Тело убитого разлагалось с непостижимой быстротой. Не могло быть и речи о перевозке праха императора в Антиохию, где ритуал императорского погребения можно было бы обставить с подобающей импозантностью. Под рукой не было опытных бальзамировщиков. Да никто особенно и не волновался по этому поводу. Все, от Макрина до последнего легионера, были рады, что наконец упала эта тяжесть, давившая на весь мир в течение шести лет, – безумная воля августа. Наконец-то погасли эти глаза, в которых горело безумие, ненависть, смерть...
Август Антонин Марк Аврелий Каракалла, почерневший и страшный, несмотря на белила и румяна, в золотом лавровом венке, полуприкрытый пурпуром палюдамента, покоился на смертном ложе в тусклом сиянии светильников под колоннами северовской базилики, где происходили в Эдессе заседания трибунала. По бокам ложа стояли курильницы, но дым благовоний не мог убить тяжелого запаха тления. В плывущих под потолком дымах золотилась статуя его отца Септимия Севера, украшавшая базилику, что была посвящена эдессцами гению великого африканца. Император был изображен в позе оратора, произносящего речь перед легионами после побед над парфянами, – протянутые вперед руки, сверток в одной, край плаща на другой. При свете светильников можно было даже рассмотреть его олимпийскую улыбку, раздвоенную бороду в завитках.
Корнелин поднялся по высокой лестнице, напоминавшей лестницу храма. На ступеньках стояли и сидели верные до гроба скифы, державшие последнюю стражу. За оградой соседнего сада ржали у коновязей их кони.
Скифы неохотно пропустили посетителя, ревниво охраняя смертный покой своего любимца. Но, рассмотрев пурпуровую полосу на тунике, расступились. Корнелин вошел в залу и увидел в облаках курений ложе, освещенное светильниками. Два каких-то человека склонились над ним и, откинув покрывало, пристально смотрели на искаженные смертью и тлением черты убитого августа. Это были Дион Кассий и Виргилиан.
Трибун подошел к ним и тоже посмотрел на лицо императора. Под веком правого полузакрытого глаза тускло блестел розоватый белок. Над лысоватым лбом блистали листики золотого лаврового венка. От этих лавров становилось особенно страшно, такими бренными казались тонкие пластинки золота – последний наряд покойника. Они только подчеркивали ничтожность человеческой жизни и власти над миром.
Кассий и Виргилиан подняли на трибуна глаза, и Корнелин слегка склонил голову, приветствуя сенатора и поэта. Те молча ответили на его поклон такими же поклонами.
– Германский, Парфянский и Счастливый... – сказал шепотом Кассий.
– Парфянский и Счастливый, – невольно повторил Корнелин.
– Так кончилась его жизнь, – покачал головой сенатор, пристально вглядываясь в покойника, стараясь запечатлеть в памяти его черты.
– Пойдем, Виргилиан, – сказал он, обращаясь к спутнику, – здесь больше нечего делать.
– Какое зловоние! – прижал надушенный платок к носу Виргилиан.
– Я тоже иду с вами, – произнес Корнелин.
– Идем, друг, – ответил ему сенатор.
Все трое спустились по ступенькам лестницы, на которой все так же молчаливо сидели скифские телохранители.
А когда они стали прощаться внизу, до их слуха донеслись громоподобные раскаты львиного рева.
– Что это, звери для арены? – спросил, поежившись, Дион Кассий.
– Нет, это ручные львы Антонина. Их держат на цепях. Несчастные звери... – объяснил Корнелин.
Львы второй день отказывались от пищи, имея привычку получать ее только из рук августа. Как кошки, поднимая при всяком шорохе уши, они лежали скучные, сонные, ожидая, что вот-вот откроется дверь и войдет к ним их господин. Тихо позванивали железные цепи. Иногда звери начинали реветь, и тогда дом сотрясался от дыхания их мощных глоток.
На крыльце дома показался Олаб, префект скифской когорты, пьяный, с пустой чашей в руках.
– Эй, кто там есть! Стикс! Амодон! – крикнул он.
Два скифа встали и неохотно спустились к начальнику.
– Возьмите факелы и луки! С этим надо покончить!
