Герасим Кривуша - Владимир Кораблинов 5 стр.


5. В Москве – шум, беспокойство, а на Троицкой дороге – тишина, пташки в лесу распевают; где-то, невидимая, свирель выговаривает жалобно, белые облачка в синем небе плывут лебединым выводком, отражаются в озерах. Лось вышел на дорогу, но вдруг ушки торчком поставил, махнул в чащу. Сорока забранилась, застрекотала, и какие ни были зверушки – все затаились, ушли в дебрю. Тогда послышался конский топ, людская молвь, и царский поезд показался среди берез. Верхами ехали. Под государем мышастый дончак играл, баловник, приплясывал, норовил куснуть морозовского солового. Морозов Бориска с государем ехал стремя о стремя. Они вели беседу душеспасительную про начало и конец и бренность всего сущего: любил государь этак потолковать о божественном. Но он уже не то что тогда на страстной был – повеселел личиком, порумянел. Борис ему на фоминой неделе опять невест показывал, государь утешился маленько, отошел от печали. В лесу же охотничьим оком видел: резвая векша меж еловых лап хоронится, сохатый в чащу ломит, кобчик-ястребок камнем пал на добычу… Весело, лепо! Куда постная беседа, куда бренность! Про кречетов, про псовую потеху пошли разговоры, смех, балагурье… Так и в Москву въехали.

6. Тут при въезде навстречу – гонец. Он рвал шапку на скаку, шептал Морозову слово. Тот нахмурился. "Народ, государь, смутен, кричит непотребное. Вели, свет, рейтаров кликнуть, как бы какого дурна не стало". – "Бог милостив, – сказал государь, – а я русского народу не страшуся". И приказал ехать ко Кремлю, как ехали. Морозов тогда Плещеева подозвал: "Ты бы, Левонтий, от греха схоронился, тебя, слышь, кричат". Плещеев засмеялся: "Знаю-де я крикунов этих! Андрюшки Лазарева солдаты, поди, межедворники, мохряки!" Вот скоро в многолюдство въехали. До этого шумел, гамел народ, и вдруг тишина сделалась. Чудно́! Бывало, шапки вверх кидают, встречая государя, "здрав буди!" – кричат, а тут чисто онемели. Помстилось государю: синее небо почернело, грозные сошлись тучи, приникло все окрест – птица не засвистит, листок не ворохнется, морно, тяжко, мертвизна что перед бурей; вот полыхнет мола́шка, вот разверзнутся небеса, и гром, и вихорь забушуют над грешной землей…

7. Тогда Федька Сурин схватил царского коня за узду.

8. Он, Федька, сказал: "Мы тебе, государь, служить ради, да дюже нас бояре заели. Пожалуй, падежа, отставь Плещеева Левошку да Назарку Чистого! От них всему миру теснота". После чего весь народ стал шуметь, что-де воры они, Назарка с Левонтьем, – где накидывают, а где скидывают: накидывают на соль да на дым, а скидывают, ироды, с жалованья. Ратникам-де по пяти рублев сулили, а дали, шильники, по целковому; да и поборами многими замучили – и мостовыми, и воротними; все дай да дай, со всего взято, с одних лаптей лишь не бирано. "А всему-де голова – боярин ближний Морозов Бориска, он куда хочет, туда и гнет, а ты, государь, млад, глупенек, не зришь ничего!" Такой крик пошел по народу, что буря: на Фроловской куранты заиграли – и не слышно. Галок распугали с башен, со звонниц – и те галдят безмолвно. Оробел государь. Морозов же Бориска, старый лис, шепнул ему на ушко. И тот махнул рукавичкой, чтоб замолчали. "Господа московские люди! – сказал. – Про что вы жалитесь, мы ничего не сведомы, нам от того великая скорбь. И мы воров велим казнить, а на их место поставим людей добрых. Идите же себе с богом по домам, не сумлевайтеся". Тогда народ стал шапки кидать, кричать славу. Федька Сурин узду отпустил, и государь поехал во дворец. На том бы и кончилось, кабы не Плещеев с товарищами. Они зачали бранить крикунов, конем стоптали мужичонку убогого, нагайками замахали. Плещеев же Федьку заприметил, давай его плетью охаживать. Тот, не будь дурень, ухватил камень с дороги да в боярина, ан не попал сгоряча-то. Дружки плещеевские подскочили к Федьке, сбили с ног малого. Крикнул Федька: "Убивают, православные!" И, обливаясь кровью, упал. Царица небесная, что ж тут поднялось!

