Кристин выпрямилась, держа в руке моток шерстяной пряжи травянистого цвета; она непрерывно мяла и вертела его в пальцах.
– О чем это ты говорил сегодня с Ноккве? – Она несколько раз судорожно глотнула; в горле у нее стоял сухой ком. – Что такое ты посоветовал ему?.. Он еще сказал, что ему, дескать, это не подходит… Но будто Ивар и Склюле…
– Ах, вот ты о чем! – Эрленд едва заметно улыбнулся. – Я просто сказал сыну… У меня ведь есть еще один зять, коли на то пошло… Хотя, верно, Герлах не станет теперь с прежним усердием целовать мне руки и снимать с меня плащ и меч, как в былые времена… Но его ладьи ходят по морям, и у него есть богатые родичи в Бремене и Люнне. Я думаю, молодчик поймет, что его долг оказать поддержку братьям жены: когда я был богатым человеком, я не пожалел приданого, вы давая дочь за Герлаха, сына Тидекена.
Кристин не отвечала. Тогда Эрленд добавил с оттенком раздражения в голосе:
– Иисусе, Кристин, да не стой же ты словно окаменелая…
– Не думала я, когда мы впервые слюбились тобой, что детям нашим придется продяжничать по свету и просить милостыню по чужим дворам..
– Черт возьми! Да разве я говорю о милостыне. Но если они, все семеро, останутся в твоей усадьбе и будут кормиться твоей землей, им не видывать иной пищи, кроме крестьянской похлебки, Кристин, а мне сдается, она мало подходит для моих сыновей. Бесстрашными вепрями растут они, наши Ивар и Скюле, а для того, кто добывает себе пропитание мечом, на свете всегда найдется вдоволь и пшеничного хлеба и сдобного печенья.
– Стало быть, ты хочешь, чтоб твои сыновья сделались наемниками и служили за плату?..
– Я сам получал плату, когда был молод и состоял в свите графа Якоба. Да будет над ним милосердие божье! Я выучился у него кое-чему на службе – чего и слыхом не слыхали здешние домоседы, все равно, надуваются ли они от спеси, развалясь на своих почетных сиденьях, подпоясав брюхо серебряным поясом да накачиваясь пивом, или ходят за плугом, нюхая под хвостом у своей клячи… Привольно жилось мне на службе у графа. И хотя как раз в ту пору, когда я был не старше Ноккве. я привязал себе к ноге этот чурбан, я всё равно и теперь скажу: я славно провел свою молодость…
– Замолчи! – Глаза Кристин потемнели от гнева. – Или ты не понимаешь, что для твоих сыновей было бы худших несчастьем, навлеки они на себя такой грех и позор?..
– О да, сохрани их господь от этого… Но разве ж они непременно должны повторить все сумасбродства своего отца? Не каждый, кто поступает на службу к знатному рыцарю, взваливает себе на шею такую обузу, Кристин…
– Взявший меч от меча и погибнет, сказано в писании, Эрленд!
– Знаю, знаю, дорогая моя. И все-таки большинство и твоих и моих отдаленных предков успокоилось в своих постелях, исповедавшись и причастившись как добрые христиане. Вспомни хотя бы твоего отца, Кристин, разве он в юности не доказал, что умеет владеть мечом?..
– То была война. Эрленд, и отец и другие мужи взялись за оружие по призыву короля, своего повелителя, чтобы защищать от врага родную землю. Но отец сам говорил, что когда крещеные люди идут друг на друга с мечом, они преступают божьи заповеди…
– Правда твоя. Но уж так повелось в мире с тех пор, как Адам и Ева вкусили от запретного плода – а это случилось задолго до того, как я появился на свет. Не моя вина в том, что все мы грешны от рождения…
– Не кощунствуй!