– Что ты хочешь сделать? – спросил, приблизившись к нему, Дион Кассий.
– Сделаю то, что хочу, – грубо ответил Олаб.
Кассий промолчал. С пьяным префектом было бессмысленно вступать в спор. Корнелин тоже посмотрел на скифов и ничего не сказал. Эти собаки могли разорвать их на куски.
– Посмотрим, что он хочет сделать? – предложил Виргилиан, и все трое пошли вслед за скифами в дом.
– Посветите мне, – приказал префект лучникам. – Выше! Вот так! Дайте лук!
– Ты хочешь перебить их? – спросил Корнелин.
– А, и вы здесь, – обернулся к ним Олаб. – Ты угадал, светлейший. Они мешают мне забавляться с девчонкой. Девчонка боится и отказывается меня целовать. Здесь не пустыня. Пусть подыхают под стрелами. Поднимите, собаки, выше факелы!
В помещении густо и остро пахло звериной мочой, логовом. Огромные звери перестали реветь и огненными глазами смотрели на вошедших. Ближе других стоял любимец августа, трехлетний ливийский лев, красавец с пушистой гривой, по имени Арзасид. Было нечто разумное в его фосфоресцирующих глазах. Казалось, он понял, что с этими людьми пришла его смерть, что никогда маленькая рука господина не погладит его гриву...
Олаб отступил на два шага, вложил оперенную стрелу, натянул тетиву, далеко отведя локоть. Коротко шваркнула стрела. Лев огласил здание диким ревом, от которого стыла в жилах кровь, захрипел и забился в смертных судорогах. Другие звери заметались на цепях, вставали на дыбы, скалили зубы, раскрывали свои огненные пасти, потрясали воздух невыносимыми криками. Из этих разверстых пастей до людей долетало зловонное дыхание.
– В сердце! В самое сердце! – весело кричал Олаб. – Еще стрелу!
Стрелы коротко свистели, поражая новые жертвы. Последней упала львица, на спину, прижимая, как человек, мягкие лапы к сердцу.
– В сердце! В печенку! В глаз! Еще стрелу! Выше факелы! – кричал в исступлении префект.
Мороз пробегал по спине Виргилиана...
А когда взошло огромное солнце, костер был готов – высокая башня из трех срубов, украшенная пурпуром, гирляндами лавров и роз, увенчанная квадригой, которую легионарии стащили с ворот эдесского театра. Уже из лагерей стекались в грозном молчании толпы невооруженных солдат. Оружие, на всякий случай, приказано было оставить в лагерях. Ожидая, когда начнется церемония, легионеры уселись группами на землю, лениво обсуждали события, гадали, будет ли увеличено жалованье, будет ли война с парфянами... Часы медленно текли...
– Везут! Везут! – раздались радостные голоса.
По дороге из Эдессы медленно, как время, двигалась процессия. Ее открывали в конном строю скифы в своих прекрасных шлемах, в красных плащах. За ними шестерка белых коней везла позолоченную колесницу, украшенную страусовыми перьями, с высокой статуей богини, которая держала в руке лавровый венок. За колесницей шли не успевшие отправиться в Рим оба консула, Макрин, сенат в полном составе, префект Египта, легаты легионов и среди других Дион Кассий, неразлучный с ним в последние дни Аврелий Кальпурний Виргилиан, Корнелин и многие другие. Легионные орлы блестели на солнце. Трубили трубы. У дороги стояла толпа эдессцев, пришедших посмотреть на редкое зрелище. Старушка вытирала краем одежды слезы.
– Убиенный! Убиенный от врагов...
Каракаллу в Эдессе любили. Он сложил недоимки, обещал построить новые термы, дал городу римское гражданство.
Процессия медленно двигалась к волнующемуся морю солдат. Лица у всех участников процессии были постными, ведь никто не знал, чем все это может кончиться, может быть, бунтом легионов, и никто не был уверен, что останется живым до вечера. Шепотом передавались слухи о ночном заседании сената, в лагерном шатре, под охраной германцев. Но сенаторы угрюмо отмалчивались. Они с радостью отдали бы пурпур первому встречному, чтобы только избавиться от гнетущей неизвестности. Одни боги знают, чего хотят легионы! Правда, Адвент предусмотрительно поставил на соседних холмах батавскую конницу, но кто знает...
