Раскол. Книга I. Венчание на царство - Личутин Владимир Владимирович 37 стр.


Только дай поклончивым потачки, не догляди суровым евангельским законом, не призови к исповеди раз-другой – там он и сам себе суд, вровень с Богом самим. Распушат усы-ти котовьи, брадобритенники, да и намаслят взоры на затхлый Запад к лягушатникам и коноедам (прости их, Всевышний), что грехи свои у Господа выкупают за злато, чтобы сладко было есть и спать на этой земле. Многопировствуют, адовы псы, хотят в утехе и довольстве встретить Судный день, словно бы их не остановят на том свете жупелом огненным и лютым расспросом; жируют, ублажают вонявую утробу, с того и иконы-то у них по своему обличью мазаны жадным до талеров бесовым притворщикам.

...Куда дальше ехать, ежели царев дядя Никита Иванович Романов первый потатчик немцам и слугам своим пошил шутовские ливреи; а свояк государев Борис Иванович Морозов одел своего воспитанника в немецкое платье, палаты каменные состроил, обив стены золотыми кожами бельгийской работы, да и весь быт у него на иноземный лад, а за вечерней вытью немчин играет на органе и в трубы трубит; нынче же не о Боге печется боярин, держа духовника лишь для отвода глаз, и не про то горюет, как бы греси изжить, а жалится горько прилюдно, де, одна печать сердце точит, что вот упустил, не получил в молодых летах европейских наук. А начальник Посольского приказа Ордин-Нащокин до того доучил своего сына, что, отуманившись ересью и посулами, соскочил парень в чужие земли, отказался от родины... А куда совратился дьячий сын Артемон Матвеев? а Голицын Василий? иль тот же богомольщик усердный Федор Ртищев? Устроив под Москвою Андреевский монастырь, свез на свой счет из Малороссии до тридцати ученых монасей, набрал вольную школу из недорослей, да и сам вступил в учебу, все ночи проводя за философией и риторикой с Епифанием Славинецким...

Ну что с того, что сселил я иноземцев за Яузу? Они уже развезли по народу любостайные приманки свои, растрясли по стогнам и московским улицам лукавства и коби, и всякие прелести, соблазняя роскошеством жизни слабый народишко и ломая старопрежние привычки... Затопило престольную множеством инородников, они дурачат нас и за нос водят, больше того – сидят на хребтах наших и ездят на нас, как на скотине, свиньями и псами нас обзывают, себя считают богами, а нас дураками.

Куда свет-царь смотрит, дивясь чужим вещам и сам неприметно впадая в соблазн? И неуж не чует, сердешный, как развратились ближние бояре его, привыкнувшие ездить в иноземных каретах, окованных чистым серебром и обтянутых золотою парчою; как презирают свое домашнее житье и с довольностью утопают в чужих нравах. Не заметят того, что и самих-то пожрут с потрохами греческие и немецкие купцы да крымские разбойники.

И с чего бы это ревнители благочестия так злобятся на меня, де, я Русь хочу отдать в откуп за тридцать серебреников и дареную царскую ризу? Да я за державу голову сложу под топор; но и за веру истинную стеною встану, и всякого под ноги стопчу без милости, кто воспротивится на меня и полезет с рогатиной... Ополчаются-то протопопы из зависти лишь, что я попереди их встал Божьим соизволом и государевой милостью, что Бог пометил меня, как сына родного своего. Но я глупостей их не потерплю, предерзостей всяких, гордыни и самовлюбленности, с коей взирают они на искривленную ересью православную церковь. Дом похилился, и подворье в упадок пришло, а они грызутся, кому первой быти да кому править. Порядка не ведают, кощунники, истинного Христа порастеряли в злословьях, но зато прочат себя самовольно в пастыри, не стыдясь варварской евангельской темноты своей. Учат с амвона, а сами-то язычники. Ишь, разбойники, решили рядом с батькой сести да батькой и погонять. А я, вот, ваш-то норов с кореньем выдерну да призову к порядку, чтоб знали чин свой. Надулись, как дождевые грибы, а надави плесною – лишь дым да воня. Ах ты, прости, Господи. И я-то нынче худой вовсе, расклеился и рассопливился, возгрями и жидью облился. Иверская Заступница, золотая смоковница наша, поддержи упадающую в сомнениях нищую и безвольную, грешную душу мою.

