6. К тому времени гроза в самую силу вошла, дождь потопом хлынул, залил костры. В одночасье опустел майдан, лишь те остались, кому хмель вместе с разумом ноги отнял: неведомо – жив, неведомо – мертв. То в воротное оконце видя, сказал Петруха Толмачев Грязному: "Ну, боярин, видно, нам Илье-пророку свечку пудовую ставить, что впору грозу прислал. Коли сей час не уйдем от воров, то не видать нам белого свету". Грязной же вовсе от страху одурел. Он спросил: "А ты что мыслишь?" – "Я то мыслю, – сказал Толмачев, – что вели-ка, сколько ни есть в конюшне, лошадей седлать. Впотьмах да в этакую страсть господню мы как-нито выскочим садами-то, а там – через Ильинский проезд, да и давай бог ноги, пока черти из грешного тела душу не вышибли". И Сережка Лихобритов то же говорил, и пятидесятники, и кто тут ни был – все сказали, что так надо сделать. "Да господи! – заплакал Грязной. – Бежать-то бежать, а куда убежишь? Неужто в Москву? Так ведь там за такое наше попущение голову снимут!" – "Зачем в Москву? – сказал Толмачев. – Москва нам не путь, нам путь в город Коротояк. Там, ведашь, стены новы, да и народ нов, не балован, не то что наши разбойники". – "Да что много об том говорить! – с досадой сказал Лихобритов. – Что будет, то поглядим, а сею минутою нам свои шкуры беречи надобно. Пока не распогодилось, скажи, сударь, скорее седлать". Ну, тот враз повеселел, малодушный, велит холопям седлать. И все собрались живо. Садом, крадучись, вышли к Ильинской башне. Хотели было сторожей в воротах порезать, да те, пьяненькие, спали себе в будке – тем и живы, сердешные, остались. Так, тихим делом, вышли за стены, сели на коней. Тогда Семен Позняков сказал: "Ну, вы, господа, видно, ехайте за подмогой, а я останусь. Мнится мне, что не больно крепко у Гараськи слажено тут: как бы не пропили они, дураки, царство небесное…" С этими словами велел он пятидесятникам Андрюшке Камынину да Ивашке Ключанскому отстать от беглецов, ехать с ним на Чижовскую слободку. Так и сделали. Грязной с товарищами через реку пошел, а Позняков – своей дорогой, ко двору известного нам Григория Рублева. После них ничего следов не осталось – все дождь смыл.
7. Так, братцы, стали мы на росстани у двух дорог: одна на Дон в город Коротояк побежала, другая – на Чижовку. А нам, спрошу, по какой идти? Пойдем-ка и мы вослед беглецам в новый город Коротояк, поглядим, каково там добрые люди живут. Воронеж-то ужо мы видели предостаточно.
8. Стали беглецы впотьмах броду искать, – он тут от кривой ветелки шел через всю речку коню по брюхо. Да ведь ветелку-то не вдруг найдешь – чернота. Как на грех, скажи, и молашки играть перестали; топчутся всадники вслепую, ищут брода. Нашли наконец. Только Толмачев коня в воду пустил – слышат, словно бы кто от воды голос подает, да ведь жалобно таково: "Ох! Ох!" Кони насторожились, не идут, и людей оторопь взяла: место маленько нечисто было, – на сей ветелке, грешным делом, летось ильинский пономарь удавился; так люди оказывали, что ночь на ночь не приходится, а в иные, какие почерней да поненастней, балует покойник-то. Как не оробеть? Не человек ведь – мертвяк, кто ж его знает, чего ему надобно. Шапки скинув, перекрестились, "Да воскреснет" прочли, а оно охает. Сережка Лихобритов тогда, отчаянный, поехал на голос, спросил: "Ты кто?" Ему из тьмы отвечает: "Не пужайтеся меня, добрые люди… Кошкин я Захарка, подьячий… не знай как от смерти ушел. Не покиньте, Христом-богом молю!" – "Вот на! – удивился Лихобритов. – Да чего ж ты, сударь, сюда попал?" Тот сказал, как его утопить хотели, кунали в воду несчетно, да и бросили, бездыханна. И про Богдана Конинского сказал, что он-де всему воровству наводчик, сам бунтовщиков привел. Об том много не стали говорить; посадили Захарку на запасного коня, повезли с собой.
