Только странная вещь: чем больше заливают они огонь, чем больше утоляют жажду, осушая кубки и стопы одну за другой, тем сильней духоту и жажду чувствуют.
Много мест опустело за столами, уставленными вдоль всей обширной горницы.
Кто за добра ума уехал, кто свалился под стол и храпит. Других слуги заботливо вынесли, уложили в сани, в колымагу ли и домой на отдых повезли.
А кучка бояр, из тех, кто выше назван, все сидит, словно чего-то дожидается.
Человек двадцать – двадцать пять их, которые нет-нет да и переглянутся или на остальных гостей посмотрят, на человек пятнадцать – двадцать, тоже "питухов знатных", которые, очевидно, могут пить вино, словно воду.
Устав от хлопот, присел и хозяин. А сыновья его с тремя-четырьмя княжатами да боярскими детьми, что помоложе, пошли после стола на конюшни нового аргамака смотреть редкой аравийской породы, которого за большие деньги в Астрахани для сына Алексея, любимца, старик Адашев через знакомых купцов приобрел. Потом, налюбовавшись на красавца скакуна, перешли в покои, где редкие заморские часы "боевые" и "воротные", на цепи, на шее висящие, красовались, жбаны и чаши редкой чеканки, болваны, идолы восточные, оружие редкое… Все, что предки Адашева из Суража вывезли или он сам потом в Новгороде торговом от проезжих торговых людей накупил…
А старики все сидят, речи веселые толкуют…
– А что же верховный боярин наш, князь Ондрей, не пожаловал? Пира-беседы не почтил? – вдруг спросил кто-то.
Адашев повел бровями и ответил поспешно:
– Просил я, как же, просил его честь. Да, конешно, люди мы незначные! "Недосуг, говорит. Коли справлюсь с делами – загляну. А лучше не жди!" И на том спасибо, конешно! Люди мы маленькие! Уж как духу хватило просить о чести – не знаю! – как-то странно улыбаясь, закончил свою речь хозяин.
– Эка вывез! А еще умный ты человек считаешься, Федь! – угрюмо отозвался вдруг молчавший почти весь день князь Андрей Федорович Хованский.
Хоть и трезв он был совсем, в рот вина не брал нынче по приказу лекаря, потому хворь одолела боярина: камчуг на ноги пал, еле ходить дает, пальцы горой раздуло, и сейчас в меховом чулке одна нога, а не в сапоге, – да не смолчал на слова Адашева.
– "Честь"… Просить как посмел?! А как же мы? Как же нас? Али мы хуже Андрюшки Шуйского?
Все, кто сидел за столом, насторожились. Сидели тут хоть и без чинов, но группами, невольно подбираясь приятель к приятелю.
Настроение у всех групп было разное: кто о чем толковал, как на кого хмель действовал.
Но тут ясно выразилось два течения.
Одни, "свои", перечисленные выше, гости словно остановить хотели взглядами некстати разговорившегося самолюбивого и раздражительного боярина, особенно подвинченного припадками подагры и невольным воздержанием, когда все так аппетитно пили вокруг.
Из второй половины, "чужаков", как их в уме называли первые, кой-кто просто стал вслушиваться, заслышав смелое слово, а иные, даже вида не подавая, так и навострились, чтобы не пропустить ни звука, особенно когда беседа приняла столь интересный оборот.
Эти последние, все друзья и присные Шуйского Андрея, даже сугубо стали осушать кубки, болтать с соседями, а сами все слушают. Один из них вдруг, словно совсем опьянелый, поник головой на скатерть, залитую, заваленную объедками, кусками, и захрапел.
Адашев все это сметил. Не проглядели и другие.
– Слышь-ка, тезка! – прервал князя Хованского, очевидно собравшегося продолжать свою речь, князь Андрей Дорогобужский, старый, почтенный, поглаживая серебристую, большую бороду. – Брось, милый! Вон и не пил ты, а горше нас вздор мелешь. Хуже мы, не хуже его, а он – первый в царстве, значит, ему и честь такова… Его дело, кого ему хочется жаловать…
– То-то и дело: жалует царь, да не жалует псарь! – уже негромко, сквозь зубы проворчал упрямый, не привыкший сдаваться скоро князь. – Э, видно, домой мне пора!