...Если дожили до чести, что господа всесилые, подпирающие престол руський, поклоняются лживым образам, то какой веры и чести можно ждать от простого смерда, упадающего на дно каббалы и скорби. Потрафляете, господа, поклончивому до разврата сердцу своему и не хотите видеть, как порушается под вами жиденький евангельский мосток.

Нет и нет, никогда боярский спесивый глаз не увидит меня, кир Никона, согбенным иль устрашившимся, просящим из горсти чужой милостыньки: приклониться святителю к руке дающей, как к гремучему студенцу, дарующему испить благодати, – это впасть в непрощаемый грех; но помните, всесилые, от моей немилости не спасут вас и золотые брони.

...Но возможно ли, Господи, чтобы четыре предерзких протопопа замутили Русь?

"... Мы вступили в день своего въезда в Москву на путь усилий для перенесения трудов, стояний и бдений, на путь самообуздания, совершенства и благонравия, почтительного страха и молчания. Что касается шуток и смеха, то мы стали им совершенно чужды, ибо коварные московиты подсматривали за нами и обо всем доносили патриарху. Поэтому мы строго следили за собою, но не по доброй воле, а по нужде и против желания вели себя по образу святых. После службы мы не в состоянии были прийти в себя, и наши ноги подкашивались. В этот пост мы переносили еще большее мучение, ибо русские в пост не едят масла, и по этой причине мы испытывали великую муку. Если кто желает сократить свою жизнь на пятнадцать лет, пусть едет в страну московитов и живет среди них, как подвижник".

Архимандрит Павел Алеппский

И побежали по престольной бирючи, и подьяки, и патриаршьи стрельцы по боярским палатам и купецким хоромам, по Белому городу и Скородому, не минуя распоследней холопской избенки, чтоб выискать чужебесные иконы. Те доски доставили в крестовую келью, и Никон, не сробевши, выколол у святых глаза. Стрельцы же вновь понесли казненные еретические образа по площадям Москвы, и, сбивая в толпы посадских, зычно вопили глашатаи: "Кто отныне будет писать иконы по образцам картин франкских и польских и поклоняться им, да будет проклят". Бирючи спешили дальше, оглашая грозный патриарший указ, а за ними в морозной дымке вечереющей Москвы остаивался людской недоуменный ропот. И тут не одно сердце сжалось от дурного предчувствия. Видано ли: новый немилосердный иконоборец завелся на святой Руси, в самом сердце истинной матери-церкви обжился змий подколодный, и не видать нынче православным добра и мира. Вот и миленькой царь где-то в дальнем походе и не чает, сердешный, неминучей грозы: некому дать укорота осатаневшему патриарху.

...Никон дернул за посконную веревку благовестного колокольчика, призвал келейника и велел бить к вечернице; глухо ударил Реут, не замешкав, басовито поддержал патриарший колокол, следом отозвалось медное петье Чудова монастыря, а там пошли катиться звоны по всей золотой Москве. Шушера достал выходной патриарший сряд. По случаю наступивших зимних холодов облачился Никон в тафтяные штаны на беличьем меху, да чулочки суконные на собольих пупках, да ряску красного бархата и фиолетовую мантию; на плечи накинул кунью шубу, крытую брусничными дорогами, на голову нахлобучил лисий малахай. Громоздко, но тепло и свычно; вроде бы не за тридевять земель в поход собрался, всей-то дороги до Успенского собора с десяток сажен, но для всякого случая у великого государя свой неколебимый чин, и нарушить его – непростимый грех. Вера истинная, как и держава, нерушимо стоят на заповеди и догмате: чуть приослабь обычай, потрафь человеческой слабости, иль немощи, иль норову, не могущему блюсти преданье, с того края и начнет неудержимо сыпаться самая нерушимая стена.