У костра происходила обычная в этом случае суета.
– А как же орел? Орла-то не забыли? – беспокоился Макрин.
Он держал в руках платок, поминутно вытирал сухие глаза, всячески выставлял напоказ свое горе, говорил голосом убитого несчастьем человека, возводил глаза горе.
– Орел есть, отличный орел! – успокаивал его шепотом Диодор.
По священной традиции на погребальный костер августа помещали в клетке живого орла. Когда огонь начинал подпаливать орлиные перья, птица разбивала хрупкую клетку и улетала ввысь. Считалось, что это возносится на небеса душа императора. Итак, все было в порядке. Огромный орел, правда, немного помятый, сидел в клетке на вершине костра. Вчера его купили за две драхмы у каррийских пастухов.
Все торопились, чтобы скорее отбыть печальную обязанность и заняться другими, более важными делами. Похороны были устроены кое-как, наспех. Надгробные речи наскоро были произнесены еще в Эдессе, на городской агоре, перед северовской базиликой и храмом Рима. Сенаторы не в тогах, а в особых одеждах, как полагалось по погребальным обычаям, внесли по скрипучей лестнице тело августа внутрь башни. Прислужники захлопнули дверцы.
Старичок сенатор, разводя руками, жаловался соседу:
– Какие же это похороны? Разве это апофеоз? Нет ни хоров юношей и дев, ни пения печальных нений, ни воскового изображения покойного августа. А жертвы? Разве это жертва? Покарают нас небеса...
Собеседник, тучный коллега по сенату, испуганно посмотрел на него:
– Ты думаешь, что боги могут покарать за отступление от законов?
– Священные формулы должны быть исполнены и произнесены. О чем думают жрецы!
Между тем перед костром выстроились трубачи. Подняв к небу сверкающие медью трубы, они напрягли дыхание, надули щеки, вытаращили от напряжения глаза. Раздались тягучие торжественные звуки. В последний раз цезарь слышал пение римских труб. Дым кадильниц медленно таял в воздухе. Кругом костра стояли сенаторы и легаты, за грубо сколоченной оградой волновалось море солдатских голов. Последний, дребезжащий от дрожания губ, звук трубы замер...
– Досточтимые отцы, – сказал Макрин, смахивая воображаемую слезу, – приступите!
Консулы взяли в руки факелы. Смола их шипела. Отвернув по обычаю лицо, они подожгли костер. Бурый дым клубами повалил из костра, вспыхнуло пламя, обдавая присутствующих, слишком близко стоящих к костру, жаром и тяжелым благоуханием смол, благовоний, запылавшего, как солома, сухого дерева. Огненные языки, призрачные и неуловимые для глаза на дневном свету, лизали пурпур и гирлянды. Еще минута, и огонь заревел, как буря. Но вот от жары разошлись пазы бревен, одна из стенок костра обвалилась, и изумленные солдаты увидели тело императора. Порывом нагретого воздуха с него сорвало пурпурный покров. Было ясно видно, как лежал император на ложе, на высоко подложенных подушках, в расшитой золотыми лаврами одежде триумфатора, в золотом венце.
Под действием жары закостеневшие, сложенные на груди руки покойника разошлись, поднялись, точно обнимая воздух. Тело, медленно изгибаясь в позвоночнике, приподнялось с ложа... Спустя мгновение густой дым скрыл все из виду, но из тысяч грудей вырвался один огромный вздох:
– Товарищи! Август воскресает! Сходит с костра!
– Нет, – кричали другие в исступлении, – возносится на небо! В лоно Геркулеса...
Огонь ревел, как буря. В воющем пламени, в клубах черного дыма гений императора возносился на небеса, к цезарям, к Антонинам. Золотые капельки расплавленных листков лавра капали, испарялись. И вот опаленный орел, разбив наконец тесную клетку, с клекотом взлетел в лазурь над изумленными легионами.