9. К рассвету грозная туча за степь свалилась, солнце ведряно встало, отошли, обсохли беглецы; отъехавши от Воронежа, и Грязной обыркался, зачал грозить: "Я-ста этим ворам! Я-ста этим каженникам!" – "Ты б, сударь, лучше не якал, – сурово сказал Толмачев, – лучше думал бы, что делать станем, как коротояцкому воеводе говорить". В обедах и Коротояк – вот он. На крутой горе стоял городок над Доном, белый, кипенный, – еще ни одно бревнышко в стенах не замшело, еще на срубах тесаные дерева смолой слезились. Толмачев верно сказывал, что город нов, да и люди новы же: горды, неприступны, куда! Идет и шапку не ломит. На кого ни глянь – либо дворянин, либо сын боярский – платье красно, сапоги сафьяновы, задница не порота. С них, гладких, – ни податей, ни повинности: новому городу – царская милость – три года ничего не брать, ничем не теснить. У ворот стража не спит, мордастые, стоят с мушкетонами, глядят сумлительно: не вор, не соглядатай ли? Мушкетоны скрестив, не пускают наших-то, – что, мол, за люди, откуда, зачем? Грязной было запылил: "Ах вы, такие-эдакие! Воронежского воеводу не пущаете!" Так из караульни еще двое вышли с ружьями, сказали: "Ты, сударь, не кочетись, у тебя на лбу не писано, кто ты есть, а станешь грубить, так в холодной заночуешь". Так поболе часу лаялись, спасибо сам воевода ихний Яковлев Данила на ту пору случился на стене. "Батюшка, Василий Тихоныч! – закричал он, увидев Грязного. – Что это ты, свет, загваздался-то как? Чисто за вами черти гнались!" А верно, дорога после дождя мокрая, кони во весь мах шли, так на беглецах от грязи местечка живого не осталось – черны, захлюстаны, срамно глядеть. Грязной в ответ лишь под шапкой поскреб: "Кабы черти! Вели-ка, милостивец, пропустить нас, так все расскажу".
10. Это все в двадцать шестой день июня месяца было. Ранним же утром двадцать седьмого числа из ворот города Коротояка выехал большой отряд: сорок дворян да детей боярских с челядинцами пошли на рысях в воронежскую сторону. Путь не ближний, лишь к вечеру бы поспеть. Да бог с ними, мы давайте на старое воротимся.
11. Всю ночь Позняков с пятидесятниками ездил по Воронежу, петли закидывал. Сперва к Гришке Рублеву пожаловали. Тот в сарае, в сено зарывшись, спал, пришлось-таки его потолкать. Как увидал Познякова – куда и сон делся! "Ну, собачий сын, – сказал Позняков, – ты чего ж спишь-то? Вон твои дружки лавки громят, подьячих бьют, так тебе б с ними!" Обомлел Рублев: "Батюшка, Семен Кузьмич! Борони бог, чтоб я на такой грех пошел! Ведь это я, отец, про ихнее воровство попу Сергию донес, ей-богу! Мы с Волуйским с Гаврюшкой, грешным делом, с ними стакнулися, чтоб вас, кормильцев наших, упредить насчет злодейства!" – "Нет, брат, – сказал Позняков, – этак не делается. Коли уж зашел по пуп, так иди же и по уши. Раз вы там с Гаврюшкой за своих слывете, изволь, сударик, сей же час идти к ним да кричать что ни можно дюжей. А главней всего – Гараську Кривушу блюдите, чтоб нам его, душегубца, голыми руками взять". – "Помилуй, батюшка! – завопил Рублев. – А ну как он, Гараська-то, прознает про то – убьет ведь, бешаной!" – "А ты как думал? – усмехнулся Позняков. – Ты думал – июдино дело лишь сребряники огребать? Гляди, батька, не пойдешь государю послужить, так мы ж тебя, дай срок, и повесим". Плачучи, пошел Рублев Гаврюшку искать.
