Имение не могло приносить больших доходов, хотя было приятным убежищем для такого спокойного человека, как отец Виргилиана; в двадцати стадиях лежало море, на берегу которого трепетала в сетях у рыбаков свежепойманная рыба.
Виргилиан помнил эти солнечные италийские утра, когда они ходили с отцом покупать рыбу свежего улова по тропинке мимо посаженных в порядке лоз, через волнистые холмы, с которых открывался сладчайший вид на море, на плывущие из Сицилии торговые корабли.
– Отец, куда они плывут? – спрашивал Виргилиан.
Люций Кальпурний смотрел на сына и поглаживал бороду.
– Они плывут в Рим. Когда ты подрастешь, ты тоже поедешь в Рим. Нехорошо умереть, не увидев Рима.
На лозах поспевали черные гроздья, пахнувшие розой. Влажный соленый ветер прилетал с моря к самому дому. Дом стоял в тени олив и лавров, старый деревенский дом, в котором жила и умерла Летиция Тацита. Невдалеке находился сельский храм – четыре колонны под простым фронтоном, посвященный богине луны и охоты. Под балками храмовой крыши вечно шумел ветер. Голуби вили под крышей свои гнезда, ворковали и шумными стаями летали над лавровой рощей. Весь фронтон был в голубином помете.
Иногда отец приводил сюда маленького сына в сопровождении раба, который нес жаровню для воскурений и мешочек с благовониями. Посреди храма стояла богиня в коротком одеянии, легконогая, вынимающая стрелу из колчана за плечом. Рядом с ней бежала мраморная собака. Богиня улыбалась блаженно и смотрела пустыми глазами. Ее поднятый острый локоток запомнился на всю жизнь.
Отец бросал на алтарь горсть благовоний, и маленький храм застилался дымом.
– Отец, она правит миром? Поражает злых стрелами? – шепотом спрашивал мальчик.
И отец, старый атеист, говорил:
– Миром правят принципы вечные и неизменные. Людей поражают пороки. Миром правит гармония...
Виргилиан не понимал, о чем говорил отец, но смутно чувствовал, что на мгновение прикасался к какой-то тайне.
Когда отец умер, Виргилиана перевезли в Рим, в крытой повозке, запряженной парой старых мулов. Всю дорогу они хлопали ушами в такт шагу, а Виргилиан плакал горькими слезами, тоскуя по отцу, не зная, что ожидает его в этом страшном Риме, где жил дядя, о котором рабы говорили, что он сенатор, богат, как Крез, и живет в мраморном доме. Когда показался наконец Рим, поразивший мальчика своей огромностью, множеством домов и портиков, он все еще плакал, вспоминая рощи и лозы Оливиума, прогулки с отцом на берег моря. Никогда, никогда не будет этих утренних прогулок и поездок в Кумы, где отец покупал ему на базаре медовые пряники и пирожки с сыром. Но дядя оказался любезным и не злым человеком, к тому же бездетным, и приласкал мальчика. Жена сенатора Проперция закормила его сластями, пирогами и вареньями. Мало-помалу Виргилиан привык к новой жизни, к шумному Риму, плакал только по ночам, когда никто не видел его слез. Впрочем, весь день был посвящен ученью. Грамматику он изучал у Герония, а риторику у знаменитого Порфириона, комментатора Горация.
За это время в империи случилось много всяких событий, умирали или погибали от рук солдат императоры, Септимий Север раздавил восточные легионы Песценния Нигера, осаждал Византию, разбил под Лугдунумом Альбина, британского узурпатора, дважды воевал с парфянами и сам, в конце концов, умер от яда в один туманный зимний день в далекой Британии, в разгаре приготовлений к новой войне с каледонцами. Но в те дни Виргилиан и его сверстники мало думали об императорах. Их больше интересовали пирушки, писание стишков и прелести какой-нибудь канатной плясуньи, за динарий продававшей свои молодые ласки. Дядя, человек расчетливый, но не скупой, не жалел денег на образование племянника, и уроки у Порфириона, стоившие не одну тысячу сестерциев, продолжались, хотя сам сенатор ценил больше хорошо приготовленное блюдо, чем со вкусом подобранную цитату или метафору, и утверждал, что люди говорят больше, чем надо. Но был он человек неглупый, гнушался отдавать деньги в рост молодым повесам, сохранил и в сенаторском звании, которое получил от Севера, пристрастие к торговле и вел через подставных лиц коммерческие операции с Востоком. Единственное, что его докучало, были налоги, постоянная возможность конфискации. Времена наступали тревожные, никто не мог поручиться за завтрашний день. Виргилиан мало интересовался его гвоздями и кожами, но честно исполнял дядюшкины поручения.