...Никон вышел на Золотое крыльцо, поддерживаемый под локти дьяконами. Над Москвою висела морозная малиновая пыль, деревья густо закуржавели, замлели, иней отсвечивал голубым. Небо с закрайкой налилось кровью, дымы подымались сизыми упругими столбами и пахли ествою. Но изжелта-мутное солнце присыпано мукою и рассечено иссиня-черным крестом. Никон осенил себя знамением, в груди уместилась тревога: то ли затеял? Он торопливо отвел взгляд, чтобы не заметили сего небесного вещего знака соборный причт и патриаршьи бояре. Но уловил, однако, как растерянно вздрогнули дьяконы, провожавшие патриарха под локти. Задумчиво подымаясь на Западное крыльцо, Никон запоздало обернулся, подал каповый посох архидьякону Григорию. Солнце прощально играло в теремных окнах, окрашивая их алым, на позлащенных, сейчас неподвижных в безветрии флюгерах над башенками дворца, слепило веницейские цветные стеколки, забранные частыми медными решетками, за одним из которых, по обыкновению, стояла Марья Ильинишна. Порою выходила она к службе через церковку во имя Положения пояса Владычицы, скрытая от чужих глаз, но нынче она сказалась нездоровою. Поди, тоскует государыня по своем благоверном, что стынет под Смоленском, добиваясь победы.

Не позднее как вчера была от него орация патриарху, де, приступили к осаде крома, и ляхам нынче не устояти противу православного царя. Орация была коротка и деловита: христославный царь впервые почувствовал себя воистину воином и державным мужем. Дай Бог, дай Бог... С этой мыслью Никон благословил невидимую государыню, поклонился до земли, потом и вторично благословил и отбил большой поклон.

В соборе стояла морозная тишина, прихожане еще не обогрели церковь своим молитвенным дыханием: большой полиелей – ветвистое серебряное дерево с сотнею возжженных свечей – сиял жаром, и этот жар, проливаясь на образа, благоговейно высветлял святые чины иконостаса, причудливую золотую канитель царских врат и всю древнюю достойную живопись стен и сводов. Поклонившись иконам, Никон замедлил, решил почествовать мощи святого Петра, чтобы покровитель Московии благословил и напутствовал патриарха из каменной скудельницы. Тут от южной двери раздался многий топот шагов и гул, вовсе не молитвенный, и в притворе показался Антиохийский патриарх Макарий с сирийской многою свитой.

Макарий был преизлиха тучен и одышлив от ходьбы, он часто вытирал фусточкой взмокший лоб, черные волосы курчавились над ушами, выбиваясь из-под шелковой камилавки. Он издали еще заулыбался Никону, топорща котовьи, с рыжиною, усы и взмахивая двурогим посохом, а таусиные глазки излучали такой свет поклончивой любви, что и серебряный полиелей в сто свечей померк в эту минуту. Они отбили друг другу земной поклон, Никон снял вязаный клобук с золотыми плащами и херувимом и попросил Макария благословить его. Драгоман перевел просьбу русского крайнего святителя. С трудом, после многих отказов Макарий благословил Никона. Поклонившись иконам, патриархи вошли в алтарь, помолились пред престолом и приложились, по обыкновению, к Евангелию и кресту. Напротив престола стояло в рост человека зеркало в раме из черного дерева, усаженное по углам золотыми ангелами. Патриарх взял щетку из свиных волос, передал клобук протодиакону и стал охорашиваться.

Борода окладом была настолько густа, что свиная щеть едва продирала ее; волосы, прошитые ранней сединою, опадали волною на плечи, на рытый бархат мантии, и Никон с каким-то неожиданным чувственным тщанием обиходил их, красуясь пред зеркалом. Макарий остался несколько поодаль и казался в зеркале коротконогим и криворотым. Никон взглянул с почтением в отражение сирийца и поймал холодную ухмылку на смуглом лице. Иль показалось, померещилось лишь? Никон зорко и строго пригляделся: узкие, с прозеленью глаза Макария были по-прежнему приветно-улыбчивы, но с какой-то надоедающей приторностью. Тут приблизились священники за благословением и отвлекли Никона от сомнений. Архимандриты кланялись земно, целуя крест и правую руку патриарха, унизанную перстнями.