Эрленд с жаром перебил се:
– Кристин! Ты отлично знаешь… Я всегда раскаивался в своих грехах и старался их искупить елико возможно. Праведником я никогда не был, это так. Слишком многое привелось мне увидеть в мои детские и отроческие годы… Отец мой водил такую дружбу с важными господами из капитула… Точно стадо серых свиней сновали они по нашей усадьбе… Господин Эйлив, который в ту пору был еще простым священником, господин Сигват Ланде и с ними весь причт… Все они только и делали, что бранились и клеветали друг на друга… Они не знали снисхождения даже к самому архиепископу. Не много святости и благочестия было в этих служителях божьих, которые каждый день касаются величайших святынь и в чьих руках хлеб и вино пресуществляются в тело и кровь Христовы…
– Не нам судить служителей божьих… Мой отец всегда учил меня, что мы должны с покорностью склоняться перед их священническим саном, а за свои человеческие грехи они будут держать ответ перед одним только господом богом…
– Да-а, – протянул Эрленд. – Я знаю, что он так говорил, и ты не раз повторяла мне это. Я знаю, что в тебе больше благочестия, чем во мне… Но все же, Кристин, мне что-то не верится, что ты правильно толкуешь святое писание, когда вечно таишься, скрываешь, но ничего не забываешь. Да и у отца твоего тоже была слишком уж крепкая память… Нет, нет, я знаю, Лавранс был человек праведный, с благородным и великодушным сердцем, я знаю, что и ты такая же… Но часто ты ведешь такие кроткие и ласковые речи, словно у тебя мед на устах, а мне сдается, что в эти-то мгновения ты особливо вспоминаешь старые прегрешения, а тогда, только богу ведомо, так ли ты благочестива на деле, как на словах…
Она вдруг как подкошенная рухнула всем телом на стол, уронив голову на руки, и из груди ее вырвался вопль. Эрленд вскочил. Она лежала ничком и плакала в голос, содрогаясь от мучительных хриплых рыданий.
Эрленд обнял ее за плечи:
– Кристин, что с тобой?.. О чем ты? – повторил он и, присев рядом с ней на скамью, попытался приподнять ее голову. – Кристин… Да не плачь же так… Ты просто потеряла рассудок…
– Мне страшно! – Она выпрямилась на скамье, прижав к груди стиснутые руки. – Мне так страшно. Пресвятая дева Мария, смилуйся над нами… Мне страшно. Что будет со всеми моими сыновьями…
– Кристин, моя Кристин… Но ты должна же наконец смириться с этим… Не можешь ты всю жизнь держать их у своей юбки… Они скоро станут взрослыми мужами, наши сыновья… – Положив ногу на ногу и обхватив сплетенными пальцами колено, Эрленд устало поглядел на жену. – А ты все еще как сука рычишь на всех, не разбирая, кто друг, а кто враг, едва только речь зайдет о твоих щенятах…
Она порывисто вскочила и с минуту молча стояла, ломая руки. Потом принялась быстро расхаживать из угла в угол. Она не произносила ни слова, и Эрленд тоже молчал, провожая ее взглядом.
– Скюле… – Она остановилась перед мужем. – Несчастливое имя дал ты нашему сыну при крещении. Но ты хотел этого… Ты хотел, чтобы герцог возродился в нашем мальчике…
– Это славное имя, Кристин, Несчастливое… Несчастья бывают разные… Я не забыл, когда назвал сына именем отца моей бабки, что счастье изменило ему… И все же он был королем, и с большим правом, чем потомки гребенщика…
– Я отлично помню, как ты и Мюнан, сын Борда, похвалялись, что приходитесь близкими родичами блаженной памяти королю Хокону…
– Ну так что же, ты сама знаешь, что королевская кровь течет в роду Сверре благодаря тетке моего отца Маргрет, дочери Скюле…
Супруги долго молчали, вперив друг в друга взор.