Однажды Виргилиан видел императора. В те дни еще царствовал Септимий Север. Дело происходило в загородном императорском дворце. Август медленно спускался по дворцовой лестнице, положив одну руку на плечо старшего сына Вассиана, названного Антонином, чтобы осенить его блеском и славой угасшей династии, а другой рукой лаская завитки своей пышной бороды. Он что-то говорил сыну. Цезарь слушал, выпятив нижнюю губу. Позади на почтительном расстоянии, как это требуется церемониалом, шли сенаторы, префекты, в торжественных претекстах или военных плащах. Они переговаривались шепотом, прикрывая рты руками, чтобы до августа не долетали их слова. Было что-то римское в этом медленном шествии, в монументальных складках тог, в фасциях ликторов, и в то же время что-то грустное, обреченное. И Виргилиану стало жаль этого пухлого юношу, на плечи которого должны были рано или поздно упасть все тяготы мира.
Виргилиан видел потом цезаря Антонина в цирке, в тот день, когда влюбленный в конские ристания сын августа и соправитель в делах империи как простой возница правил квадригой партии голубых. Соперником его на арене был брат Гета, и оба едва не погибли, когда их колесницы зацепились одна за другую на опасном повороте. Видел Виргилиан цезаря и тогда, когда Антонин отправлялся в Этрурию на охоту на лисиц, вредительниц сельских виноградников, а также в памятный день во дворце, на приеме у Юлии Домны.
На этот прием Виргилиан попал благодаря покровительству Диона Кассия. Медлительный сенатор замешкался, и они появились с опозданием, когда рукоплескания уже гремели в зале Минервы. Это только что кончил читать свою дидактическую поэму Оппиан, грек, родом из Аназарбы Киликийской, надежда эллинской поэзии, двадцатилетний красавец.
Оппиан стоял посреди залы, чернокудрый, увенчанный лаврами, и смущенный, и взволнованный, а на возвышении, к которому вели ступеньки, на некотором подобии ложа, скрестив на шелковой подушке маленькие ножки в пурпуровых башмаках с жемчугом, лежала августа Юлия Домна. Подперев рукою гладко причесанную голову, она с улыбкой смотрела на поэта, и ее черные глаза изливали на него сияние сирийской ночи.
Виргилиан, с сердечным трепетом вступивший в прекрасное общество, немного успокоился и присмотрелся к тому, что происходило вокруг. Зала, освещенная многочисленными светильниками, имела круглую форму и была украшена потемневшей росписью на мифологические сюжеты. На потолке была изображена в высоком шлеме Минерва, про которую говорили, что она была списана художником с самой Юлии Домны. Около августы сидел цезарь Антонин и с особенным жаром хлопал поэту, потому что в поэме трактовался охотник и его подвиги. Рядом с ним сидела строгого вида женщина, Аррия, как узнал потом Виргилиан, посвятившая свою жизнь изучению Платона. По другую сторону Антонина стоял Антипатр из Гиераполя, софист, его учитель и начальник императорской канцелярии, знаменитый тем, что с необыкновенным искусством составлял письма августа, а позади Домны находились Кастор, кубикулярий императора, человек с доброй улыбкой, спрятанной в пушистой бороде, и софист Филиск. Остальные стояли ниже ступенек, все в белых тогах, многие со свитками в руках.
Рукоплескания наконец умолкли.
– Прекрасно, Оппиан, – крикнул Антонин, – поистине, в тебе таится целое море очарования!
Виргилиан слышал, как стоявший рядом человек в поношенной тоге, это был Скрибоний Флорин, с которым он тогда и познакомился, пробормотал:
– Но слишком цветисто. Сафо, по-моему, писала лучше...
Вообще, видно было, что поэма особенного восторга у слушателей не вызвала, может быть, из зависти, может быть, потому, что не все были в состоянии оценить прелести греческого стиха; хлопали же присутствующие из желания не отставать от цезаря, с таким жаром хвалившего поэму об охоте. Виргилиан услышал критикующих:
– Приятные стихи, но незначительные...
– Но битва быков во второй песне написана отлично...
– Во всяком случае, это не "Георгики" Вергилия...
– Слишком много цветов...
До поэта не долетали эти суждения. Он стоял перед Домной, которая расспрашивала его, как он чувствует себя в Риме, и что он намерен писать теперь, после поэмы об охоте. Растроганный Оппиан преклонил колено и поднес свиток поэмы Антонину, который обнял его и поцеловал. В толпе уже говорили на другие темы. Кто-то спрашивал у Филострата:
– Над чем ты теперь работаешь?
Филострат важно склонил голову.
– Пишу маленькую работу против Аспазия Равеннского.
– Это интересно. О чем?
– По вопросу о том, как надо писать письма. Высмеиваю его напыщенный стиль, путаницу, неясность. Ставлю ему в пример Антипатра. Вот как надо писать письма! Какая ясность мысли, какой возвышенный стиль, меткость выражений, приятная краткость! Он входит как актер в роль императора, и потому-то его письма так естественны и благородны...
