Александрия - Дмитрий Викторович Барчук 2 стр.


А в зиму 53‑го, в аккурат под новый год, дом Ланских подожгли. Кто-то из рогатых мужей не выдержал и пустил деду "красного петуха". До весны погорельцы перекантовались у родственников, а с первым теплом двинулись в более обжитые края, в Воронежскую область, к боевым друзьям деда. Но не прижились там сибиряки. Деду местные жители не пришлись по душе, прижимистые, скрытные, не то что в Сибири. Ни выпить не с кем, ни закусить. И рванул он с семьей по осени обратно за Урал. Только не в родные края. Там все равно жить негде было, да и врагов из обиженных им мужей было много. А чуть южнее, в Северный Казахстан, в Семипалатинск, к двоюродному брату жены. Устроился на работу завхозом в индустриальный техникум. Купили половину дома. Девчонки пошли в школу. Жена тоже нашла работу – сторожем в облпотребсоюзе. Зимой дед имел еще халтуру: подшивал знакомым валенки. Жили, конечно, бедно, но на еду и деду на водку денег хватало.

На шестидесятом году жизни ветеран войны стал резко терять зрение. Ему сделали две операции, и врачи предупредили, что если не сменит образ жизни, ослепнет совсем. И он в один день завязал и с питьем, и с куревом. Растолстел, стал важным и скупым, заказал орденские планки и надевал их по праздникам или когда ходил в собес по поводу пенсии. Только шесть лет прожила бабушка с трезвым мужем. Она умерла от инсульта в день своего рождения. Ей исполнился всего 61 год.

Дед недолго оплакивал утрату. Не прошло и месяца после похорон бабушки, как у него поселилась давнишняя знакомая – соседка по улице тетя Даша. С ней он прожил еще семь лет. Однажды они сильно повздорили, и сожительница в сердцах ушла от деда, чтобы проучить его. Вернулась через два дня, а ее место уже занято.

– Извини, Даша, но у меня уже Маша, – ответил ей дед.

И хотя тетя Даша нравилась деду больше и была моложе своей сменщицы, своего решения он не переменил. Сказал как отрезал. А было ему на тот момент уже 72. С новой бабкой дед прожил до самой смерти в 1992 году.

Я прилетел в Семипалатинск попрощаться с ним. Застал еще живым. Ночь просидел в больнице возле него. Он бредил, но иногда приходил в сознание и спрашивал меня о работе и о внуке. Когда я менял под ним пеленку, то заметил, что его член был на своем посту. Изъеденный болезнями, старыми боевыми ранами, он боролся до конца. И умер, как и жил. Настоящим мужиком. Мир его праху!

Об отце у меня сохранились совсем другие воспоминания. И хотя от него осталось очень много фотографий, я долгое время, до своего развода, о них даже не вспоминал. У меня была только мама, ее родители и сестры, дети и мужья сестер. Это была моя семья, и никакой другой семьи у меня больше не было.

Один известный политик однажды на пресс-конференции обмолвился, что у него мама – русская, а папа – юрист. У меня мама – тоже русская, а папа – фотограф. Аркадий Иосифович Бернштейн. Сколько я ни всматривался потом в старые черно-белые снимки, на которых были запечатлены мои родители, так и не смог понять, что мама могла найти в этом носатом, рано облысевшем мужчине. Когда я напрямую спросил ее об этом, она отшутилась, перефразировав слова Шекспира:

Она его за муки полюбила,
А он ее за состраданье к ним.

Сейчас меня о том же самом спрашивает старший сын. Как я, вроде бы неглупый мужик, мог жениться на такой женщине, как его мать. Что я могу ему ответить?

Мои родители познакомились на лыжне. Он фотографировал маму, выигравшую первенство области в гонке на 5 километров, для местной газеты. Потом снимал ее для городской Доски почета как спортсменку, комсомолку, студентку.

В молодости она была очень красивой женщиной. Совсем не спортивного типа. Напротив, очень женственная и грациозная, с густой гривой вьющихся каштановых волос, в команде лыжников она смотрелась как белая ворона. Результатов в спорте она достигала не благодаря каким-то особенным физическим данным, а исключительно за счет характера.

– Если я бегу на лыжах, как кто-то может быть впереди меня?! Умру, но никого вперед не выпущу, – как-то призналась она.