– Я знаю, о чем ты думаешь, прекрасная моя хозяйка. – Эрленд отошел от нее и снова опустился на почетное сиденье. Положив руки на головы двух рыцарей, он слегка подался вперед, улыбаясь холодной, раздражающей усмешкой. – Кристин, я лишился друзей и богатства, но, как видишь, несчастье меня не сломило… Знай же, я не боюсь, что древний род моих предков навеки лишился из-за меня чести и могущества. Да, счастье изменило и мне, но, кабы заговор мой удался, я и мои сыновья сидели бы в королевских палатах по правую руку государя, как его ближайшие родичи. Моя игра сыграна, черт побери, но, глядя на моих сыновей, я вижу: они добьются того, на что им дает право их высокое происхождение. Тебе нет нужды так убиваться из-за них, и ты не должна удерживать их здесь, в этой твоей глуши, – пусть попытают счастья на вольной воле, и тогда, может статься, ты доживешь до того дня, когда они с честью вернут себе родовые владения своего отца…
– Ох, что ты мелешь? – Жгучие злые слезы навернулись на глаза женщины, но, подавив их усилием воли, она скривила губы в усмешке. – Ты еще больше дитя, чем наши дети, Эрленд! Ты сидишь здесь и расписываешь мне всякие чудеса, а ведь не далее как сегодня Ноккве едва не улетел в погоню за своим счастьем, какое крещеному человеку страшно и назвать словами… Не огради нас божий промысел…
– Однако на сей раз господь сподобил меня стать орудием его промысла… – Эрленд пожал плечами. Потом добавил серьезным тоном: – Уж от этой печали ты можешь избавить себя, моя Кристин. Так вот что напугало тебя до потери рассудка, бедная ты моя. – Он опустил глаза и молвил почти застенчиво: – Вспомни, Кристин, твой благородный отец денно и нощно молился за наших сыновей, как и за всех нас. А я твердо и непреложно верю, что заступничество столь праведного человека охранит наших детей от многих… от худших зол…
Она заметила, как он украдкой сотворил большим пальцем крестное знамение. Но она была в таком смятении души, что это окончательно вывело ее из себя:
– Так вот чем ты утешаешься, Эрленд, сидя на почетном месте моего отца. Ты ждешь, что твоих сыновей будет хранить его молитва, как их кормит его усадьба.
Эрленд побледнел:
– Что ты хочешь сказать, Кристин? Уж не то ли, что я недостоин сидеть на почетном месте Лавранса, сына Бьёргюльфа…
Жена беззвучно шевельнула губами. Эрленд вскочил:
– Если ты думаешь так, клянусь богом, который слышит нас обоих: я никогда больше не сяду на это место… Отвечай, – повторил он, так как она безмолвствовала.
Медленная дрожь прошла по телу женщины.
– Тот… кто сидел здесь прежде тебя… был лучший хозяин, чем ты… – выговорила она наконец еле слышно.
– Остерегись своих слов, Кристин! – Эрленд сделал несколько шагов к ней навстречу. Она резко выпрямилась:
– Ну что ж, прибей меня – я уже сносила это прежде, стерплю еще один раз…
– Я не собирался… бить тебя… – Он остановился, опершись руками о край стола; и снова они впились друг в друга взглядом, и снова на его лице появилось то необычное выражение отчужденного спокойствия, какое она видела на нем всего несколько раз в жизни. На этот раз оно привело ее в бешенство. Она была убеждена, что правда на ее стороне, а все его рассуждения – пустая, легкомысленная болтовня; но это его выражение как бы заставляло ее почувствовать, что во всем виновата одна она.
Она взглянула на мужа и, замирая от страха при звуке собственного голоса, выговорила:
– Боюсь, что не через моих сыновей суждено твоему роду вернуть себе былой почет в Трондхеймском округе…
Эрленд побагровел:
– Я вижу, ты не можешь упустить случая, чтобы не попрекнуть меня Сюннивой, дочерью Улава…
– Ты назвал ее имя, а не я. Эрленд еще гуще залился краской:
– А тебе ни разу не приходило на ум, Кристин, что и в этом… несчастье… есть доля твоей вины?.. Помнишь тот вечер в Нидаросе?.. Я подошел тогда к твоей постели… Со смирением и скорбью в душе… потому что погрешил против тебя, супруга моя… Я пришел просить, чтобы ты простила мне мою вину. А ты сказала мне в ответ, чтобы я шел туда, где спал прошлой ночью…
– Разве я могла тогда знать, что ты спал в ту ночь с супругой твоего родича?..
