Господин Великий Новгород - Даниил Мордовцев 7 стр.


Русский народ мастер биться на кулачки, а новгородцы по этой части были мастера первый сорт: всю зиму, по большим праздникам и по воскресным дням, а равно на широкую масленицу, после блинов, на Волхове, на льду, сходился чуть не весь Новгород - и начинался "бойдрака веселая". "Конец" шел на "конец", Нервской конец на Людин, Славенский на Плотницкий, Околоток на Загородный конец... А там сходились улица с улицей - и кровопролитье из носов шло великое: ставились фонари под глазами, сворачивались на сторону скулы-салазки, доставалось "микиткам" и ребрам... В порыве крайнего увлечения Торговая сторона шла лавой на Софийскую, и тогда в битве участвовали не одни молодцы рядские, рыбники да мужики-вечники, а выступали солидные "житые люди", и бояре, и гости - молодое и старое...

Такую картину разом изобразило из себя вече в этот достопамятный день. Богатырь рыбник схватил за ноги тщедушного тяглеца пидблянина и стал махать им направо и налево, словно мешком, и приговаривать из былины:

Захватил Илья тут за ноги татарина,
Стал кругом татарином помахивать:
Где махнет - там улица татаровей,
Отмахнется - с переулками...

Но "серые лапотники" навалились массой на рыбников и рядских молодцов, отбили мужичка, которого рыбник замахал и заколотил чуть не до смерти, приперли своих противников к стенам, ринулись, как звери, и на самих торговых и степенных людей и превратили вече в чистое побоище.

Тщетно все старосты концов, сотники и тысячские, размахивая своими должностными знаками - бердышами и почетными палицами, крича и ругаясь, силились остановить побоище - оно разгоралось все сильнее и сильнее. Напрасно кричал посадник, грозя сложить с себя посадничество - его голоса никто не слыхал.

Один "вечный" звонарь радовался, глядя с своего возвышения на побоище, к которым он так привык и которые с детства умиляли его вольную новгородскую душу...

- Так их, песьих детей, так, детушки! Не продавай воли новугородской!.. Крепче! Крепче!

Мужики одолевали. Там, где недавно богатырь рыбник махал на все стороны тяглецом, уже не видно было этого богатыря: осиливаемый "вечниками", которые цеплялись за него, как собаки за раненого медведя, он сгреб разом троих мужиков и повалился с ними на землю, другие бросились - кто на него, кто за него, тут же падали в общей свалке, сцепившись руками и ногами или таская друг друга за волосы, и катались клубками; на них лезли и падали третьи, на третьих четвертые, так что над рыбником и его жертвами образовалась целая гора-курган из вцепившихся друг в дружку борцов, тузивших друг друга по всей площади, постоянно путались потерянные в бою шапки, рукавицы, пояса; тут же краснели, чернели и рыжели на снегу лужи выпущенной из носов крови и клочки "брад честных"...

Но этого мало. У Господина Великого Новагорода, как и Древнего Рима, имелась своя Тарпейская скала - для сбрасыванья с нее всех провинившихся перед державным городом: такую Тарпейскую скалу в Новгороде заменял "великий мост", соединявший Софийскую сторону с Торговой, мост, с которого когда-то новгородцы свергнули в Волхов своего бога - идолище Перунище...

Этому богу с этого самого моста новгородцы постоянно приносили потом человеческие жертвы...

- С мосту злодеев! - кричали осилившие мужики.

- На мост! К Перунищу их!

- Волоки Упадыша! Он заварил кашу, он мутит Москвой.

За волосы, за руки, за ноги, избитые и окровавленные, волоклись уже некоторые жертвы державного гнева. Все повалило за этой страшной процессией, чтобы посмотреть, как будут "злодеев" сбрасывать с моста... Зрелище достолюбезное! Красота неизглаголанная!..

- Поволокли-поволокли детушки, фу-фу-фу! - радовался с колокольни "вечный" звонарь.

Вдруг раздался детский крик, от которого многие невольно вздрогнули.

- Мама! Мама! Батю волокут с мосту-у!..

В ту же минуту женщина, протискавшись сквозь толпу, стремительно бросилась на одного из влекомых к мосту, обхватила его руками да так и окоченела на нем.

- И меня с ним! И меня с ним! - безумно причитала она.

Но в это время толпы невольно шарахнулись в сторону. От моста, в середину озадаченных толпищ, подняв над головою большой черный крест, с ярко блиставшим на нем серебряным Распятием, шел седой монашек. Льняные волосы его, выбивавшиеся из-под низенького черного клобучка, и такая же белая борода трепались ветром и, словно серебряные, сверкали на солнце. Он казался каким-то видением.

- Преподобный Зосима... Зосима-угодник! - прошел говор по площади, где все еще шло побоище.