Эта врожденное дедовское упрямство помогало ей и в учебе, и в работе. Когда мама только успевала все делать?

После восьми классов она пошла работать на стройку штукатуром-маляром. Надо же было помочь родителям вырастить и выучить сестренок. А еще вечерняя школа, изнурительные тренировки. Получив аттестат о среднем образовании, Катя удивила всех. Она с первого раза поступила на экономический факультет Московского государственного университета. А через год родился я. И маме пришлось перевестись на заочное отделение.

Мои родители развелись, когда мне было восемь лет. Мы жили еще в Семипалатинске. Отец ушел к другой женщине. У нее была трехкомнатная кооперативная квартира, машина "Жигули" первой модели и дочь от первого замужества – моя ровесница. У нас же – однокомнатная квартира, дача – курятник на шести сотках – и я. Помню, как отец перед уходом поставил маме ультиматум при разделе имущества: Мишку, дачу или квартиру. Мама отдала дачу.

Я рос очень болезненным. Скарлатина, корь, ветряная оспа, дифтерия… Всем, чем только может болеть ребенок, я переболел еще во младенчестве. А в шесть лет у меня обнаружили сахарный диабет. Участковый врач из поликлиники назначила мне инъекции инсулина. Но мне повезло. Младшая сестра отца училась в медицинском институте на эндокринолога. Она запретила колоть мне инсулин.

– Катя, – сказала она моей маме, – Мишу надо везти в Москву.

Мама работала бухгалтером в строительно-монтажном поезде на железной дороге, и ей правдами и неправдами через знакомых и дальних родственников удалось выбить для меня направление в Центральную клиническую больницу № 3 Министерства путей сообщения. Так я впервые шестилетним пацаном оказался в Москве.

Никогда не забуду, с каким трепетом я первый раз вступал на Красную площадь. Сердце отчаянно колотилось в моей груди, а в глазах собирались слезы. Мне не верилось, что я все это вижу воочию, а не во сне! Вот Спасская башня, вот – Собор Василия Блаженного, вот – Лобное место, а вот – Мавзолей Ленина! Но в него мы в тот день так и не попали: очередь начиналась за Могилой Неизвестного Солдата, огибала Кремль и продвигалась очень медленно. Это мероприятие заняло бы, по меньшей мере, полдня.

А у мамы не было столько времени. Зато мы сходили на экскурсию в Кремль. Царь-Пушка и Царь-Колокол в качестве компенсации за Мавзолей меня вполне устроили, а на Ленина мы решили посмотреть в другой раз. Но другого раза почему-то не случилось. В один из наших приездов в Москву мы даже заняли очередь в Мавзолей. Но я, как назло, захотел в туалет. Пока мы пробирались через толпу к туалету возле кремлевской стены, на нас то и дело цыкали рассерженные граждане, думая, что мы пытаемся пролезть без очереди. Мы на них обиделись и отложили эту экскурсию на потом.

После переезда в Москву на постоянное жительство вопрос о посещении Мавзолея в нашей семье вообще не поднимался.

Живет себе человек в провинции, приезжает в столицу в отпуск или по делам и успевает за неделю побывать на трех-четырех спектаклях в разных театрах, сходить на выставку известного художника и на концерт эстрадной звезды. А переехал жить в Москву – и его словно подменили. Работа, семья, встречи с нужными людьми. Сходить во МХАТ или в Третьяковку – некогда. Я много перетянул кадров с Поволжья, из Сибири в столичные структуры моей компании. И со всеми происходили подобные перемены. Прожив в Москве больше тридцати лет, я так и не побывал в Мавзолее и не увидел Ленина.

Первые две недели моего пребывания в московской больнице мама прожила в гостинице, а потом, когда стали заканчиваться деньги, еще две недели у дальних родственников в Люберцах. Она приезжала ко мне каждый день, ровно в четыре часа дня, сразу после тихого часа. Если опаздывала хоть на пять минут, у меня начиналась вначале тихая, а через полчаса и буйная истерика.

– А где моя мама?! – рыдая, причитал я. – С ней что-то случилось!..

Никто меня не мог успокоить в эти минуты: ни врачи, ни медсестры, ни больные. И только с появлением матери я постепенно приходил в себя. Такой привязанности, как тогда, в раннем детстве, к маме, я ни к кому никогда в своей жизни больше не испытывал. Весь смысл моей тогдашней жизни, весь мой мир был заключен в ней. И мама так же сильно любила меня.