9. Осатанел народ. Плещеевские ахнуть не успели – их уже с седел рвут; самого Левонтия колом оглушили, кинули под ноги, топчут. Морозов того себе ждать не стал, хлестнул коня, давай бог ноги. Ему вослед закричали: "Держи, держи толстомясого!" Сказать легко: держи! – а как удержишь? Под боярином соловый, копь не конь, зверь лютый, народу тьму посшибал, вот уже и ворота, уйдет ведь! Прямо на наших, на воронежских скачет. Они не сробели. Герасим, изловчась, хвать его за полу – и свет померк в глазах. Опамятовался малый, видит, множество ног всяких – кои в сапоги обутые, кои в лаптишках, кои босиком, бегут, пылят. Киселев его спрашивает: "Живой, Гарася? Эк он тебя резанул-то!" Встал казак – что такое? Одним глазом видит, другим – нет: так его славно боярин плетью попотчевал. Еще чует – чего-то в руках держит. Глянул – вот тебе! – парчи золотой клок с аршин, а то и больше, – пола от морозовского кафтана! "Вот спасибо, боярин, – сказал Герасим, – сроду по морде не бивали, отмстил-таки ты меня… Теперчи я не то у тебя – у всего боярства должник. Ну, Киселев, пойдем, видно, долги платить!" С этими словами отер он золотой тряпицей кровь с лица, и побежали земляки за народом.

10. Было ж в тот день на Москве! Она, матушка, такого, чаем, со смуты не видывала: многие тогда кровью умылися. Думного дьяка Назария Чистого из-за стола выволокли, растерзали миром, не успел и пирог дожевать. Так же и домочадцев его всех порешили, имение порушили – был богатый двор, стало голое место. После того кинулись громить Морозова. Не нашли Бориса-то, он, сказывали после, во дворце схоронился. Имение же его разорили, боярыня от страха языка лишилась: болбочет чего-то, болезная, а не уразуметь, сдуру болбочет. Не тронули ее.

11. Так, душу отведя на боярских дворах, затем новое удумали: приказы громить. В Земский побежали, в Стрелецкий, в Разбойный и другие; дьяков, сторожей повыбивали из палат, сундуки с бумагами порубили; под конец того какой-то умник догадался – чернилами дьяков мазать. Вымазали – и побежали дьяки по улицам, чисто арапы, черны, страшны, да ведь рады до смерти, что не побили. К тому часу кабаки разбили, пошло пьянство, У Киселева куда и робость, кричит: "Жги, ребята, бумаги! От них вся беда наша!" Живым делом сволокли в кучу листы, запалили костер. Огонь выше домов прянул, а на дворе сушь, жара. И как-то на грех строение занялося, ветерком потянуло, перекинуло на другое, там на третье… Пошло по Москве пылать. Уже и смерилось, ночь пала, а от пожаров светлехонько. Опомнились тут, по домам разошлись.

12. И наши ко двору на Воронеж побежали. Отойдя верст с десять, сели отдохнуть у дороги в лесочке. Ночь темная выдалась, душная, воровская. С рязанской земли шла туча, кидала в черное небо молонью, грозила. Позади, над Москвой, зарево реяло. Сели ребята, разулись, поправили портянки; и пробрал их голод, вспомнили, что с утра ведь маковой росинки во рту не бывало. Хватились сумы с харчами – ан нету: уронили, видно, как по боярским дворам толкались. Чудное дело: харчи пропали, а клок золотный от боярского платья – в руках! Киселев посмеялся тогда: "Ровно дите малое, за игрушку ухватился! Кинь ты его к богу, на что он тебе?" Герасим сказал: "Хочу на Воронеже показать, чтоб видели". – "Ох, гляди, – сказал Киселев, – как бы тебе от того беды не стало". Герасим сказал: "Беда, может, и станет, да только не мне. А на Воронеже все по-московскому сделается. Мы теперь ученые, знаем, за кое место хватать". После того нашли они в лесу берложку под еловыми кореньями, да и схоронились ночевать. И тут полил дождь, и гром гремел, и молонья била. Они же, сказав "господи помилуй", прижались друг к дружке в мурье, да и поснули себе, яко праведники. Ничего с ними тут не было. А утром далее побрели и так шли от села к селу, от деревни к деревне, рассказывая мужикам про московскую заваруху. Им кои верили, а кои сумлевались. Тогда Герасим парчу показывал. Удивлялись, конечно, мужики: "Вот на! Стало, и бояр побить мочно! Мы, признаться, даве слухом пользовались, будто-де указ такой вышел, да как-то не верилось, сумлевалися". Герасим говорил: "Бейте, не сумлевайтесь".