И он стал подниматься при помощи слуги, который неподалеку наготове стоял.
– Да, уж, видно, пора! – раздались и еще голоса, больше "чужаков".
Хозяин последних не стал особенно удерживать. Прощаться начали, кланяться. Проводы до сеней пошли.
– А только вас, гости дорогие, – обращаясь к группе "своих", сказал Адашев, – не пущу я так скоро. Такая мне радость! В кои-то веки всех моих печальников да доброхотов в моем дому повидать пришлося! Уж не пущу! Хошь ворота на запор!
– Ладно, посидим еще! – за всех отозвался Милославский.
– Да не здесь… Я вот гостей дорогих провожу. А потом в другую горницу перейдем. Хоть и помене она, да прохладнее там. И топить нынче не сказано… Туды нам и подадут все…
Быстро проводив уезжающих, вернулся хозяин к пирующим. Поодиночке по просьбе хозяина поднимались "свои" и в сопровождении Алексея, пришедшего с отцом, направились во внутренние покои, в терем.
Хозяйка и дочка Адашева со всеми девушками и мамками ушли из этой половины. В светлице девичьей, гостей ради, сидят теперь, свою беседу ведут.
А два больших покоя убраны хорошо, столами уставлены, словно и ждали, что сюда кто придет.
Так вышло, что наверх только человек двадцать "своих" попало: остальным Адашев с поклонами заявил:
– Эка жаль! Не вместимся все там! Видно, здесь догостюете! Вот сынок Алеша послужит дорогим гостям. В угощенье отлички не будет, не сумлевайтеся!
– Ну, вот! Нешто мы не знаем хозяина ласкового? – раздалось в ответ.
И волей-неволей все нежелательные люди остались тут, внизу.
Когда Адашев сам поднялся наверх, там уж шел пир горой, словно затем только и собрались все эти первые вельможи московские.
В передней горнице бубен гремел, цимбалы залились… Девки дворовые, еще раньше позванные хозяином, песни лихие пели…
Гости, сидевшие во второй комнате, подтягивали пенью, пили… Кто-то помоложе даже по горнице в плясовую пошел.
В раскрытые двери все видно. И завтра же, если еще не сегодня, первосоветник знать будет, как весело ангела своего Федька Адашев справлял, как кутили бояре, соперники Шуйского в делах правления, а в жизни радые только выпить и поплясать где бы то ни было, хоть бы и у такого худородного вотчинника, как пришелец новгородец.
Час или два так дело шло. Но потом картина изменилась, И кто заглянул бы теперь в покой, заметил бы, что не пьют гости Адашева, что не хмель да не бабьи песни держат их здесь так долго.
Сидя за столами, под звон и гром музыки, под громкое пенье голосящих баб, какую-то важную вещь обсуждают бояре.
Губы сжаты решительно у всех, брови принахмурены. Голоса негромко, но внушительно и твердо звучат.
– Кажись, никого чужих? – оглядевшись, заговорил Федор Бармин. – Можно и присягу дать?
– Можно… давай! – послышались голоса.
Все сгрудились вокруг попа. Двое-трое только и сам хозяин стояли в дверях, словно любуясь на пляски, а в сущности затем, чтобы не дать любопытному или подкупному глазу разглядеть, что тут делается. Слуг тоже не было во втором покое.
В первом их всех поставили, без зову входить не велели.
Бармин уже двинулся к божнице в углу и хотел взять большое, окованное серебром Евангелие, как вдруг увидал в полуосвещенном пространстве какую-то фигуру, лежащую на полу, почти наполовину под лавкой.
– Что такое, хозяин? – обратился поп к Адашеву. – Кого ты здесь раней нас поштовал? Вон уж одно мертвое тело лежит…
Адашев быстро подошел.
– Эге! – наклонившись над лежащим, сказал он, разглядывая лицо несомненно пьяного человека, которого хмель свалил здесь и кинул под лавку.
Затем, поднявшись, объявил:
– Кабальный это мой недавний. С полгода, как записан. Сам, говорит, из духовных детей… и здоров пить. Раней, толковал, конюхом на дворе у Шуйских служил. Да за слабость согнали… К вину слаб… Видно, вот… допился.