Это был действительно Зосима соловецкий. Что-то внушительное и страшное виделось в его одинокой фигуре с Распятием над головою.

- Детки мои! Народ православный! Что вы делаете? Опамятуйтеся, православные! Не губите души христьянския! Не губите града святой Софии Премудрости Божия! Почто вы котораетеся и ратитеся? Почто брат на брата распаляете сердца ваша?.. Убейте меня, грешного, меня сверзите с Великого мосту, токмо град свой и души свои не губите...

Толпа оцепенела на месте. "Самодержавный мужик-вечник", превратившийся было в зверя... монашка с крестом испугался!

- Ко мне, детки!.. Кланяйтеся Распятому за ны - его молите, да пощадит град ваш... Кланяйтеся знамению сему!

И он осенял крестом испуганные толпы направо и налево... Новгородцы падали ниц и крестились... Буря мгновенно утихла...

- Эхма!.. Не дал доглядеть до конца, - ворчал звонарь, спускаясь с колокольни.

V. "БЕС В РЕБРЕ" У МАРФЫ-ПОСАДНИЦЫ

"Самодержавный мужик" осилил сторонников московской руки. Господин Великий Новгород постановил, а на том и пригороды стали, чтоб от московского князя отстать, крестное целованье к нему сломать, как и сам он его "ежегод" сламливал и топтал под нозе, а к великому князю литовскому и королю польскому Казимиру пристать и договор с ним учинить навеки нерушимо...

- Уж таку-ту грамотку отодрал наш вечной дьяк королю Коземиру, таку отодрал, что и-и-и! - хвастались худые мужики-вечники, шатаясь кучами по торгу, задирая торговых людей, да рядских молодцов, да рыбников и зарясь на их добро.

- Да, братцы, на нашей улице нониче праздник.

- Масляница, брательники мои, широкая масляница! Эх-ну-жги-поджигай-говори!

- Не все коту масляница - будет и великий пост, - огрызались рядские.

Действительно, на том же бурном вече, по усмирении преподобным Зосимою волнения, вечным дьяком составлена была договорная грамота о союзе с Казимиром и вычитана перед народом, который из всей грамоты понял только одно, им же самим сочиненное заключение, - что с этой поры Москве уже не "черной куны" и никакой дани и пошлины не платит и всякого московского человека можно в рыло, по салазкам и под "микитки"...

- Можно и московским тивунам нониче в зубы...

- Знамо - на то она грамота!

С грамотою этою Господин Великий Новгород отправил к Казимиру посольство - Афонасья Афонасьича, бывшего посадника, Дмитрия Борецкого, старшего сына Марфы, и от всех пяти новгородских концов по житому человеку.

Ввиду всех этих обстоятельств мужики-вечники совсем размечтались. Поводом к мечтаниям служили приехавшие с князем Михайлом Олельковичем "хохлы" - княжеская дружина, состоявшая из киевлян. Все это был народ рослый, черноусый, чернобровый и "весь наголо черномаз гораздо". Они были одеты пестро, в цветное платье, в цветные сапоги, высокие шапки с красными верхами и широчайшие штаны горели как жар. Новгородские бабы были без ума от этих статных гостей, а мужики так совсем перебесились от заманчивых россказней этих хохлатых молодцов. Приезжие молодцы рассказывали, что в их киевской стороне совсем нет мужиков, а есть только одни "чоловики" и "вте" ходят у них так, как вот они, дружинники, - нарядно, цветно и "гарно".

На основании этих россказней худые мужики-вечники возмечтали, что и они теперь, "за королем Коземиром", будут все такими же молодцами: как эти "хохлы", будут ходить в цветном платье и ничего - "ровно-таки ничевошеньки не делать".

- Уж и конь у меня будет, братцы! Из ушей дым, из ноздрей полымя...

- А я соби, братцы, шапку справлю - во каку!.. Со святую Софию!

Марфа-посадница торжествовала. Ее любимец сынок, красавец Митрюша, был отправлен к королю Казимиру чуть не во главе посольства...

- Млад-млад вьюнош, а поди-на - посольство правит!.. - говорила она своей закадычной "другине" боярыне Настасье Григоровичевой, с которою они когда-то в девках вместе гуливали, а потом, уже и замужем, отай от своих старых, постылых муженьков, с мил-сердечными дружками возжались. - Во каков мой сынок, мое чадо милое!

- А все по теби честь, по матушке, - поясняла ей другиня Настасья. - Ты у нас сокол.

- Какой!.. Ворона старая.

- Не говори... Вон на тебя как тот хохлач свои воловьи буркалы пялит.

- Какой хохлач?.. - вспыхнула Марфа.

- То-то... тихоня... Себе на уме.

- Ах, Настенька, что ты! Не вем, что говоришь.

- Ну-ну, полно-ка... А для кого брови вывела да подсурмилась?