13. На пятый день показался в виду славный город Елец. Как раз троица пришлась, на торгу народу – битма. Прознали, что из Москвы наши идут, стали пытать – что на Москве было: до Ельца слухи пали про то. Ребята ельчанам поведали. Герасим от боярского кафтана парчу показал. Опять про указ зачали болтать – есть ли такой? Герасим сказал: "Брехать не хочу, не знаю, навряд ли. Да что за хитрость по указу бить, вот без указа – так любо!" Поговорили, посмеялись, да и пошли дальше. Только с торгу выбрались – наскочили на Герасима пристава, человек с шесть, все пьяные. "Ты что на торгу казал?" – "Ничего, мол, так, меж собой говорили". – "Нет, ты народ бунтовать подбивал!" Давай ему руки ломать. Как от шестерых отобьешься? Да ведь жеребцы стоялые, а Герасим в Москве отощал-таки. Киселева же и след простыл – утек, видя такое дело.

14. Привели Герасима на съезжую, давай бить. Он им кричит: "За что, ироды, бьете?" А они от того еще злей, дьяволы. Избили, кинули в подземелье. Лежит казак на соломке, мысли разошлись: что же это? Пошел правду искать, ан вместо того – из тюрьмы не вылазит, да и бока битые. Вспомнил он тут как тесть-покойник говаривал: боярская-де правда в красных сапожках по городу ходит, а мужицкая в лапоточках под замком сидит. Нескладно так-то, да ведь по его выходит. Тут с чего-то стало Герасиму колко лежать, это парча за пазухой корябает. И весело сделалось: побили-таки на Москве боярскую правду! А коль на Москве побили, так чего ж на Воронеже не побить? Да вот степы каменны, запоры крепки, оконце малое – высоко, решетчато. За оконцем-то и Воронеж недалече… До двора лишь домочи бы, а как уйдешь? Меж тем на елецкую землю ночь пала, сон с дремой пошли по домам и съезжую избу не минули. Заснул Герасим, и мнится ему – словно бы меркоть, мжичка, и Настя, что ли, поет в тумане… Не то она, не то нет, а похоже, как прежде певала, голубочка: негромко, жалобно, аж слеза прошибает. "Настя! Настя!" – закричал Герасим да и проснулся. В оконце рассвет брезжит, солома гнилая, по склизким стенам мокрички ползают. Пропало, сгинуло лепое виденье… А песня звенит издалека, звенит, жалится, выговаривает: "Ох, то не в поле травушка колышется, то мое сердечушко ноет, болит…" Настя такую ж певала – не чудо ль? Ужели все еще сонное виденье? И к чему оно? Не ведает – к радости, не ведает – к печали, но сладко таково!

15. Трое суток держали казака в подземелье. Когда покормят, а когда и так, – забывали, видно: там, наверху-то, праздники дымили, гульба. На четвертый день пришли пристава, повели в приказ. Воевода сидел в приказе, хлебал рассол из корца. Он мутным оком поглядел на Герасима и спросил: "Ты зачем на торгу народ бунтовать подбивал?" Герасим сказал дерзко: "Тебе, сударь, пристава спьяну наклепали, а я никого не подбивал". Кликнули приставов тех, они сказали, что подбивал, говорил-де, что не хитрость начальство бить по указу, а без указу так любо. Герасим засмеялся: "Это вы, пристава, так говорите, а я так не говорил". – "Нет, говорил!" – "Ан не говорил!" Тут воевода дохлебал рассол, редькой рыгнул, заскучал. И он велел спорщикам замолчать, а сам задремал. Пристава же и Герасим стояли, ожидаючи, когда он проснется. Он долгонько-таки дремал, а проснувшись, велел еще рассолу принесть. И сказал приставам дать Герасиму двадцать батогов. Те так и сделали. После чего его выпустили, и он дальше на Воронеж побежал.