Затем святители подошли к жертвеннику, приложились к чаше и дискосу и отправились в нарфекс. Никон взошел на архиерейский амвон, где дьяконы принялись облачать его в параманд и стихарь, не снимая со спины бархатную мантию; сирийский гость встал на своем патриаршьем месте. Русский пост тяготил его, с соленого огурца и стоялого кислого квасу нехорошо бродило в желудке; вдруг с тоскою подумал владыка, что нынче вечерница рано не кончится. Плоть его внезапно затомилась, и дальняя восточная родина, полоненная агарянином, откуда Макарий с такими тяготами притащился на Русь за милостыней, почудилась ему землей обетованной. В малой алтарной Макарий приметил груду икон, лежащих внавал, на многих образах лица святых безжалостно соскоблены. Владыка переступил оскверненные доски и почувствовал торжество. Долгие поучения Паисия Иерусалимского не источились в песок, но нашли в Никоне верного старца.

"Вот она, видимая скверна. Божья кара настигнет всякого в свой час, кто нарушит заповеди великой Святой Софии", – остерег Макарий, полуобернувшись к архимандриту Павлу Алеппскому. Драгоман, не испросив соизволения, торопливо перевел слова Никону, и патриарх благодарно поклонился.

...Собор скоро заполнился прихожанами всякого чину. Никона побаивались и после строгого указу о бесчиниях в церкви, многие страшились не только кашлянуть, но и вздохнуть глубоко. Был народ в смирных одеждах, чтобы не показаться тщеславным. Дьякон возглашал ектинию, певчие-парубки, привезенные из Киева, в белых кафтанах с алыми петлицами, с голубыми кроткими глазенками, возведенными горе, сладкоголосо выпевали. "Господи, помилуй". Кто-то в соборе внезапно всплакал, наверное, вспомнив убитого под Смоленском благоверного; на вдовицу цыкнули. Никон доверил службу патриарху Макарию, сам же затаился под патриаршьей сенью, неведомо чего выглядывая в прорези шатра. Какой ковы, каких неведомых угроз стоило ждать из сумрака притвора, с заснеженной площади, куда не доставал свет полиелея? Архидьякон торжественно приблизился к патриаршьей сени с кадилом и, звякая серебряными цепями курильницы, окутал владыку благовониями. Никону стало зябко, остыли ноги, плохо грели суконные чулочки на собольих пупках; его охватила дрожь от странного возбуждения, словно бы он приблизился к пропасти.

Никон взял золотое яблочко, наполненное горячей водою, и стал катать его в ладонях, грея руки. Тут западное окно Успенского собора прощально окрасилось кровавым. И вдруг, нарушив заповедь, вроде бы невидимый соборянам, Никон вместо востока трижды поклонился вослед западающему солнцу. Архидьякон замешкался испуганно, и рука сирийского иерея, протянутая навстречу, чтобы перенять курильницу, зависла в воздухе. Макария опередил архимандрит Павел из свиты. Смутно, тягостно стало в соборе от предчувствия, и всяк молитвенник, истово верующий в святую Русь, вдруг почуял из патриаршьей изукрашенной сени угрозу.

Словно бы навостренную рапиду приставили к сердцу кроткого агнца, чтобы прободить его. Заступленник, смиренник, усердный богомольщик за всякую христианскую душу, бессребренный ходатай пред Господом, что же богомерзкое ты затеял, Никон, в своих скрытных беседах в патриаршьей келеице? Каких таких извратных кощун надули тебе в уши заморские шептуны, почасту наезжающие на Москву за милостынькой? Попрошайки, давно утратившие прародителев приход, паству и заветы, променявшие веру истинного на еллинские книги, – чего же вы с таким самодовольством и самохвальством переступываете по амвону первой церкви Руси, оттеснив от службы великого государя! И неуж кир Никон сам восхотел того?