При имени Шуйских все многозначительно переглянулись. А пьяный мужичонка лежал неподвижно, словно мертвый, только тяжело, неровно дышал, с присвистом каким-то. Рот полураскрыт, язык виден… Вином несет… Борода, седеющая уж, вся взмокла, взъерошена… Лицо космами волос полузакрыто. Противный, грязный… Мертвецки пьян.
– Что же? Сказано: веселие есть пити! Не нам одним! – подмигивая соседям, заговорил Годунов. – Бог ему простит. Пусть лежит здеся. Не помешает…
– Конешно! – ответил в тон Годунову Бельский.
– Ну, вот! – морщась отозвался Глинский Михаил. – Хлоп смердящий тут будет валяться, где я веселиться хочу… Вон его! Вели-ка убрать, хозяин!
– И то! – переглянувшись с Глинским, поддержал Мстиславский. – Лучше бы воздух очистить.
Адашев дал знак двоим из челяди.
Слуги вошли и стали у дверей.
– Растолкайте-ка Тереньку да помогите ему ноги уволочь. Ишь, для ангела моего переложил да не в своем углу и свалился.
Подошли два дюжих парня, стали толкать спящего, тот лежит и не шелохнется.
Привычным делом, чтобы немного отрезвить товарища, один стал неистово тереть пьяному уши и за ушами, да так, что ушная раковина захрустела. Налилось кровью лицо пьянчужки, а все лежит, не двинется. Не умер, дышит, а недвижим.
– Уж не оставить ли его? Пусть валяется! – опять спокойным тоном заметил Годунов. Только легкая усмешка прозмеилась по устам. – Ведь и то, не крамолу, не заговор мы вести собрались… повеселиться, душа нараспашку. Так смерд ежели и увидит што непристойное, болтать не посмеет…
– Просто вынести его! – заметил Адашев, начинавший раздражаться, но под взглядами остальных сохранивший внешнее спокойствие. – Возьмите-ка!
– Стойте! – вмешался Воронцов, значительно переглянувшись с другими. – Попытаем малого: крепко ль спит? Вот ему фряжского вина хорошего. Коли парень выпить не дурак – почует, выглохчет!
И, взяв большую стопку с крепким ромом, боярин стал лить жидкость в рот пьяному.
Тот не глотал, и питье пролилось, еще больше смочив одежду, бороду, волосы спящего.
– Вот бы теперя подпалить гада этого! – желчно сказал тогда Воронцов, отбрасывая опустелую стопку и направляясь неверными шагами к столу за свечой. – Вот потеха будет!
– Что ты, боярин! – остановил Горбатый. – Да ежели он вправду так пьян, тут на месте и сгорит! Утушить не успеешь…
– Туды и дорога доводчику Шуйских! – сквозь зубы проворчал Воронцов и взял огарок.
– Загорится – вскочит! Тут мы и узнаем правду его. А сгорит, я кабальные гроши хозяину внесу! И, не удержанный никем, Воронцов швырнул огарком в лицо несчастному шпиону, который все время так прекрасно играл свою роль и теперь только собирался убежать, ввиду грозящей опасности.
Убежать горюн не успел. Огонь коснулся волос, смоченных алкоголем, вспыхнула борода, волосы, вся одежда на несчастном, и, дико закричав, этот живой факел, ослепленный, обезумевший, стал метаться по комнате, задевая людей, скамьи, столы, ища выхода и грозя распространить пожар по всему дому.
Князь Горбатый, один не потерявший присутствия духа при неожиданном финале дикой шутки, быстро сбросил с себя кафтан, раньше надетый на одно плечо, подбежал к метавшемуся холопу-предателю, окутал ему плечи, голову, грудь своим кафтаном и крикнул:
– Еще одёжи скорей!
Остолбенелые в первую минуту, бояре опомнились. Несколько рук протянулось с кафтанами. Окутали, как мумию, горящего человека, затушили пламя.
Тут два челядинца подхватили несчастного, издававшего жалобные, душу надрывающие стоны, и унесли прочь…
– Теперя никуда не пойдет… Никому ничего не скажет! – прерывая воцарившееся тяжелое молчание, произнес все тот же Воронцов, довольный, что хоть чем-нибудь насолил Шуйскому.
– Присягу давай! – угрюмо обратился к Бармину Хованский, на трезвое сознание которого особенно тяжело повлияла дикая сцена.