Эрленд застыл на месте. Краска сбежала с его лица и вновь прихлынула к щекам. Потом он повернулся и, ни слова не сказав, вышел из горницы.
Жена его не шелохнулась – и долго стояла неподвижно, прижав к подбородку кулаки и устремив взгляд на огонь.
Потом вздернула голову… Медленно выдохнула воздух. Один раз в жизни она должна была высказать ему всю правду"
Внезапно она услышала стук подков на дворе – по звуку шагов она поняла, что кто-то вывел лошадь из конюшни. Кристин скользнула через дверь на галерею и, укрывшись за выступом стены, выглянула во двор.
Ночная тьма уже рассеивалась. Во дворе стояли Эрленд с Ульвом, сыном Халдора. Эрленд держал под уздцы оседланного коня, на нем самом был дорожный плащ. Мужчины обменялись какими-то словами, которых она не расслышала. Потом Эрленд вскочил в седло и шагом поехал к северной калитке; он не оглядывался, но все время о чем-то говорил с Ульвом, который шел рядом с его конем.
Когда они скрылись между плетнями, она выбежала во двор, стараясь не шуметь, добралась до калитки и там остановилась, прислушиваясь: ее ухо уловило, что Эрленд пустил Сутена рысью по проезжей дороге.
Вскоре возвратился Ульв. Он остановился как вкопанный, увидев Кристин у ограды. Мгновение они глядели друг на друга в предрассветном сумраке. Ульв был в башмаках на босу ногу и в нижнем белье, поверх которого накинул плащ.
– Что случилось? – взволнованно спросила женщина.
– Тебе лучше знать, я не знаю.
– Куда он уехал? – спросила она.
– В Хэуг. – Ульв помолчал. – Эрленд поднял меня с постели, сказал, что хочет ехать туда ночью. Он, как видно, очень торопился. Меня он просил прислать ему туда кое-что из его вещей.
Кристин долго молчала.
– Он был разгневан?
– Нет, спокоен. – Немного погодя Ульв добавил: – Боюсь, Кристин, не сказала ли ты того, о чем лучше было бы промолчать.
– Эрленд должен был вытерпеть однажды, чтобы я поговорила с ним как с разумным человеком, – сказала она в волнении.
Они медленно побрели к дому. Ульв направился было к себе, но Кристин нагнала его и остановила…
– Ульв, родич мой, – со страхом сказала она, – прежде, бывало, ты сам с утра до вечера твердил мне, что ради сыновей я должна стать твердой и попытаться вразумить Эрленд а.
– Да, но я поумнел с годами, Кристин, а ты все та же, – ответил он прежним тоном.
– Спасибо, что утешил меня, – сказала она с горечью.
Он тяжело опустил руку на ее плечо, но не сказал ни слова. Так они и стояли – а кругом была такая тишина, что оба вдруг услышали неумолчный рокот реки, который давно перестали замечать. Где-то в поселке запели петухи, и дворовый петух Кристин звонко откликнулся со своего насеста.
– Мне пришлось научиться не бросать на ветер слов утешения, Кристин… Большой у нас спрос на этот товар в последние годы… Следует приберечь его – кто знает, как долго у нас еще будет в нем нужда…
Она стряхнула с плеч его руку и, сильно прикусив нижнюю губу, отвернула от него лицо, а потом бросилась назад, под горку, в старую горницу.
Утренний холодок пробирал до костей; она плотно закуталась в плащ, натянув на голову капюшон. А потом, поджав под себя мокрые от росы ноги и уронив на колени скрещенные руки, съежилась возле холодного очага и предалась раздумью. Время от времени по ее лицу пробегала дрожь, но она не проронила ни слезинки.
Должно быть, она заснула… Она вскочила, иззябшая, с затекшими руками и ногами, с ломотой в спине. Дверь была приоткрыта – она увидела, что двор залит солнцем.