А вы, отцы церкви нашей, куда вдруг заторопились на рысях, возомнили о себе невесть что, запрягли в коренники беса и давай поманывать скверну в распахнутые чужаку царские врата. А он-то, антихрист, вельми выучен всяким прелестям и заведет вас скоро в такие чаруса, откуда веком не выбраться. И неуж не ведаете, что новые вероучители учат нас неслыханной вере, точно мы мордва иль черемисы; пожалуй, придется нам вторично креститься, а угодников Божиих и чудотворцев вон из церкви выбросить. Уже иноземцы смеются над нами: де, что мы и веры христианской по се время не знали...

Шепот рос, вспыхивал волнами и почасту перетыкивался сквозь псалмы, нарушая строй службы. Ввечеру видели московцы черный крест на солнце: знамо, быть беде. Где ты, Никон, отец наш? Объявился...

Никон подманил анагноста, велел ставить аналой. Дьяконы принесли стул, положили на шелковую ширинку сборник отеческих бесед, откуда Никон порою после обедни вычитывал проповеди. А нынче-то время неурочное для бесед; какой же неотложною наукою вдруг возжелал поделиться пастырь? Никон поглубже надвинул Филаретову вязаную скуфейку на лоб (клобук тесным обручем сдавил голову), расправил по плечам белоснежные воскрылья и поцеловал нагрудный крест. От сладкого лобзанья он открыл в себе решительную силу; ему сделалось так горячо, что губы пересохли от внутреннего жара. "Детки вы мои, детки, – по-голубиному вскрикнуло сердце, – я вас отыму от пагубы". Он решительно, как на ристалище, вышел на патриаршье место за амвон, без тени сомнения отбил Макарию большой поклон и, не тая голоса, возвестил трубно:

– Сам Спаситель прислал тебя учить нас, маловерных, и рассеивать тьму...

И снова земно поклонился, ставя себя ниже Антиохийского иерея.

Вот оно, началося: мрак нисходит. Где ты, инок Филофей, бывалоче вразумивший великого князя Василия, де, соборная русская церковь теперь паче солнца сияет благочестием по всей поднебесной. Кости твои сотряслися, и от мощей исторгнулся по святой Руси изумленный стон.

Едино вздохнул собор в предчувствии беды, и лишь иереи согласно сняли клобуки и трижды поклонились Макарию. А митрополит Павел Крутицкий, никем не спрашиваемый, вдруг высунулся наперед и торопливо возвестил:

– Свет веры во Христе воссиял нам из стран Востока... Никон сурово сдвинул брови, взгляд исподлобья не сулил ничего доброго.

– Отец святой, блаженнейший, владыка кир Макарий, патриарх великого града Божьего Антиохии и стран Каликии, Иверии, Сирии, Аравии и всего Востока! Твоя святость уподобляется Господу Христу, и я подобен Закхею, который, будучи мал ростом и домогаясь увидеть Христа, влез на сикимору. Так и я, грешный, вышел теперь на амвон, чтобы лицезреть твою святость...

Макарий поощрительно склонил голову, не стирая с лица отеческой улыбки, и драгоман нашептал Никоновы похвальбы в мясистое старческое ухо, принакрытое курчавой седеющей шерстью.

– Медоточивы твои уста, великий государь Никон, сладконапевны и велегласны они, – вступил Макарий. – Щедра на милостыньку богомольная Русь, но и ее подточил недуг ересей. Кобыльники притащили к вам заразу, а вы испили ее, как нектар. Но надобно помнити вовек: свет истины притек от нас. В Антиохии, а не в ином каком месте, верующие во Христа впервые были наименованы христианами. Но вы не только евангельские заветы малодушно испроказили, но и давно позабыли соль веры, как крестится от веку Царь-город и святой Афон, Александрия и Синай. Утратили завет апостолов, учеников Господевых, потчевая язычников. Знаменуете себя, как архиереи, двумя персты, и тем впадаете в пагубу тщеславия и гордыни. Вот, де, я – сам Христос! Глядите, каков я! Вот и владыка ваш Никон ослеп от слез, плачучи, что в темени и гресех прозябает отчаявшаяся Русь! Но и я скорблю и стенаю с тобою, православный воитель!

Назад Дальше