Теперь только бояре оставались во втором покое. Девки, бабы, музыканты убежали из соседней, первой горницы, чуть вспыхнуло пламя.
– Горим! Горим! – завопили челядинцы.
Адашев вышел унять суматоху, поднятую ими в доме, и успокоить всех, что пожара не случилось.
Когда он вернулся, бояре уж почти столковались о том деле, ради которого сошлись сегодня здесь.
– Ты, Федор, раньше присягал… Слушай уж, как решено! – обратился к нему Бармин.
Говорил Мстиславский старик:
– Все мы видим, каковы любы да милы царю юному Шуйские. Нет их – весел и радушен он, птенчик малый, солнышко наше красное… А войдет Ондрей ли, другой ли кто из ихней шайки, и задрожит весь, в лице переменится свет Иван Василич, государь наш. Сам не кажет своего страху и горести. Ведь и за это терпеть приходилось ему. Не раз мы видели. И даря, и Русь, и нас, первых людей, обижают, теснят да грабят Шуйские. Не бывать тому!
– Вовеки не бывать! – зазвучали полные сдержанной ярости, заглушенные голоса.
– Так вот, Ваня… И ты, Никита! – обращаясь к юноше, сыну своему, Ивану Федорычу и к Никите Романовичу Юрьеву, молодому стольнику цареву, недавно еще в "робятах верховых" бывшему, продолжал князь Мстиславский. – Вот вы обое часто царя с глазу на глаз видаете. Вместе игры игрываете… И улучите час. Расскажите, что сейчас слышали. А для верности, если усумнится в вас… мол, не Ондреем ли вы подосланы, скажите: "Царь-государь! Вот святки близко. Все у тебя перебывают, о ком говорим мы. У каждого, только впотай от Шуйских, одно слово спроси: "У Адашева пировали ль?" А тебе по одному все одинако ответят: "Врагам царевым на пагубу!" Ты как это слово услышишь, спознаешь: кто да кто за тебя? Можно ль тебе бояться Шуйских? Или пора пришла и на них плетку взять". Поняли?
– Вестимо… Все поняли! – в один голос ответили оба сверстника царева, гордые, что на их долю выпала такая важная задача.
– И мы бы ему поговорили! – вмешался Глинский Михаил. – Не хто другой – дядя родной царю… Верит он мне… И брату Юрию… Да так ловко обставили племяша Шуйские, что в ухо дунуть малому ничего не можно. Все кто-нибудь поблизу да вертится. Скажешь слово, а тебя по пути домой в сенях царевых схватят… И жив не будешь до утра!
– Конечно… Видали виды! – отозвался Курлятев.
– Много они крови нашей пролили! – стукнув по столу, пробормотал Челяднин.
– А вы – ребята голоусые, почитай… За вами так следом следить уж не станут… Вы и скажите… И чтобы на гайтане у царя завсегда приказ его был подписной готов… Без приказу – тоже никто на такое дело не пойдет… Он царь, ему нет суда. А Шуйские со всяким потягаются. Так чтобы нам оправка была: слово и подпись государева. А мы уж скрепим ее, как надобно… И печати тиснем по череду… Вот слышите?
– Слышим! – отвечали оба молодые боярина, может быть обреченные на смерть при неудаче, но радостно взявшиеся за общее, свое, боярское дело.
Быстро род Шуйских стал все роды забивать. А для бояр и князей, для дружины и рады московской одного господина, Рюриковича, довольно. Тот – исстари властелин. Не смеют Шуйские из рядов выдвигаться. Так, чего доброго, и на трон влезет один из них. Благо царь молод, припадочен…
И чтобы помешать одному из "своих" стать выше всех, бояре идут на тяжкие жертвы: царскую власть, и без того не в меру окрепшую, еще укрепить готовы, своими детьми, собой рискуют, но Шуйским тяжелый удар будет нанесен! И, разъезжаясь далеко за полночь с веселого адашевского пира, каждый из заговорщиков на свой лад рисовал себе личное торжество и унижение гордого, опасного всем врага.
Почти месяц после этого пира миновал.
Задумываться что-то особенно сильно стал отрок-царь. И раньше чудной он был: то проказит, как шалый, а то убежит, в угол забьется и не глядит ни на кого. А теперь и понять нельзя, что с ним? Даже складка на лбу у мальчика между бровей легла. И озорство свое бросил. Часами куда-то словно сквозь стену глядит… А позовет его кто – вздрогнет ребенок, побледнеет даже от непонятного испуга; но сейчас же овладеет собой и улыбается… Особенно Шуйскому Андрею.
Совсем переменился к нему юный царь. Раньше, как ни старался наученный горьким опытом ребенок скрывать свой страх и неприязнь к первосоветнику, а все-таки сквозили они и в глазах и в звуках голоса, когда приходилось Ивану говорить или выслушивать князя.
Теперь все как рукой сняло. Слушает царь его спокойно, улыбается ласково и сам прямо в глаза страшному боярину глядит, порой даже по руке того погладит… По той самой руке, на которой, сказывают, много крови, изменой пролитой, застыло!
И только порой, словно молния, прежний страх провьется-промелькнет в глазах мальчика. Но сейчас же все исчезнет, и царь еще доверчивей, еще ласковей и покорней говорит и слушает боярина. Не надивится Шуйский.
– Умнеть стал наш царь! – говорит он окружающим. – Видит, чувствует: кто нужен да хорош для него, для всего царства-государства московского!
– И то умнеет, – ответил поспешно Иван Годунов, поблескивая своими восточными глазами. – Кто же здесь важнее тебя? Не мы же, выходцы ордынские, не цари касимовские или казанские, какими покойный князь Василий двор запрудил… Не бояре наши, ленивые бражники…
– Эй, мурза, не хвались! – самодовольно усмехаясь, заметил Шуйский. – Слыхали мы, как и ты пировал у Одашки-дьяка… С платочком по горницам выплясывал… Хе-хе! Скоренько вы, татары, все свычаи-обычаи наши спознаете.
– Был грех, каюсь… Да быль – молодцу не укор! Что ж у смерда и не похороводиться? Не думал я только, что тебе все станет ведомо?
– Видишь, одначе! Помни, мурза: нет ничего тайного… Мне нужно все знать: малое и великое! Кормчий я кораблю али нет? Я царство веду! Так и знать мне все надобно!
– Вестимо, вестимо! – кланяясь, ответил Годунов. – За таким кормчим спокойно можно спать… и плясать хоть ночь до зари! – усмехаясь, добавил он.
– То-то! А Челяднин – бражник, с той поры, как зачертил, и трезвым его не видать… Кабы не заступка царя да отца-богомольца нашего, Макария, давно бы его выбить из Кремля!
– Конечно! Никчемный человечишка! – поддакнул Годунов. – И как ты оставил его? Послать бы по следам дяденьки да маменьки…
– Ничего! – пренебрежительно махнув рукой, проговорил Шуйский. – Што я стану со всяким бражником тягаться… Кажду мразь давить? Есть враги посильней – и тех я не боюсь. – И отошел надменный боярин от Годунова, не то намек, не то угрозу кинув в лицо.
А с этим самым Челядниным Иван Васильевич, юный государь, что-то на охоту ездить зачастил.
Любил раньше отрок-царь Ивана Мстиславского да Юрьевых Никишку.
А тут что-то за последние дни совсем охладел к ним. Даже раз Шуйскому при них же самих нажаловался: смеяться посмели они над царем, плохо-де он скачет! Крестьянина какого-то, мужичонку, с ног сшиб, чуть не убил! Велика важность? Разве он не владыка смердам своим?
– С глаз моих убери охальников! – крикнул Иван, косясь на прежних любимцев, и даже ногой топнул.
– Уберу, уберу! – снисходительно отозвался князь Андрей. – Пока пусть малость послужат тебе. А ты гляди: и вперед смердам спуску не давай. Дави, лови, трави их! Мало, что ли, хамья, мужичья серого. Им острастка надобна.
Так напускал на народ мальчика-государя Шуйский, ухмыляясь в бороду и лелея свои какие-то затаенные планы.
Потом наедине, призвав и Мстиславского Ивана и того же Никиту Захарьина, сказал им:
– Слышали: царь наш убрать вас велел. Моя одна защита теперь за вас. А вы за мальчонкой понаблюдите. Чуть такое-этакое послышите у царя, что мне во вред, на пользу ли, – и поведайте мне. Я и защиту, и награду вам дам за то!
– Твои слуги! – ответили с поклоном боярские дети.