- Что ты! Что ты!.. Для кого?

- А князь-то на что?.. Олелькович.

Марфа еще более загорелась.

- Стара я уж... бабушка.

- Стара-стара, а молодуху за пояс заткнешь.

Как ни старалась скромничать продувная посадница, однако слова приятельницы, видимо, нравились ей. Это была женщина честолюбивая, привыкшая помыкать всеми. Перебалованная с детства у своих родителей еще, как холеное, "дроченое дитя", которое не иначе кушало белые крупитчатые калачи, как только тогда, когда мать и нянюшка, души не чаявшие в своей Марфуточке, уверяли свое "золотое чадушко", что калачик "отнят у заиньки серенького", которое пило молочко только от "коровушки - золотые рога" и спало в своей раззолоченной "зыбочке" тогда только, когда ее убаюкивал и качал какой-то сказочный "котик - серебряны лапки", - потом перебалованная в молодости своею красотой, на которую "ветер дохнуть не смел", а добрые молодцы от этой красоты становились "аки исступленные", перебалованная затем посадником Исачком, за которого она вышла из тщеславия и который "с рук ее не спускал, словно золот перстень", но которым она помыкала, как старою костригою в трепалке; избалованная наконец всем Новгородом, льстившим ее красоте, богатству и посадничеству, - Марфа обезумела: Марфе был, что называется, черт не брат! Что-то забрала она себе в свою безумную, с "долгим волосом" голову...

- Уж попомни мое слово: быть тебе княгинею... - настаивала приятельница.

- И точно: княгинею новгородскою и киевскою!

- Почто, милая, киевскою?

- А как же?.. Он, хохлач-то, будет киевским князем, а я с ним...

И Марфа задумалась. Лицо ее, все еще красивое, приняло разом мрачное выражение. Она сжала свои пухлые руки и досадливо хрустнула пальцами.

- Что уж и молоть безлепично!.. Я вить давно и сорокоуст справила.

- По ком, Марфуша? - удивилась Настасья.

- По соби, мать моя.

- Как "по соби"?.. Я не разумею тебя.

- Да мне давно сорок стукнуло... А сорок лет - бабий век!

- Токмо не про тебя сие сказано.

Приятельницы сидели в известном уже нам "чюдном", по выражению летописца, доме Борецких, что стоял на Побережье в Неревском конце и действительно изумлял всех своим великолепием.

Марфа то и дело поглядывала своими черными, с большими белками глазами то в зеркало - медный, гладко отполированный круг на ножке, стоявший на угольном ставце, - то в окно, из которого открывался вид на Волхов. Там шли святочные игрища: ребятишки Господина Великого Новгорода катались на коньках, на лыжах и на салазках, изображая из себя то "ушкуйников", то дружину Васьки Буслаева, а парни и девки - золотая молодежь новгородская - просто веселилась. Или, по словам строгого старца Памфила, игумена Елизаровой пустыни, "чинили идольское служение, скверное возмятение и возбешение: и в бубны и в сопели играние, и струнное гудение, и всякие неподобные игры сатанинские, плескание руками и ногами, плясание и неприязнен клич - бесовские песни; жены же и девы - и главами кивание и хребти вихляние..."

Такая-то картина представлялась глазам Марфы, когда взор ее из комнаты, где она сидела с своей другиней, переносился на Волхов, ровная, льдистая поверхность коего вся покрыта была цветными массами. Словно бы живой сад, полный цветов, вырос и двигался по льду и по белому снегу... Милая, давно знакомая картина, но теперь почему-то хватавшая за сердце, заставлявшая вздыхать и хмуриться. Картина эта напоминала ей ее молодость, когда и она могла совершать это "кумирское празднование", греховное, "сатанинское", но тем более для сердца сладостное... А теперь уж ни "главою кивание", ни "хребтом вихляние" - не к лицу ей; а если что и осталось еще, так разве "очами намизание" - вон как эта Настя говорит, будто бы она своими красивыми очами заигрывает с "воловьими буркалами" этого хохлача князя...

- Ах, скоморохи! Смотри, Марфуша, в каких они харях! И гусли у них, и бубны, и сопели и свистели разны...

- Вижу. То знамые мне околоточные гудошники.

- Знаю и я их... Еще нам ономедни действо они творили, как гостьище Терентьище у своей молодой жены недуг палкой выгонял... А недуг-то испужался и без портов в окно высигнул.

Приятельницы переглянулись и засмеялись - молодость вспомнили...

В это время в комнату вбежал хорошенький черноглазенький мальчик лет пяти-шести. На нем была соболья боярская шапочка с голубым верхом, бархатная шубка - "мятелька", опушенная соболем же, голубые сафьянные сапожки и зеленые рукавички. Розовые щечки его горели от мороза, а черные как смоль волосы, подрезанные скобой на лбу, выбивались из-под шапочки и кудряшками вились у розовых ушей. За собою мальчик тащил раззолоченные сусальным золотом салазки с резным на передке коньком.