Виргилиан поспешно заносил на навощенную табличку описание церемонии, разговоры присутствующих, написал о притворной слезе Макрина, о том, как пели трубы.
Здоровье Делии ухудшалось с каждым днем. По вечерам щеки ее пылали румянцем, как это бывает у людей больных лихорадкой, и глаза подозрительно блестели. По вечерам она оживала, смеялась, даже пробовала играть на арфе, но быстро уставала, падала на ложе и жаловалась:
– Как я устала, Аврелий!
Иногда странная слабость овладевала ею. Руки ее похудели. В конце концов Виргилиан позвал врача. Явился Ксенофонт, огромного роста человек с мокрыми губами в зарослях всклокоченной черной бороды, слегка попахивающий чесноком. Приложив ухо к спине Делии, он слушал какие-то процессы, известные только врачу. Пощупав пульс и осмотрев горло, он заявил, что большой опасности нет, но что надо пройти курс молочного леченья, лучше всего где-нибудь около Неаполя, где такие замечательные пастбища. Виргилиану пришла тогда в голову мысль, что неплохо, в самом деле, отправиться с Делией в Ольвиум, к своим пенатам, где он не бывал со смерти отца. Там, среди прекрасной природы Кампаньи, бедная Делия могла бы отдохнуть от римской сутолоки; подышать свежим воздухом. Да и самому Виргилиану захотелось тишины и покоя. Столько было прожито и пережито за последние три года: короткий, но мучительный роман с Соэмией, александрийская резня, свидетелем которой ему пришлось быть, события в Эдессе. Многое другое.
В Ольвиуме жил и охранял пенаты Нумерий, старик вольноотпущенник, который раза три в год посылал ему письменные отчеты, немного денег за проданные оливки и вино и всякий раз настоятельно просил господина посетить отцовское наследство, потому что дом пришел в ветхость и требовал ремонта, а сад и виноградник были в крайнем запустении. Но Виргилиан каждый год откладывал поездку. И только теперь он послал Теофраста и еще одного раба привести все в порядок и приготовить дом к приезду господина с подругой.
Делия улыбнулась, когда он впервые заговорил о поездке в Кампанью. Ей было бы приятно посмотреть на те места, где прошло детство Виргилиана.
– Неужели и ты был маленьким, цеплялся за столу матери? – смеялась она.
– Ольвиум прелестный уголок. Владение называется так по роще оливковых деревьев, посвященных богине. Дом стоит среди виноградников на покатых холмах. Сколько там солнца! Какой воздух! Море не настолько близко, чтобы слышен был запах рыбы, но можно наслаждаться сладостным видом на корабли, что везут из Сицилии в Рим пшеницу и шерсть. Конечно, все в запустении, но Теофраст приведет дом в надлежащий вид. Нам будет хорошо там. И скоро сбор винограда...
Присутствовавший при разговоре Цецилий, зашедший навестить приятеля, задыхаясь после высокой лестницы квинтиллиановского дома, сказал:
– Тебе, Делия, надо отправиться в Александрию. Теперь там живет Филоктет, ученик Аретея. Он с большим успехом излечивает легкие.
– Просто Делии надо немного отдохнуть. Мы поедем в Кумы, и ты снова будешь здорова, – вмешался Виргилиан.
– Нет, Кумы не помогут. Посмотрите на меня! А я ведь погибал от чахотки. Филоктет спас меня от смерти...
Виргилиан делал ему знаки, чтобы он замолчал, не расстраивал Делию, уже смотревшую широко открытыми глазами на африканца, но Цецилий ничего не видел и продолжал распространяться о подробностях чудесного исцеления от чахотки.
Спустя несколько дней после этого разговора они пустились в путь по Латинской дороге. Ночью миновали Тускулум. Останавливались в Ферентинуме, где посмеялись над вывеской мясника, на которой, должно быть, какой-то бродячий ритор начертал стих из Виргилия:
"Пока тенистые вершины гор будут давать убежище дичи, а звезды вращаться вокруг полюса, до тех пор сохранятся твое имя и слава".
– Великолепно! Замечательно! – не мог успокоиться Виргилиан.
Владелец лавки, краснорожий, пахнущий мясом, упершись в бока огромными кулаками, с гордостью заявил:
– За эту вывеску я дал каплуна и кролика.