Она приносила мне в основном фрукты и овощи. Как выяснили врачи, мой диабет еще можно было удержать диетой и таблетками. Поэтому вместо положенного диабетикам девятого стола меня посадили на восьмой – низкокалорийную диету, назначаемую людям с нарушенным обменом веществ, в основном больным ожирением.

Вердикт столичных эндокринологов был суров. Ничего сладкого (ни конфет, ни мороженого, ни пирожных), минимум мучного (кусочек черного хлеба в день), ни жирной, ни острой, ни соленой пищи. Любое нарушение диеты чревато непредвиденными осложнениями – меня бы посадили на инсулин. А что такое диабет в столь юном возрасте, я убедился на примере моих больничных друзей.

Все "девятки" (диабетики) и "восьмерки" (кандидаты в диабетики) должны были каждые полгода проходить обязательное обследование в ЦКБ № 3 МПС. Немудрено, что со многими приходилось не раз лежать в одно и то же время. С некоторыми ребятами я сильно сдружился. Особенно с Вовкой Озеровым, всего на год старше меня. Он научил меня играть в шахматы. К нему никто не приходил. Его мама работала путевой обходчицей на какой-то глухой станции в республике Коми. У нее хватало денег лишь на то, чтобы привезти Вовку в Москву, а потом через два месяца забрать его из больницы. Я делился с ним всем, что приносила мне мама. А когда у нее закончился отпуск, и она уехала, то оставила денег старшей медсестре, чтобы та ходила на рынок и покупала нам с Вовкой фрукты. Потом меня выписали, а Вовка остался в больнице. Деньги у медсестры еще не закончились, но мама не стала их забирать, а попросила и дальше покупать фрукты Вовке. А через месяц я получил от него письмо, в котором он сообщил, что никто ему ничего больше не приносил, а на деньги моей мамы медсестры купили большой торт и устроили в столовой чаепитие.

Еще несколько раз судьба сводила нас в больнице с Вовкой. Во втором, в четвертом, а потом в седьмом классе. Тогда мы вместе с ним уже пытались ухаживать за девчонками из соседней палаты. Я даже писал стихи его возлюбленной будто бы от него. А через полгода, когда я лег в больницу в последний раз, узнал от медсестер, что Вовка Озеров умер. Не выдержал, наелся торта на свой день рожденья, и врачи не смогли его спасти. Так же как Витьку Немечка, Серегу Косова, Леньку Павлова…

И в советские времена наезды в столицу на полтора-два месяца каждые полгода были мероприятием недешевым. Хотя мама и работала в трех-четырех местах, денег нам все равно не хватало.

Однажды, когда меня нужно было везти в очередной раз в Москву, она попросила помощи у отца. Он ей ответил:

– У меня нет денег.

– Тогда у тебя нет сына, – отрезала мать.

В десять лет, когда у меня появилось право выбора, мама сводила меня в ЗАГС, и я подтвердил работницам этого заведения, что хочу перейти на мамину фамилию. Так в пятом классе в школу 1 сентября вместо ученика 4‑го "Г" класса Мишы Бернштейна к великому изумлению одноклассников пришел Миша Ланский, такой же щуплый и кучерявый, только сильно вытянувшийся за лето.

С отцом я встречался потом раза два или три. Он был проездом в Москве в год, когда я заканчивал школу, и подарил мне электробритву. Потом я приезжал в Семипалатинск в гости к теткам и подарил ему ульи на пасеку. Он был счастлив.

А последний раз, уже после моего ареста, мама ездила к сестрам и случайно на автобусной остановке встретила отца. Он напросился к ней в гости. Пришел к тете Саше, у которой остановилась мама, при параде – в костюме, в галстуке – и стал свататься к матери заново. Мол, тридцать лет прожил у той женщины в примаках. Его, бедного, там долго не прописывали в квартире. А сейчас, после ее смерти, он стал хозяином. У него своя квартира, дача, гараж, пасека, пенсия 14 тысяч тенге (около 100 долларов). В общем, завидный жених. И никого, оказалось, в своей жизни, кроме Кати (моей мамы), он не любил. Но она ему отказала. Только долго потом жалела ту женщину, которой тридцать с лишним лет назад досталось такое сокровище.