- Баба-баба, пусти меня на Волхов, - бросился мальчик к Марфе.

- Что ты, дурачок?.. Почто на Волхов? - ласково улыбнулась посадница, надвигая ребенку шапку плотнее.

- С робятками катацца... Пусти, баба.

- Со смердьими-ту дитьми? Ни-ни!

- Ниту, баба, - не со смердьими - с боярскими... Вася-посаднич... Гавря-тысячков... Пусти!

- Добро - иди, да токмо с челядью...

Мальчик убежал, стуча по полу салазками.

- Весь в тебя - огонь малец, - улыбнулась гостья.

- В отца... в Митю... блажной.

Скоро приятельницы увидели в окно, как этот "блажной" внучок Марфы уже летел на своих раззолоченных салазках вдоль берега Волхова. Три дюжих парня, словно тройка коней, держась за веревки, бежали вскачь и звенели бубенчиками, наподобие пристяжных, откидывая головы направо и налево, а парень в корню даже ржал по-лошадиному. Маленький боярчонок вошел в роль кучера и усердно хлестал по спинам своих коней шелковым кнутиком. За ним поспешали с своими салазками "Вася-посаднич" да "Гавря-тысячков".

- А вон и сам легок на помине.

- Кто, Настенька? - встрепенулась Марфа.

- Да твой-то...

- Что ты, Настенька... Кто?

- Хохлач-то чумазый...

- А-ах, уж и мой!

Действительно, в это время мимо окон, где сидела Марфа с своею гостьею, проезжал на статном вороном коне князь Михайло Олелькович. Он был необыкновенно картинен в своем литовском, скорее киевском одеянии: зеленый зипун с позументами на груди, верхний опашень с откидными рукавами, с красной подбойкой и с красным откидным воротом; на голове - серая барашковая шапка с красным колпаком наверху, сдвинутая набекрень. За ним ехали два вершника в таких же почти одеждах, но попроще, зато в широчайших, желтых, как цветущий подсолнух, штанах.

Проезжая мимо дома Борецких, князь глядел на окна этого дома, и, увидав в одном из них женские лица, снял шапку и поклонился. Поклонились и ему в окне.

- Ишь буркалищи запущает. Ух!

- Это на тебя, Настенька, - отшутилась Марфа.

- Сказывай! На меня-то, курносату репу...

Белобрысая и весноватая приятельница Марфы была действительно неказиста. Но зато богата: всякий раз, как московский великий князь Иван Васильевич навещал свою отчину, Великий Новгород, он непременно гащивал либо у Марфы Борецкой, либо у Настасьи Григоровичевой, у "курносой репы".

- А скажи мне на милость, Марфуша, - обратилась Настасья к своей приятельнице, когда статная фигура Олельковича скрылась из глаз, - я вот никоим способом в толк не возьму - за коим дедом мы с Литвой путаться на вече постановили, с оным королем, с Коземиром? Вопрошала я о том муженька своего, как он от нашево конца в посольство с твоим Митей к Коземиру посылан был, - так одна от нево отповедь: "Ты, - говорит, - баба дура..."

Марфа добродушно улыбнулась простоте приятельницы, которая не отличалась и умом, а была зато добруха.

- Да как тебе сказать, Настенька, - заговорила она, подумав. - Московское-то чадушко, Иванушко князь, недоброе на нас, на волю новгородскую, умыслил - охолопить нас в уме имеет. Так мы от него, аки голубица от коршуна, к королю под крыло хоронимся, токмо воли своей ему не продаем и себя в грамоте выгораживаем: ни медов ему не варим, как московским князьям дозде варивали, ни даров ему не даем, ни мыта княженецкого, а токмодеи послам и гостям нашим путь чист по литовской земле, литовским - путь чист по новгородской.

- А как же, милая, о латынстве люди сказывают?

- То они сказывают безлепично, своею дуростию.

- А про черный бор сказывали?

- Что ж черный бор! Бор-ту единожды соберем, как и всегда так поводилось, а черную куну будут платить королю токмо порубежные волости - ржевски да великолуцки.

- Так. А хохлач-то почто сидит на Ярославове дворище?

- Он княж наместник, и суд ему токмо судить на владычнем дворе заодно с посадником. А в суды тысячково и влыдычни и монастырски - ему не вступать.

- Так-так... Спасибо. Вот и я знаю топерево. А то на: "дура" да "дура"...

В это время на улице под самыми окнами показались скоморохи. Их было человек семь. Некоторые из них были в "харях" и выделывали разные характерные телодвижения, неистово играя и дудя на сопелях, дудах и свистелях.

Назад Дальше