– Филострат! Филострат! – раздались голоса. – Августа хочет говорить с тобой.
Все с завистью посмотрели на философа, когда он пробирался к Юлии Домне.
– Я здесь, домина.
Домна протянула ему какой-то свиток.
– Вот, посмотри это, Филострат, – сказала она, – мне прислали это из Антиохии.
Филострат склонился над свитком.
– Это записки Дамиса об Аполлонии Тианском, – продолжала Домна, – написаны скверно, площадным языком. Ты мог бы написать по ним замечательный роман. С твоим стилем...
Стоявший рядом с Виргилианом председатель "священного общества странствующих риторов, почитающих Диониса" объяснял Скрибонию, продолжая разговор:
– Когда он на репетиции произнес слова "великого Агамемнона", поднимаясь на кончики пальцев, Пилад в порицание заметил, что он изображает не великого Агамемнона, а высокого ростом Агамемнона...
Речь шла о последней пьесе, поставленной в театре Помпея, и о миме Лукиане. Кто-то восторгался:
– Ложным страданием и красотой он вызывает во мне слезы!
Виргилиан с любопытством оглядывался по сторонам, прислушивался к разговорам, пытался услышать, о чем говорит Юлия Домна. Дион Кассий не покидал его ни на минуту, выжидая удобного случая, когда можно будет подвести начинающего поэта к августе. Но вокруг было столько людей, добивающихся чести говорить с нею. Наконец Дион протолкал его вперед.
– Августа, – сказал он не без торжественности, – позволь мне представить тебе сего юного служителя Муз!
Виргилиан в смущении, ничего не видя, кроме сияющих глаз Юлии Домны, стоял теперь, в центре всеобщего внимания. Домна, все так же подпирая усталую от стихов и высоких мыслей головку, приветливо улыбнулась.
– Этот юноша тоже пишет об охоте? – спросил Диона Антонин.
– Нет, цезарь, он пишет латинские элегии, – отвечал с поклоном Дион Кассий.
– А... – зевнул Антонин.
Юлия устала. Страшно было подумать о том, чем кончится ее роман с Плавцианом. Люций прощает многое и на многое смотрит сквозь пальцы, но мало ли что может прийти ему в голову? Занятая своими мыслями, она отпустила ласковым кивком головы Диона и смущенного юношу, который ей очень понравился. Она видела, что из боковой двери, ведущей во внутренние покои, входил Септимий Север.
В сопровождении Ульпиана, тончайшего юриста в республике, с которым он только что совещался по вопросу об эдикте, запрещающем аборты, приветливо улыбаясь, император приблизился к августейшей супруге и поцеловал ее в лоб.
Во всем, от этой благостной улыбки до манеры носить свою раздвоенную бороду, якобы запущенную, а на самом деле лелеемую, как сокровище, император подражал великим Антонинам. Даже в поклоне его было что-то от Марка Аврелия. В глубокой тишине все склонились перед господином мира.
– Продолжайте вашу беседу. Я, надеюсь, не помешал вам? – сказал Север, опускаясь в кресло из слоновой кости, которое ему уступил сын.
Виргилиан с волнением смотрел на императора. О нем столько ходило рассказов, от анекдота с тогой Марка Аврелия, которую тот дал Северу, когда однажды Север, еще легат, явился к императору на пир в плаще, что, по мнению многих, предопределило судьбу будущего августа, до рассказа о женитьбе Севера на Юлии Домне только потому, что в ее гороскопе было указание звезд на то, что она будет супругой цезаря. Этот сладко улыбающийся человек, дрожавший за свою репутацию среди всяких болтунов, риторов и поэтов, которые могли ведь каждую минуту написать какой-нибудь памфлет, высмеять его, не постеснялся умертвить Лэта, спасшего его в сражении под Лугдунумом, казнил тысячи людей, виновных только в том, что их гороскопы намекали на блестящую судьбу, или увидевших во сне пурпур и имевших неосторожность рассказать об этом своим друзьям. Из Африки или из Сирии стекались подобные ему честолюбцы в Рим, мужи без стыда и без совести, деятельные, хитрые, как лисы, способные произносить блестящие речи, ловкие и неутомимые в снискании общественных почестей, проникали в сенат и магистратуру, и кончали свои дни в богатстве, завершая блистательную карьеру консульским званием, мечтой каждого римлянина. Северу повезло. Карьеру свою он закончил императорским пурпуром. И вот, господин Рима и мира, он улыбался заискивающе перед этими стихоплетами, в страхе, что они могут пустить гулять по свету ядовитую эпиграмму.
– О чем вы беседовали, друзья мои? – повторил Август, обводя собрание усталым ласковым, "антониновским", взглядом.