10. И так бежал, горюн, до самого Чертовицкого леса, где ночь пристигла. А он притомился, грешное тело покоя просит. Видит Герасим – костер в лесочке недалече. "Дай, мол, пойду погреюся". Там кони были к деревам привязаны и возле огня сидели люди. Герасим с ними наздравствовался, попросился погреться. "Ну, что, казак, – спросил один, – подобру ль, поздорову в Москву сбе́гал? Чем тебя там государь-батюшка потчевал?" Герасим пригляделся: Илья! И молвит в ответ: "Здравствуй, Илья Батькович, я ведь было тебя не признал". – "А отколь тебе меня знать?" – говорит Илья. Герасим ему тогда про тестя про Василья сказал, да и про Москву. "В Москве, – сказал, – слава богу, попотчевали-таки, двадцать пять плетей подарили, да вот в Ельце еще двадцать додачи вышло, ничего". Илья засмеялся: "Что ж, брат, верно, опять будете челобитню писать?" Герасим показал ему парчу и сказал: "Что на Москве было, то и в Воронеже станет. А, чай, у Васьки у Грязного не крепче морозовского кафтан-то. Челом били, так не по-нашему стало, теперь зачнем топорами бить!" – "Вот это, казак, любо! – сказал Илья. – Тут и мы тебе товарищи. Пойдем-ка ко мне в берлогу да потолкуем". С этими словами он велел своим молодцам гулять нынче без него, а сам сел на коня и, посадив позади себя Герасима, повез его в дремучий лес на Чертовкину гору.

Повесть шестая

1. Кто к чему душой прикипел: хороша, красна Москва, а Воронеж лучше. О эти горы воронежские! Леса, да перелески, да нивы обширные! Да реки: синий Дон, привольно бегущий от рязанской земли через Русь до самого султанова царства, в берегах, подобных твердыням крепостным, – столь высоки меловые утесы, глянешь, так шапка падет; Воронеж-река с меньшой сестрой Усманью-красавицей – среди дремучих лесов, полных всякого зверья, да какого! Сохатый, лиса, бобер! А на Дону, старики сказывают, в давние годы индрик-зверь хаживал, чудо! Поперек Дона ложился, так голова на одном, а хвост на другом берегу, – не верится, да ведь правда. И малых рек и озер множество: Потудань, Девица, Сосна и прочие. И красные людные села: Рамонь, Излегоща, Вербилово, Ивница – от одних лишь имен весело, право! В них народ добродушный, веселый, воронежский, богатейший – не хоромами, не закромами, нет, – песнями… Ох, Воронеж! Куда нам, детям твоим, от тебя? На твоей земле родились и помрем, видно, на ней же.

2. К чему-то про смерть помянул, коли столько Воронеж красен? Да он-то, свет, лучше б и не надо, кабы не управители: одолели, злодеи. Чего удумали! На дворе – самая пора, не нынче-завтра отбивать косы, а они мужиков сгоняют на многие повинности. Приспичило, ведаешь, градские стены поправлять, ветхи-де стали, не надежны. Шутка ль? Ведь их, стен-то, в длинку – верста, самое малое. Да башни, да надолбы, да рвы копать. Солнышко же не ждет, – вот луга косить, убирать, а там и ржица дойдет. Бабенкам одним как управиться? Горе! Летошние годы все на строении маялись, новые города – Коротояк, Орлов строили, поставили, думали – конец, ан теперь – старые поправлять загорелось. Шли мужики на повинности плачучи.

