал по телефону от Малышева карету. Усадил Мусю удобно в кресло у камина, поставил подле столик, на нем тарелку с печеньями и коробку конфет, а сам сел поодаль на диван.
- Вам не мешает моя папироса?
- Ах, нисколько… так приятно. Я люблю, когда курят.
Ее сердце быстро билось. В красных обводах заплаканных век блестели лихорадочным блеском глаза. В темном углу кабинета они казались огромными и черными.
- Расскажите мне, Муся, что же вы думаете о вашем будущем?
"Разве так он говорил с Сеян 1-й или с той, что глазами, как выцветшие на солнце незабудки, смотрела на нее, когда днем вошла она к нему в кабинет? Может быть, он, думая, что она маленькая, глупая девочка или что она будет заставлять его жениться на ней. Пусть видит, что она знает жизнь".