– Оппиан нам читал свои стихи, отец, – сказал Каракалла.
– Наверное, прекрасные стихи, – любезно улыбнулся император.
– Отличные стихи. И я хочу попросить тебя, отец, о том, чтобы ты обратил на него свое благосклонное внимание.
– В чем дело, сын мой? – повернул к нему император пышную бороду, предчувствуя просьбу.
– Сжалься над несчастным поэтом!
Оппиан прибыл в Рим с острова Мелиты, где он добровольно разделял ссылку отца, на которого обрушился страшный гнев августа по поводу какой-то глупой сплетни. У старика конфисковали имущество, дом и виноградники, схватили, его и на галере привезли на остров Мелиту. Теперь сын явился в Рим за помилованием.
– Разве я могу тебе в чем-нибудь отказать, друг мой, – потрепал август сына по щеке. Щеки у цезаря были круглые и румяные, как у женщины.
– Антипатр, – обратился Север к префекту своей оффиции, – ты здесь? Запиши! И прикажи выдать Оппиану тысячу золотых.
Собрание ахнуло. Этот самый корыстолюбивый человек в Риме, не моргнув глазом, подарил тысячу золотых! Было чему удивляться. И тотчас же на Оппиана посыпались, как из рога изобилия, дружеские комплименты.
– Как тебе блестяще удалось описание слона! Как ты сказал? Облако, несущее в своем чреве страшную для смертных грозу? Замечательно!
– Восхитительно!
– Со времен самого Вергилия не было ничего подобного!
– Тем более на греческом языке!
– Какой талант!
Рабы в белых туниках, вышитых золотом (одежда, присвоенная императорским служителям), разносили на серебряных подносах сласти и орехи, печенье, плоды. Другие принесли в амфорах старое вино, вареное со специями. Император милостиво беседовал с Филостратом. Он сам был не чужд литературе и в свободное от государственных трудов время писал свое "Жизнеописание", в котором он подражал Плутарху. Теперь все в Риме кому-нибудь подражали, и он выбрал себе совсем неплохой образец. Все так же благостно улыбаясь, Север расспрашивал Филострата о том, что он думает сделать с записками Дамиса, о которых слышал от своей просвещенной супруги. Но было в его улыбке что-то обреченное, печальное. Казалось бы, все ему удалось в земном пути: какие победы, какие успехи, какие постройки! Родной Лентис превращался по мановению его руки в волшебный город, легионы обожали его, своего повелителя, и августу – "мать лагерей". Уже не пышная эпитафия на гробнице, предел желаний всякого честолюбивого человека, а апофеоз, обожествление, должно было закончить его земные дни. Но непреодолимая усталость сковывала его сердце. Сколько разочарований и бедствий! Сколько обманутых надежд! И что сделает с его наследием, прекрасным плодом таких трудов и злодеяний, сын, оба они, Антонин и Гета, впитавшие в себя все его недостатки?
А в Британии предстояла новая война, и Юлия мечтала об очередном любовнике...
Итак, после трехлетней разлуки Виргилиан возвращался к пенатам. Три года он провел в странствованиях и приключениях, изучал философию в Афинах, принял посвящение на Элевзинских таинствах, беседовал в Александрии с Аммонием Сакком о душе. Виргилиану казалось, что эти беседы были лучшим, что он испытал в своей жизни. В ночь последнего перехода Виргилиан не спал. Пользуясь благоприятным ветром, "Фортуна" шла вдоль италийского берега. Справа слышно было иногда в темноте, как лаяли собаки, мелькал огонек. Это, должно быть, пастухи разводили костры, потому что ночь была прохладна. Накинув на плечи овчину, Виргилиан стоял у борта и смотрел в ту сторону, где была земля Рима. Ему вспомнились трудные слова Аммония:
– Не душа в теле, как в некоем сосуде, а тело в границах души...
Когда Виргилиан познакомился с Аммонием, учитель уже оставил ремесло грузчика и посвятил себя изучению истины. Но его влекло по привычке в суету набережных, разгружающихся кораблей и вонючих таверн, в тот мир, в котором прошли счастливейшие дни его жизни, когда он таскал на спине мешки с ароматной пшеницей. Виргилиан частенько бродил с ним по набережным и беседовал о вечных вещах.
В день расставания они также очутились в порту. Круглая гавань отражала прибрежные дома, портики, корабли, гигантский мост гептастадиона, соединившего колоннами с городом остров, на котором стоял Фарос, седьмое чудо света. На рейде около Лохии стояла молчаливая флотилия боевых римских трирем. Слева видно было, как большой корабль с пурпурным парусом огибал мыс острова с храмом Посейдона, чтобы бросить якорь в Евностосе – гавани благополучного прибытия.
– Александрия! Звезда Эллады, взошедшая над морями!.. – сказал Виргилиан.