3. Приплелось горе мужицкое к градским степам, стало рубить, копать, строить. А что за стенами? Так ведь горе же! Ведь не пришла погибель на злодеев: Грязной давит, Лихобритов душегубствует, Толмачев из души две души рвет. Также подьячие – Кошкин с Чарыковым, также и торговые люди, богатей Титовы, да Прибытковы, да Гарденины; также и попы, и пристава, и дети боярские, – последние соки жмут из воронежского жителя, да что им до него! Ихнее дело – дави, наше – терпи. Но уже и терпенью конец показался – доколе же? В памяти у всех запечатанные печи, поборы неистовые, Пронки Рябца кнут прежестокий, какой на двадцатом ударе дух вышибает. Стали люди воронежские меж собой шептаться.

4. Пошел у нас шепот с Кудеярова налета. На красную горку случилось: среди бела дня налетел, разбойник. Тут – свадьбы, тут – гульба, а он с тридцатью молодцами на телегах вскочили в Московские ворота да на двор к Сережке Лихобритову, но тот от них, хитрый, схоронился, в отхожую яму залез. Они же у него все имение перешерстили, подожгли; кинулись к гарденинским лавкам, разграбили, а под конец того на торгу кричал Кудеяр, что дураки-де вы, воронежские жители, сидите, хрип себе ломаете, а есть указ: всех воевод и подьячих побить и торговых людей побить же; а указ-де тот еще за лесом, но ждите, и по сю сторону будет вскоре. Тогда Кудеяра многие видели, и кой-кто признал в нем Илюшку Глухого. Да так ли? Кто знает. Шепот пошел насчет указа. Про то и ране на торгу болтали: будто на Москве уже погромили бояр, да и в Курске то же было, приезжие сказывали. Но воронежцы сомневались – не брехня ли?

5. Тогда прибежал орловский драгун Киселев и сказал про Москву. Хвастал, будто сам с погромщиками зорил дворянские домы, приказы жег, думных дьяков за бороды хватал. Ему сперва было не дали веры, но он забожился, сказал: "Со мной товарищ был, ваш, воронежский, да его в Ельце пристава взяли. Вот придет – и от него то же услышите. Он с Морозова-боярина от кафтана золотный клок оторвал, ей-богу!" Так покричал Киселев да и сгинул – ровно и не было его; думали, что он к себе в Орлов ушел, да вышло другое. Об том речь впереди будет. В семнадцатый же день июня месяца Герасим припожаловал в Воронеж. И он все то же, что и Киселев, говорил и парчу от боярского кафтана показывал на торгу, и в кабаке, и у церкви. После чего – куда шепот! – шум зачался по городу, но про то мы скажем погодя, а сейчас на другие дела поглядим.

6. Жил на Воронеже человек именем Богдан Конинский, боярский сын. Он жил ничего, справно. У него в Беломестной слободке домишко был, сад хороший, пчельник, всякие службы. И вышла у этого Богдана с подьячим Захаром Кошкиным свара. Чудно молвить, из чего вышло: из груши! Они соседями жили, через плетень, и на меже у них росла груша-тонковетка. Они и до этого не раз спорили – кому грушу трясти, да как-то все, хранил бог, миром обходилось: делили пополам. Но Кошкин жадный был мужик, завидущие глаза, и вот мало ему показалось половины; он минувшим летом взял да ночным делом и обтряс тайно всю. Богдан, застигши на том, потрепал-таки маленько подьячего, оттого-то и вышла брань. Пустяк – груша, а что сделалось! Вражда соседей что ржа разъела, дня без брани не стало. Курица ли Богданова залетит на Кошкино подворье, телок ли ненароком затешется на огород – подьячий их враз на запор: давай выкуп. Богдан бойцовых петухов водил, его бойцы на весь Воронеж славились, такие воители! Как-то раз Кошкин заманил Богданова кочета к себе, да и напусти на пего кобеля борзого, – только перья полетели! И еще многое против Конинского делал дурно. Под конец того пошел Богдан к Грязному жалиться на Кошкина, а тому – смех. Богдан горячий был мужик, он воеводу тогда нехорошо, срамно обозвал, а тот его, боярского-то сына, да на съезжую, да так трое суток и продержал, горюна, в холодной. Богдан после того при народе кричал: "Ну, погоди, Васька, июда! Осрамил ты меня, подлец, так я ж тебе не то сделаю!"

Назад Дальше