12. Эту петлю накинув, дальше поехали. В Напрасной слободке постучались во двор к боярскому сыну Сукочеву. Позняков с ним свояки были. Тот, видно, и спать не ложился – вышел скоро, одетый, обутый, в руке – пистоль. "Не то на войну собрался?" – пошутил Позняков. Сукочев сказал: "Чтой-то тебе, свояк, смех? Видал, что деется?" – "Как не видать! Я, сказать по правде, затем к тебе и приехал. Упустили, брат, огонь-то, тушить надо". Сукочев тогда стал воеводу бранить: "Пожар-от невелик, мы б его враз потушили, да он, Васька-то, вишь, в штаны наложил. Смеху достойно: заперся, бают, с подьячими крысами да с попами, труса празднует. Нет бы нас, дворян, созвать, дураку, – иное б дело было. Скажи хоть ты ему про то; сей же час соберу сотни две с оружьем, живой рукой все справим!" – "Да его теперь не догонишь! – засмеялся Позняков. – Он сей час далече. А ты, свояк, коли верно говоришь, так собирай дворян-то. К завтрему ежели, так славно б. Да в Акатову обитель шли бы, я там буду". Сукочев побожился, что к завтрему соберет. С тем и разошлись. После чего Позняков еще во многие дворы стучался, накидывал петли. Только стала зорька заниматься – он ужо у монахов под крылышком, а пятидесятникам велел стрельцов объехать, какие покрепче – у тех петельки накинуть. Так и солнце встало в заботах.
13. Встало солнце, и майдан зашумел. Тогда Герасим, войдя в круг, сказал: "Ужли ж, мужики, на то нас взять, чтоб попить лишь да пограбить? Ужли ж опять и пончо в гусельку гудеть станем да и поляжем у бочек? Так ведь злодеи на то смеяться будут: вот-де, скажут, дураки! Гром-от, скажут, не из тучи, а из навозной кучи! Да и побьют нас же, право. Дождемся того. Сказать чудно: другой день стоим у воеводина подворья, а брать не берем. Ай уж столь ворота крепки? Было время – ламливали мы ворота те! Забыли, видно, как злодей наших деток морозил, какой над нами глум чинил? Глядите, православные! Его рук дело!" Тут Олешку Терновского подняли, заголили – батюшки! – избит, иссечен, заживо гниет! Он закричал: "Дюжей глядите! Так-то и с вами будет!" После того все к воротам кинулись.
14. На приступ пошли, а ворота сами открылися. Вот диво! Старичок дворецкий, с поклоном подав ключи, сказал: "Помилуйте, мужички, не ломайте! Все равно, кого ищите, тех тут нету". – "Брешешь, старый кобель! – закричал Илья. – Куды ж они делися?" Дворецкий повел его в конюшню – верно: все денники пусты, овес по комягам засыпан, а лошадей нету. И конюхи то же сказали: в ночь-де все утекли, садами ушли, а куда – неведомо. Кинулись в хоромы – там никого: на столе – чарки недопитые, заедки лишь пробованы. Побежали в саду искать – там на мокрой земле – конского следу множество, трава полегла под копытами. Улетели пташки!
15. А под домом – тайник оказался, подземелье, и в нем – мертвяк в железах; закоченел уже, бедный, видно, голодной смертью кончился. Признали его: Киселев Степашка, орловский драгун, какой про Москву сказывал. Ах, богомолец, чего намолил! Также в подземелье нашли кости белые, человечьи, чуть землицей притрушены. Вот осатанел народ! Что вчерашнее! Озорство, так, вполсилы, шутейно гуляли. Из дела ежели, так одного лишь Рябца прикончили под горячую руку, а то больше спьяну шутили – кого дегтем вымазать, кого в воде покупать, – пустое. Тут же лютостью загорелись, гневом: как зачали с воеводского подворья, так божьей грозой по городу прошли, жива места не оставили. Сперва было жечь хотели, да спасибо тот старичок праведный, плотник, не дал. "Дурачки, – сказал, – злодеев пожжем, да и сами погорим же! Ветер ведь". Послушались праведного, давай ломать, крушить, – только треск пошел, пыль над городом тучей стала. Да и без убойства не обошлось: подьячего Чарыкова, на сеновале найдя, кинули в колодезь, лихоимца; Русинку Змиева, купчину, зашибли, грешным делом; Лысикова Михайлу, ростовщика, каиново семя; также и других многих в этот день казнили смертию. Пограблено-таки было довольно. Мишку хоть взять того же, Чертовкина, с ребятами: набили возов с десять добром, да и айда – в лес, в свое логово; и какие пришлые из деревень – на тот же образец сделали. Так к вечеру у Герасима народу чуть ли не вполовину поубавилось. Он, видя то, совестил воров, да где! – смеялись лишь в глаза: "Что ж-де, велишь нам ждать, когда голову рубить поволокут? Не миновать того. Чем совестить-то, сам бы лучше утекал!" Он же те речи не слушал, а мыслил за правду до конца постоять. А ведь по-ихнему вышло.
16. Теперь скажу про Акатову обитель. Там в понедельник на звоннице к вечерне ударили. Мало кто в лесную обитель молиться хаживал, по праздникам лишь. Тому и дивуется звонарь, видя на дороге множество богомольцев, идущих из города. Да еще и то звонарю дивно, что не во храм ведь пришли, а столпились возле архимандричьей кельи да у келарни. Также и одежа у пришельцев – в невидаль: на плечах – кафтанишки убогие, сермяжки, а как распоясались да расстегнулись – так под рубищем-то что? Кольчуги! Звонарю – ништо, отзвонил да и с колокольни. Но в полночь вошь заела, встал часы бить – батюшки! – еще и на телегах приехали. После того к заутрене шли. Таково скопилось, что и пройти негде, двор тесен. Весь день во вторник табором стояли, варили убоину в котлах, пили вино; от того всему иночеству был соблазн. К ночи же, часу в первом, прискакал стрелец, кричал казачьего голову Семена Познякова. От того крику все вскочили, кинулись в ворота. Во главе конные поскакали и на телегах; никого на монастырском дворе не осталось. В лесу конский топ затих скоро. Поглядев на светила небесные, звонарь полночь ударил.
17. На сем говорю: простите, ровно блоха скачу, – пошла болтаться повесть, что било́ колокольное. Опять на Воронеж зову. Не ловко так-то, да что ж делать? Что с иноков взять? Кои костры тушат, кои гостями покинутое винцо допивают, кои что, – скука, сон. Там же, на Воронеже, с утра – небывалое. Ранешенько на воеводском дворе проснулись Герасим с Ильей, на крылечке у барашка умылись, прибрались да и задумались: побито, поломано много, а кто бил, кто ломал – тех никого нету. Человек с тридцать осталось при Герасиме – Плюшкина артель, да так, кой-кто из слободок. Конинский, тот еще в воскресенье отстал, как его сгоряча погромили; Чертовкин Мишка сулился воротиться, да видно слукавил, вор; стрельцы с казаками также, пограбив, схоронились по дворам. Чаплыгин, правда, с Пигасием не покинули стана, так что ж они! Боярский сын закручинился, ему в думки запало, как за воровство ответ держать, не миновать ведь. Пилось весело, ан похмелье тяжко. Пигасий его с собой в казаки звал – какое! – хоть и не велика, а все ж – дворянская косточка, совестно в казаки-то. Да и служилые приуныли – где песни, где гусли? – молчат, затылки чешут. Меж них лишь двое веселы – Григорий Рублев да Гаврюшка Волуйский, кричат, бедовые: "Чего, ребята, пригорюнились? Мы ль-де не сила? От нас, слышь, сам воевода убег, испужался! Кажи, Гараська, кого бить, сей час побьем!" Тот на них не нарадуется: "Вот бы все так-то!" Да и говорит: "Битья, стрельцы-молодцы, больше не будет, и так бито-ломано довольно. Теперь нам пора пришла закон вершить. Бегите-ка, ребята, в Нищую слободку по вдов, по сирот, по убогих-немощных, – нехай все на торг идут, дадим им добра: наги ведь, босы ходят, бедные". Побежали эти двое, как им Герасим велел. Олешка же сказал: "Чтой-то мне, Гарася, эти крикуны сумнительны. Даве – все спят еще, а они шепчутся. Гляди, какого дурна не было б от шептунов!" Герасим на те слова засмеялся: "Э, парень! Бог не выдаст, свинья не съест!" – "Ох, не влопаться бы нам! – сказал Олексей. – Утресь с Илюшкой в Беломестную ездили, так диво: мертво, безлюдно, одни кобели брешут". – "Попрятались, видно, дворяне-то", – сказал Герасим. Олешка лишь головой покачал.