Сегодня, ** февраля, я встречался со своим главным адвокатом Карлом Ивановичем Дурново. Эта столичная знаменитость ежемесячно обходится мне в сотни тысяч долларов, а я уже второй год прохлаждаюсь в тюрьме. Меня уже тошнит от этой козлиной бороденки. Он так и сыплет направо и налево заученными процессуальными фразами, а дельного слова по существу от него не услышишь. Но я вынужден его терпеть и платить ему баснословные гонорары, ибо любое обострение моих отношений с ним ничего, кроме вреда, мне не принесет.

– Мои подчиненные связались в Тель-Авиве с вашим партнером по бизнесу Леонидом Петровичем Неклюдовым, – проблеял наконец Дурново главное. – Он предлагает для облегчения вашего сегодняшнего положения принять на себя доверительное управление принадлежащим вам контрольным пакетом акций нефтяной компании. Исключительно ради вашего же блага. Это с богатого заключенного можно что-то стрясти, а с бедного-то что возьмешь. Я бы советовал вам прислушаться к предложению Леонида Петровича. Обладая вашими акциями, ему будет гораздо легче отстаивать интересы бизнеса. А вам-то какой прок от них в тюрьме?! Вы же ему доверяете?

Доверяю ли я Неклюдову? Смешной вопрос. Почему же Дурново задает его на полном серьезе? Спросить его, что ли? А он сам доверился бы шакалу, который учуял запах крови и решил воспользоваться случаем и поживиться? Пусть акции и обесценились сейчас в десятки раз, и от моего многомиллиардного состояния, о котором писал "Форбс", остались одни воспоминания, но это мои акции, моей компании. Она умрет вместе со мной. И никому никогда я их не отдам. Но адвокату я коротко ответил:

– Я подумаю.

Карл Иванович тут же стал собирать свой портфель из мягкой кожи, демонстрируя всем своим видом, что гонорар за этот месяц он отработал.

– Каких-нибудь пожеланий, требований по условиям заключения у вас к администрации следственного изолятора нет?.. Ну и чудненько. Мой бухгалтер тогда подготовит вам счет за январь. Вы уж извините, но сумма будет выше обычного. Что поделаешь? Все дорожает, – с этими словами адвокат откланялся.

От рукописи меня заставляет отвлечься реплика Редактора:

– Вы бы осторожнее обращались с литературой, господин Олигарх. Творчество – это прерогатива Создателя. А он весьма ревностно относится к двуногим, рискнувшим соперничать с ним в этом деле. Потому-то подавляющее большинство писателей, художников, актеров – люди неприкаянные, несчастные и бедные. Поверьте бывалому литератору на слово, коллега.

Как после такой затравки не продолжить разговор! Хитрый черт этот Редактор, знает, чем меня разжечь.

– Интересная точка зрения. Но как вы тогда объясните баснословные гонорары Чейза, Гришэма, Дэна Брауна, не говоря уже о голливудских сценаристах, которые гребут деньги лопатой на своей "фабрике грез"?

Редактор откладывает журнал, который читал или делал вид, что читал, и отвечает:

– В любом деле, в том числе и в творческих профессиях, есть ремесленники. Они подходят к творчеству, как к бизнесу, к средству заработать на жизнь. Они, как правило, циничны, а если еще и умны, то, верно уловив потребность публики, могут сполна разработать золотую жилу и не остаться внакладе. Я же говорю об истинных художниках, которые творят по своей внутренней потребности, по зову сердца, ради самовыражения, потому что не могут не творить. Ведь они узнали о человечестве нечто важное, открывшееся только им, и хотят этим своим открытием поделиться с другими, еще не прозревшими людьми. Это искренние и цельные натуры, которые не врут, ибо просто не могут врать. Их Создатель наказывает неминуемо. Может быть, не бедностью. Это самое легкое испытание. У них может развалиться личная жизнь, что сплошь и рядом происходит в богемной среде. О детях выдающихся деятелей искусства я вообще не говорю. Они еще больше платят по счетам своих гениальных родителей.

– Ну, это в каждой профессии так, – возражаю я. – Детям бывает очень трудно угнаться за неординарными родителями, в свое время добившимися серьезного успеха.

Назад Дальше