Кристин вышла на галерею – солнце стояло уже совсем высоко, из ближнего загона доносился колокольчик пасущейся там хромой лошади. Кристин поглядела в сторону стабюра и увидела, что маленький Мюнан, прижавшись к столбу верхней галереи, выглядывает во двор.
"Сыновья… – у нее захолонуло сердце. – Что подумали сыновья, когда, проснувшись, увидели нетронутую постель родителей?"
Она бросилась через двор к мальчику – он был в одной рубашонке. Как только мать поднялась на галерею, он поспешно, словно что-то его напугало, вложил в ее руку свою маленькую ручонку.
Когда мать вошла в верхнюю горницу, сыновья еще только вставали. Кристин поняла, что они не проснулись ночью. Они разом взглянули на мать и тут же отвели взгляды. Она взяла штанишки Мюнана, чтобы помочь ему одеться.
– Где отец? – удивленно спросил Лавранс.
– Твой отец на рассвете уехал в Хэуг, – ответила она. – Заметив, что старшие сыновья прислушиваются, она добавила: – Ты ведь помнишь, он уже не раз говорил, что ему надо наведаться в свою усадьбу.
Двое малышей уставились на мать широко раскрытыми от изумления глазами, но пятеро старших, выходя из горницы, старательно избегали ее взгляда.
III
Дни шли. На первых порах Кристин нисколько не тревожилась: она даже не задумывалась над тем, что означает выходка Эрленда, так внезапно в ночную пору в гневе бежавшего из дому, и долго ли он намерен просидеть в своей затерянной среди гор усадьбе, наказывая ее своим отсутствием. Она вся кипела от злости на мужа, и пуще всего по той причине, что не могла не признаться самой себе: во всем случившемся есть доля и ее вины, и лучше бы ей не произносить иных слов, в которых она сама теперь искренне раскаивается.
Что греха таить, она зачастую бывала не права перед мужем и в сердцах говорила ему злые и несправедливые слова. Но ее больше задевало, что Эрленд никогда не соглашался простить и забыть, пока она сама униженно не вымолит у него прощения. "Да и не так уж часто давала я волю своему гневу", – думала Кристин. Неужто Эрленд не понимает: уж если она в иные минуты теряет власть над собой, виной тому заботы и страхи, которые она старается таить в себе. Эрленд мог бы вспомнить, думала она, что ко всем тревогам о судьбе их сыновей, которые преследуют ее уже не первый год, добавилось еще и то, что одним только минувшим летом ей дважды пришлось пережить смертельный страх за Ноккве. Теперь у Кристин открылись глаза, и она узнала, что на смену бремени и тяготам, выпадающим на долю молодой матери, приходят новые треволнения и печали – удел матери стареющей. Беззаботные разглагольствования мужа о том, что он спокоен за будущее их сыновей, привели ее в такое исступление, что она повела себя как разъяренная медведица или только что ощенившаяся сука. Пусть Эрленд посмеивается над ней, что она, словно сука, оберегает своих щенят. Она и будет оберегать и защищать своих детей, пока в ней теплится хоть искра жизни…
А уж если он способен забыть, что она без колебаний бросалась к нему на помощь во все трудные минуты его жизни, что она поступала великодушно и справедливо, несмотря на весь свой гнев, когда он бил ее или изменял ей с этой мерзкой, распутной женщиной из Ленсвика, тем хуже для него. Даже и теперь, вспоминая об этих поступках Эрленда – о самом худшем, в чем он провинился перед ней, – она не испытывала ни настоящей обиды, ни настоящего гнева; и если она корила его за это, то лишь потому, что знала: в этом он глубоко раскаивается сам, понимает, что это были дурные поступки. Но и прежде и сейчас, как бы она ни сердилась на Эрленда, вспоминая о том, что он поднял на нее руку, или о его неверности и о тех последствиях, какие она повлекла за собой, Кристин страдала прежде всего за него самого; она всегда чувствовала, что этими вспышками своего необузданного нрава он грешил против себя самого и против мира своей души куда больше, чем против нее.