– "А звезды вращаться вокруг полюса"... – хохотал Виргилиан. – Делия, это прелестно, а еще говорят, что поэзия бесплодна.
Путешествие продолжалось без больших приключений, без нападений разбойников и поломанных в пути колес. В Казилинуме свернули в Кумы, в сладостную для души страну Кампанью.
Делия, которую совсем растрясло в дороге, жаловалась:
– Когда же мы приедем? Я не рада, что покинула Рим.
Но поездка, если не говорить о неудобной повозке, понравилась Делии. На остановках, в харчевнях, благодаря щедрости Виргилиана, их встречали и провожали с низкими поклонами. Приятно было смотреть на волнистые линии холмов благословенной Италии, слушать, как журчат сельские ручейки, любоваться, как в тихих рощах белеют сельские храмы, как стада овец и волов пасутся на мирных пастбищах. Виргилиан захватил с собой путеводитель, составленный неким Маврицием, где были отмечены расстояния между остановками и их названия по имени таверн, достопримечательности, целебные источники, особенно почитаемые храмы, священные рощи.
И вот потянулись поля Кампаньи, безлюдные, эластичные, уже овеянные морским воздухом. Иногда на дороге попадалась пара волов, запряженных в неуклюжий воз на двух примитивных колесах без спиц, скрипучих, как сирийская флейта; поселяне в широкополых соломенных или войлочных шляпах; мальчик с ослом; стадо курчавых овец, у которого стоял, опираясь на посох, старец пастух в овечьей шкуре и глядел на проезжавшую повозку с незнакомыми людьми. Нельзя было без волнения смотреть на виноградники, древние, как Посейдония, в классическом порядке покрывавшие залитые солнцем холмы.
Наконец показались знакомые места. Слезы, невольные слезы затуманили зрение Виргилиану. Все было, как двадцать лет тому назад, та же тишина, та же божественная прелесть. Счастлив человек, родившийся среди этих пейзажей, под этим солнцем, вскормленный и вспоенный соком этих лоз!
Он схватил Делию за руку:
– Смотри, Делия! Вон в той роще, в орешнике, я бегал с собакой за зайцами. Как смешно мелькали в траве заячьи хвостики! Как прыгала собака! А на той горке, у каменной ограды, виноград созревал раньше, чем в других местах, и мы ходили собирать его в плетеную корзину. Отец поднимал высоко первую гроздь, любовался ею и воздавал хвалу Либеру, покровителю лоз. Смотри, дорогая, вот за оливковыми деревьями виднеется крыша дома, а вот и Теофраст.
Теофраст, белозубый и жизнерадостный, пройдоха и плут, успевший уже завести в здешних местах любовные шашни, радостно приветствовал своего снисходительного господина. Рядом с ним стоял сгорбленный старикашка с палкой в руках, в домотканом плаще.
– Неужели это ты, Нумерий?
– Я, я, мой господин, – шамкал старик, пытаясь поцеловать руку Виргилиана, – благодарю небо, что узрел тебя. Теперь могу и на покой уйти, в могилу...
– А где старый пес, с которым я играл? Давно подох, конечно?
Растроганная Делия вошла в дом, пахнувший свежей краской, известью, а Виргилиан со слезами на глазах смотрел на знакомые предметы обстановки, на статую Минервы, стоявшую в атриуме, – покровительницу дома. Возблагодарив богиню за благополучное возвращение к пенатам, он бросил на алтарь несколько зерен фимиама. Дымок поднялся зыбкой струйкой, наполнил благоуханием атриум. Делия с недоброжелательной улыбкой смотрела на эту сцену.
– Не презирай нас, Делия, – грустно сказал Виргилиан, – сто лет в этом доме славили Минерву.
– Я не презираю.
– Я славлю не мрамор, из которого сделана статуя, а идею разума, которую она воплощает.
– Но идеи, которые ты чтишь, суетны, призрачны. Осуждены на гибель.
Ресницы у Делии взволнованно трепетали. Вечером, за столом, точно вспомнив об утреннем разговоре, Делия неожиданно спросила: