Эрленд выслушал слова сына, почти не перебивая, с какой-то необычной настороженностью в лице. Когда Ноккве закончил свой рассказ, отец попросил Гэуте принести ларец с письменными принадлежностями и тотчас сел составлять грамоту на латинском языке – Бьёргюльфу пришлось ему помогать, потому что Ноккве едва ворочал языком и отец приказал ему лечь спать. В грамоте стояло, что Эрленд просит рыцаря после ранней обедни пожаловать к нему в усадьбу, где они сообща обсудят предложение господина Алларта взять к себе на службу оруженосцем юношу благородного происхождения, Никулауса, сына Эрленда. Далее Эрленд просил у рыцаря извинения, что возвращает подарок, дабы он хранил его у себя до тех пор, пока Никулаус с соизволения отца не примет присягу, поступая к нему в услужение, – по обычаю, принятому среди рыцарей христианских стран.
Эрленд капнул воском пониже текста грамоты и небрежно приложил к нему малую печатку – ту, что была вытиснена у него на кольце. Потом позвал мальчика-слугу и отослал его в Румюндгорд с письмом и шелковым камзолом.
– Супруг мой… Неужто ты намерен отпустить своего сына в чужие страны с неведомым нам пришельцем? – дрожа, спросила Кристин.
– Посмотрим… – Эрленд усмехнулся странной усмешкой. – Думается мне, что это маловероятно, – добавил он, видя, как она взволнована. И, снова усмехнувшись, потрепал жену по щеке.
По просьбе Эрленда Кристин усыпала пол в верхней горнице цветами и ветвями можжевельника, разложила на скамье самые нарядные подушки, а на столе, покрытом полотняной скатертью, расставила угощение в изящных блюдах и напитки в редкостных, оправленных в серебро рогах, сохранившихся в усадьбе после Лавранса. Эрленд тщательно побрился, завил волосы и надел длинный черный кафтан из иноземного сукна, отделанный богатой вышивкой. Он встретил гостя у ворот усадьбы, и когда они оба проходили через двор, Кристин невольно подумала, что ее супруг схож с одним из латинских рыцарей, о которых рассказывают легенды, куда более, чем жирный, светловолосый иноземец в роскошном пестром наряде из бархата и саржи. Кристин поджидала мужчин на галерее верхней горницы в богатом платье, с шелковой повязкой на голове; фламандец поцеловал ей руку, когда она сказала ему: "Bien venu"1 (1 Добро пожаловать(фр.). , и больше ей почти не пришлось разговаривать с ним за все то время, что он провел у них в доме. Она ничего не поняла из беседы мужчин, как, впрочем, и отец Сульмюнд, который тоже присутствовал в Йорюндгорде в качестве гостя. Но священник все-таки успел заметить хозяйке, что он устроил счастье Никулауса. Она в ответ промолчала.
Эрленд немного знал французский язык и бегло изъяснялся на том немецком жаргоне, на каком обычно говорят наемники, поэтому беседа между ним и гостем текла оживленно и гладко. Но Кристин почувствовала, что фламандец мало-помалу приходит в дурное расположение духа, хотя и старается это скрыть. Сыновьям своим Эрленд еще прежде приказал ждать на чердаке, в новом стабюре, пока он не пришлет за ними, но так и не прислал.
Эрленд и его супруга проводили рыцаря со священником до ворот усадьбы. Когда гости скрылись из виду, затерявшись среди полей, Эрленд обернулся к Кристин и сказал с нехорошей улыбкой:
– С этим молодчиком я не отпустил бы Ноккве не только в чужую страну, но даже и до Брейдина…
Во двор вышел Ульв, сын Халдора. Эрленд сказал ему что-то, чего Кристин не расслышала, но Ульв в ответ сплюнул, грубо выругавшись. Эрленд рассмеялся и хлопнул Ульва по плечу:
– Будь я таким простофилей, как здешние сермяжники… Но мне многое пришлось повидать на своем веку, и я не продам моих прекрасных соколят в руки дьявола… А этому благочестивому ослу, отцу Сульмюнду, и невдомек, чем тут пахнет…
Кристин помертвела. Она то заливалась краской, то снова бледнела; страх и стыд охватили ее с такой силой, что к горлу подступила дурнота: ей казалось, что она сейчас рухнет на землю. Ей и раньше приходилось слышать о таком… но как о чем-то бесконечно далеком… Но что это несказуемое может дерзнуть переступить порог ее дома… Словно девятый вал взметнулся вдруг, грозя опрокинуть ее утлую, потрепанную бурями, перегруженную ладью… Пресвятая дева! Неужто ей суждено испытать еще и этот страх за своих сыновей…
Эрленд продолжал все с той же недоброй улыбкой:
– Я еще вечером смекнул… Уж слишком учтивым показался мне этот господин Алларт, по рассказам Ноккве… Я что-то не слыхал про такой обычай, чтобы рыцарь целовал в губы юношу, которого собирается взять себе в услужение, да еще одаривал его богатыми подарками, не испытав прежде его доблести…
Дрожа как осиновый лист, Кристин спросила:
– Так что же ты заставил меня усыпать пол моего дома розами и накрыть мой стол полотняной скатертью для этакого… – Она выругалась.
Эрленд нахмурил брови. Он поднял с земли камень – нацелился в рыжего котенка Мюнана, который, хоронясь за высокой травой у жилого дома, на брюхе подползал к цыплятам, гомозившимся у двери конюшни. Фью-ю! – просвистел камень, котенок стрельнул за угол, цыплята кинулись врассыпную. Эрленд повернулся к жене:
– Думается мне, я обязан был сначала поглядеть на молодца. Окажись он мужем, достойным доверия, тогда… К тому же я все равно должен был обойтись с гостем учтиво… Я не духовник господина Алларта. Да и ты ведь слышала: он держит путь в Осло. – Эрленд снова рассмеялся. – Может статься, кое-кому из былых моих закадычных друзей и добрых родичей будет полезно узнать, что хозяева Йорюндгорда не ищут вшей в своих лохмотьях и едят не одну только селедку и овсяные лепешки…
Когда под вечер Кристин поднялась на чердак стабюра, Бьёргюльф лежал в постели с головной болью; Ноккве заявил, что тоже не сойдет вниз к вечерней трапезе.
– Ты, гляжу я, опечален, сын мой? – спросила мать.
– Нисколько, матушка, – Ноккве презрительно скривил губы. – Или вы думаете, что не следует печалиться, если оказался в дураках и легко поймался на удочку…
– Не горюй, – сказал отец старшему сыну, когда все домочадцы расселись вокруг стола, а Ноккве по-прежнему хранил хмурое молчание. – Ты еще поездишь по белу свету и попытаешь счастья…
– Лишь в том случае, отец, – ответил Ноккве тихо, точно не хотел, чтобы его слова услышал кто-нибудь другой, кроме отца, – если Бьёргюльф сможет сопровождать меня. – Потом он негромко засмеялся. – Но вот поговорите о том, что вы нынче сказали мне, с Иваром и Скюле, они ведь ждут не дождутся того дня, когда подрастут и отправятся бродить по свету…
Кристин встала и накинула плащ с капюшоном. Сыновья спросили, куда она собралась; она объяснила, что хочет навестить нищего странника, который лежит в хижине Ингебьёрг. Близнецы предложили матери проводить ее, чтобы помочь донести мешочки с лекарственными травами, но она ответила, что провожатые ей не нужны.
Теперь сумерки наступали рано, а дорога к северу от церкви шла лесом в тени нависших круч хребта Хаммер. Здесь всегда веяло холодком из ущелья речки Росто, и в воздух вместе с жалобным плеском реки проникала легкая сырость. Тучи крупной белой мошкары роились в гущине деревьев – иногда они кидались ей в лицо, словно их приманивала выделявшаяся в темноте светлая полотняная повязка, которая стягивала голову и грудь женщины. Кристин отгоняла мошек рукой, пробираясь по скользкому ковру хвои и спотыкаясь об извилистые корни, пересекавшие тропинку, по которой она шла.
…У Кристин был один сон, преследовавший ее много лет. Впервые он приснился ей в ночь накануне рождения Гэуте, но и поныне ей случалось иногда просыпаться в холодном поту, и сердце ее колотилось так, точно готово было разбиться о ребра – потому что ей снова привиделся этот сон.
Ей снился крутой склон холма и на нем цветущий луг, с трех сторон окруженный дремучим еловым бором, а у самого подножия холма приютилось маленькое озерцо, в которое смотрелись и темный бор и зеленый, пестреющий цветами луг. Солнце уже скрылось за деревьями, и только на самую вершину холма сквозь хвою просачивались его последние длинные золотистые лучи, а на дне озерца среди листьев кувшинок плыли легкие, позолоченные закатом облачка.
На самой середине склона, в пушистых зарослях мухоловки и куриной слепоты, в облаках зеленовато-белой пены цветущего коровника, она видела свое дитя. В первый раз, когда ей пригрезился этот сон, она, должно быть, видела Ноккве – тогда у нее было всего двое детей и Бьёргюльф еще лежал в колыбели. Потом, позже, она никогда в точности не знала, кого из своих сыновей она видит во сне: круглое загорелое личико под коротко стриженными золотисто-каштановыми волосами напоминало ей то одного, то другого из семерых, но всегда этому ребенку было годика два или три, и одет он был в домотканый темно-желтый кафтанчик, какие носили в будние дни ее малютки; она сама шила эту одежду из крашенной мхом шерсти и оторачивала красной тесьмой.
Себя самое она видела порой на другом берегу озерца. А иной раз ее как будто вовсе и не было поблизости, однако все совершалось у нее на глазах…
Она видела, как ее малыш карабкается по склону и собирает цветы, поворачивая в разные стороны свою маленькую головку. И, хоть ее сердце сжималось глухим страхом в предчувствии неминуемого несчастья, в первое мгновение при виде прелестного ребенка на лугу ее всегда затопляла сладостная, щемящая нежность.
Потом она вдруг чувствовала, что где-то наверху из чащи леса на опушку вынырнул какой-то живой мохнатый клубок. Он двигался бесшумно, сверкая крошечными злыми глазками. Вот медведь подошел уже к краю луга, он стоит, поводя головой и плечами, и нюхает следы ребенка. И вот он прыгнул. Кристин никогда не видела живого медведя, но она знает, что медведи так не прыгают, это не настоящий медведь. У него кошачьи повадки, и вдруг он на глазах начинает седеть – и эта косматая светлая исполинская кошка неслышными огромными прыжками несется вниз по склону.
Мать изнывает от смертельного страха, но она не может броситься к ребенку и защитить его; она не может крикнуть, чтобы его остеречь. Однако ребенок уже почувствовал что-то; он повернул головку и оглянулся через плечо. С тоненьким жалобным криком он бросается вниз по склону, высоко вскидывая крошечные ножки, путающиеся в высокой траве, и мать явственно слышит, как с легким хрустом ломаются сочные стебли, когда малыш пробирается сквозь сплошные заросли цветов. Но вот он споткнулся обо что-то и рухнул ничком,головой вперед, и в ту же секунду чудовище очутилось над ним, выгнув спину и низко склонив голову между расставленными передними лапами… Тут она просыпалась.
…И каждый раз часами лежала потом, не смыкая глаз, пока ей не удавалось наконец стряхнуть с себя наваждение: да ведь это всего-навсего сон! Она прижимала к груди своего меньшего ребенка, спавшего между ней и стеной, и думала: случись это наяву, я сделала бы то-то и то-то, напугала бы чудовище криком или хворостиной, к тому же у меня на поясе всегда висит длинный острый нож…
Но едва ей удавалось успокоить себя такими рассуждениями, как ее снова охватывала та невыносимая мука, какую она испытала во сне, беспомощно наблюдая жалкое, отчаянное бегство своего крошки от неумолимого, сильного и жестокого чудовища. И тогда кровь вдруг закипала в ней, разливаясь по ее членам, и все тело как бы разбухало от этой крови, и сердце едва не лопалось в груди, не в силах выдержать этот страшный прилив…
Хижина Ингебьёрг лежала на склоне хребта Хаммер, чуть пониже проезжей дороги, которая здесь круто взбиралась вверх. В хижине много лет никто не жил, а земельный участок нанимал человек, который построил себе жилище поблизости в лесу. Теперь в этой хижине нашел приют бродяга-нищий, который заболел после очередного странствия за сбором подаяния. Когда Кристин узнала об этом, она послала больному еду, одежду и лекарства, но сама еще не выбрала времени его навестить.
Она сразу видела, что бедняге скоро конец. Кристин отдала мешок, который принесла с собой, нищенке, вызвавшейся ухаживать за больным, облегчила, насколько могла, страдания умирающего и, узнав, что уже послали за священником, обмыла страннику лицо, руки и ноги, чтобы он мог принять последнее помазание.
В жалкой лачуге висел густой дым, было душно и смрадно. Когда явились две женщины из семьи издольщика, Кристин предложила, чтобы они послали в Йорюндгорд, если им что-нибудь понадобится, а сама простилась и ушла. Она испытывала какой-то непонятный, болезненный страх при мысли, что встретит священника с телом господним, и поэтому свернула на первую попавшуюся боковую дорожку.
Она быстро убедилась, что это всего лишь коротенькая тропинка, протоптанная стадом, и вскоре оказалась в непроходимых зарослях. Бурелом зловеще щетинился спутанными корнями; там, где Кристин не могла проложить себе дорогу сквозь них, ей приходилось перелезать через поваленные стволы. А когда она пробиралась вниз между огромными камнями, под ее ногами то и дело обваливались мшистые комья земли. Все лицо ее облепила паутина, ветки стегали ее, цепляясь за одежду. Перебираясь через ручей или попадая на болотистую лесную прогалину, она с трудом находила, куда ступить, средь частого влажного кустарника. И повсюду, куда ни глянь, столбами висела отвратительная белая мошкара; она роилась под ветвями деревьев, тучами взлетая над вересковыми кочками, когда Кристин наступала на них.
Наконец она вышла на плоские скалы у берега Логена. Здесь склоны поросли редким сосняком, потому что корням приходилось оплетать бесплодный камень; подлеска здесь совсем не было, под ногами сухо потрескивал только серовато-белый олений мох, и лишь кое-где чернели вересковые кочки. Запах сосновых игл был здесь острее и жарче, чем наверху: этот лес уже с ранней весны весь стоял в порыжелом хвойном уборе. Тучи белой мошкары вились следом за ней…
Кристин притягивал плеск реки. Она подошла к самому краю обрыва и заглянула вниз. Глубоко внизу белела вода, с грохотом кипевшая по плоским камням между омутами.
Однообразный гул водопадов отозвался трепетом в ее измученном теле и душе. Он все настойчивее напоминал ей о чем-то – о чем-то давно прошедшем; уже тогда она поняла, что не в силах нести на своих плечах ношу, какую сама возложила на себя. Свою невинную, бережно лелеемую юность она отдала на растерзание опустошительной плотской страсти и с тех пор жила в страхе, в страхе и в страхе, навеки лишившем ее свободы с той минуты, как она впервые стала матерью. В ранней юности пленилась она мирской суетой, и чем больше запутывалась и билась она в мирских сетях, тем сильнее и крепче привязывала ее эта суета сует. Силясь защитить своих сыновей, она простирала над ними трепещущие крылья, опутанные оковами земных печалей. Она тщилась утаить от всех свой непрестанный страх, неодолимую слабость своей души, она ходила, гордо выпрямившись, со спокойным лицом и молча боролась за то, чтобы всеми доступными ей средствами оберечь счастье своих сыновей…
А сама каждый миг замирала от тайного мучительного страха: "Что, если их постигнет злая судьба? Я не снесу…" И в глубине своей души с тоской вспоминала теперь отца и мать. Они ведь тоже терзались непрестанными страхом и болью за своих детей, и так день за днем до самой смерти, но они умели нести свою ношу – не потому, что меньше любили своих детей, но потому, что любили их лучшей любовью…
Но ужели ее борьбе суждено увенчаться таким концом?.. Ужели она выносила в своей утробе стайку беспокойных соколят, которые только и ждут в нетерпении той минуты, когда крылья их достаточно окрепнут, чтобы унести их за тридевять земель, на вершину самой высокой скалы?.. А отец их, смеясь, похлопывает в ладоши и приговаривает: "Летите, смелее летите, мои соколята!"
Если они улетят, они унесут с собой окровавленные клочья корней ее сердца, даже и не заподозрив этого. А она снова останется одна, потому что все корни сердца, которые когда-то привязывали ее к старому отчему дому, она еще прежде оборвала сама… Видно, так суждено, и нет у нее сил жить дальше, и нельзя умереть…
Она повернулась и, спотыкаясь, побежала по блеклому, высохшему ковру оленьего мха, плотно прижимая к себе полы плаща, потому что она каждый раз пугалась, когда они цеплялись за сучья. Наконец она выбралась на небольшую лужайку чуть севернее церкви и дома гильдейских сходов. Спускаясь по полю вниз, она увидела на дороге какую-то фигуру. Человек окликнул ее: "Это ты, Кристин?" – Она узнала мужа.
– Ты долго не возвращалась, – сказал Эрленд. – Уже ночь, Кристин. Я испугался.
– Испугался – за меня? – Ее голос прозвучал суровей и презрительней, чем она сама хотела.
– Не испугался, понятно, но пришло в голову, что, пожалуй, лучше выйти и встретить тебя.
По дороге к усадьбе они почти все время молчали. Во дворе не было ни души. У стены жилого дома мирно паслись несколько лошадей, но все люди уже спали.
Эрленд направился прямо к стабюру, но Кристин повернула к кухне.
– Мне надо там кое-что прибрать, – ответила она на недоуменный вопрос мужа.
Он остановился на галерее и, опершись на перила, стал поджидать жену, но вскоре увидел, что, выйдя из кухни с лучиной в руке, она направилась в старую горницу. Муж помедлил немного, но потом сбежал вниз по лестнице и вошел туда вслед за женой.
Кристин зажгла свечу и поставила ее на стол. Эрленда охватила странная тревожная дрожь, когда он увидел, что жена одиноко стоит в пустом доме, освещенном единственной свечой, – в горнице не было ничего, кроме тяжелых, врытых в землю скамей и столов, и в пламени свечи старое, стершееся дерево неуютно отсвечивало своей наготой. Пустой очаг был чисто выметен, и в нем слабо тлела одна-единственная лучина, брошенная туда Кристин. Эрленд и Кристин не пользовались этой горницей, и ее не топили по крайней мере полгода. В помещении стоял какой-то особенный затхлый воздух; здесь не ощущалось живых, разнородных запахов человеческого жилья. К тому же здесь, как видно, давно не отворяли ни двери, ни отдушины, поэтому в горнице пахло шерстью и кожами. На пустой постели лежали скатанные шкуры и кожаные мешки, которые Кристин вынула из кладовой.
На столе валялись мотки ниток и пряжи из шерсти и льна для починки, отобранные Кристин в красильне. Теперь она принялась разбирать и раскладывать их.
Эрленд сел на почетное сиденье в конце стола. Оно казалось чересчур просторным для его стройной фигуры, особенно теперь, когда дерево, лишенное подушек и ковров, скалилось своей наготой. Двое витязей святого Улава при щитах и в шлемах с крестами, которых Лавранс вырезал когда-то на столбах почетного сиденья, угрюмо и неприветливо выглядывали из-под узких загорелых рук Эрленда. Никто не мог сравниться с Лаврансом в умении вырезывать листья и животных, но фигуры людей никогда ему не удавались.
Супруги долго молчали; в доме не было слышно ни звука, кроме заглушенного стука копыт, доносившегося с луга.
– Ты не собираешься спать, Кристин? – спросил наконец муж.
– А ты?
– Я думал подождать тебя, – ответил он.
– Мне еще не хочется ложиться – я не смогу уснуть…
– Что за печаль лежит у тебя на сердце, Кристин, и не дает тебе уснуть? – спросил он, помедлив.