18. И в тот день на торгу раздача была. Из всех лавок добро в кучу сволокли, да и оделили: нагих одели, босых обули, голодных накормили. Дотемна оделяли. Многонько-таки набежало сирот, тут не без смеху сделалось: Сысойка Гундырь, мостырник, нищий-разнищий, сиделец папертный вечный, получив сапоги красны, сафьяновы, не ведает, что и сотворить: вздел на руки как бы рукавицы, а ноги босы. Ему кричат: "Пошто, парень, робеешь? Вздень, как надо, пойдем к Прибытковым девку сватать!" А то Прасковьица, баба-плакуша, – тучна, дебела, не баба – комяга! Она зеленого сукна однорядку облюбовала, осьмнадцать застежек на серебряных дульках; миром-собором напяливали на рабу божью, обрядили. Она же возрадовалась да и засмейся, – так швы-то треснули, на грудях, на чреве дульки оторвалися, посыпались наземь. И с другими бывало потешно, да ведь что! – каждого одарили, порадовали сирот. Что не роздали, на то Герасим велел Пигасию список сделать. После чего все сложили в амбар, чтоб в середу раздать.
19. Так-то, намаявшись, закусить сели тут же, в корчемне. Выпить хватились было – ан нету, все подобрали. Однако Рублев Гришка, хват, спроворил где-то, добыл. Сказал, что на воеводском дворе от вчерашнего бочоночек притаил. Что за вино, бог весть, но уж вино! Враз полегли, сердешные, поснули. Да как не поснуть, коли шапку табаку в бочонок всыпал, июда. Сам же, сев на коня, к Познякову поскакал в Акатову пустынь. А что там было, нам про то ведомо. Тревожа ночную тишину, идет дворянская рать.
20. У стен градских, ровно волки, крадучись, пробирались, – лишь конь всхрапнет, оружье о стремя звякнет. Темнота в городе, безлюдье. Далече, в донской стороне, опять молонья заиграла: в то лето грозы часто гремели. К торгу подъехав, крикнул Рублев сычом, ему другой из тьмы отозвался. У самой корчемни Гаврила Волуйский встретил дворян с поклоном, сказал, чтоб не опасалися: спят-де мертвым сном, без памяти. "Ну, спасибо за службу, – сказал Позняков, – за нами, ребята, не пропадет!" И велел подать огня. Запалив смоляные светильни, вошли в корчемню, а там – чисто побоище Мамаево: лежат, сраженные сонным зельем, кто на полу, кто на лавке, кто где. Илюшка Глухой возле самого порога, притулясь к ларю, спит; Герасим – за столом, голову уронив на столешницу; Олешкины одни ноги из-под стола торчат; Чаплыгин на Пигасия повалился. Так всех, горюнов, сонными повязали.
21. Близко к свету и коротояцкие пожаловали. А гроза не пришла: погремела далече, да и свалилась за Дон.
Повесть восьмая
1. Эту бы краткую повесть и не сказывать, так впору б. Гope в ней и кровь, и плачь, и жесточь людская: и так уж того хлебнули мы довольно, к чему ж, молвите, еще про то? Отвечу: потерпите, пожалуйте! За бурей – тишь, за ночью – день, за печалью – радость. Так и в этом последнем нашем сказанье – такое под конец сбудется, что как бы и горя не было; и вечной правды, вечной жизни свет встанет, забрезжит над темной Русью, подобно осенней заре. Кой-чему, может статься, и веры не дадите, так наперед говорю: так и было, право, ей-богу! Предварив о сем, теперь повествую, слушайте.