История четырех братьев. Годы сомнений и страстей - Виктор Бакинский 5 стр.


3

Какой год, какой день на дворе? За окнами бурлило и шумело, словно река радостно хлынула на город. Рано утром Санька разбудил своих братьев:

- Черти, проспите революцию!

Они оделись впопыхах и выбежали на улицу. Неслась толпа - черно-серая лавина. Мимо неслись лица, лица с огромными, радостно-буйными глазами.

Солдаты в шинелях, студенческие курточки, мастеровые, какие-то невиданные прежде люди, ютящиеся на окраине, - эта река разом поднялась со всех улиц, из всех домов, подвалов, казарм и с лозунгами, криками текла мимо. Мальчишки спрыгнули с крыльца, и река подхватила их.

- Царь отрекся.

- Самодержавие пало.

- Товарищи, свобода!

- Ура!

Кто-то рядом заплакал, кто-то засмеялся. Протяжными взмывающими голосами пела "Марсельезу" долгожданная народная воля. Пела перед раскрытыми ставнями особняков, перед витринами магазинов и красочно блиставшими вывесками. Город менялся на глазах. Даже раненые, опираясь на палки и костыли, вышли из госпиталей, делились табачком и обнимались.

Площадь была запружена народом. Где-то далеко был стол, и на нем уже возвышался оратор.

Алешке с Вовкой ничего не видать - по малости роста.

- Полезли на фонарь! - скомандовал Санька.

Оратор - маленький, беловолосый, без шапки, словно нарисованный на фоне плотно-синего дня - взмахнул рукой и крикнул:

- По-здра-вляю народное собрание с завоеванной свободой!

Над толпой взлетели шапки. А стоявший рядом с фонарным столбом пожилой солдат сказал, обратясь к соседу, тоже в шинели: "Что, раз так дело повернулось, то уже на фронт, товарищ, не пойдем?" - "Войне каюк!" - убежденно, с достоинством ответил сосед.

- Самодержавие свергнуто, свобода завоевана, - продолжал оратор. - Но ее еще надо защитить. Есть лишь один путь - путь единения всего народа…

- Санька, ура! - завопил Вовка старшему брату.

А там, над толпой уже стоял другой оратор.

- Смотри-ка, - крикнул Алексей, - ведь это наш батя! Батя!

В толпе зашевелились, зашикали:

- Тише, вы там! Населись, как воробьи!

Батя, распахнув шинель, словно вознесся, словно остановил половодье, что шумело под его ногами.

- Товарищи! Братья!

Ах, как хорошо это у него получилось: "Братья!", "Братья!..". Все люди - братья! Вот как они, Гуляевы! Нет, лучше конечно! Они дерутся. Старший бьет младшего. "Революция победила…", "Бра-атья! Ура-а!..", "…народную власть", "Годы страданий…". Ну что за человек - наш батя! Да он ли это? Не он, ей-богу… "…рабочих, солдат, крестьян".

- Ну и батя! - сказал Алексей и с гордостью посмотрел на окружающих.

Но в этот момент в стороне раздались гневные крики, многие бросились туда, завертелись, как в водовороте, и над толпой пронзительно: "Шпи-и-к… Бей его, бей его!" Шпика сбили с ног, и он страшно закричал. Все стихли, отрезвев, и Вовка увидел сверху, как его батя растолкал ряды, приказывая:

- Товарищи, спокойно, арестуйте его и уведите в управу. Там разберемся.

Река неслась играючи, половодье было расцвечено флагами, мелодией "Варшавянки", выпеваемой молодыми и страстными женскими голосами, вчерашние мечтания выстроились на знаменах золотом букв. Ораторы сменяли друг друга на трибунах. В морозном предвесеннем воздухе, напоенном свободой, невероятной, как внезапное цветение маков, перекрывая все иные, трепетала одна нота: конец войне! По улице бродили до поздней зари толпы. На стенах еще догорали плакаты: "Николай отрекся в пользу Михаила, Михаил отрекся в пользу народа".

- А что, - говорили в кучке собравшихся солдат, - ведь и в Писании было сказано про возмущение народов.

- Будя тебе! - ответил другой солдат. - Кабы не затеяли войну… Распутин был чумазая рожа, а и тот говорил: ни к чему стране война! Гиблое дело - эта война, она нужна только генералам: сидя на теплых местечках, детей наплодили, и надо их вытаскивать; ну, и деньги и чины нужны! А уж вору война лучше ярмарки: грабь сколь хочешь! Им она нужна, говорит, а для папы, - они промеж себя царя с царицей называли папой и мамой, - папе, говорит, война погибель! Дождется, говорит, дождется папа красных флажков! От японской войны папа, говорит, чирьями отделался, а тут головы не снесет!

- Ты на Распутина не оглядывайся, - сказал третий солдат, свертывая громадную самокрутку. - Хорошая была царская собака, костогрыз! С придворными курвами и с самой царицей спал.

- А тебе жалко?

- Всей Расее позор!

- Позор - полбеды. А вот от Кшышынской, царской канарейки, был государству разор! Говаривали: имеет вкус к царскому телу. Сперва с самим папой, а потом с великим князем Сергеем Михайловичем любовь крутила. Она с этим князем полмиллиона хапнула! А с каких сумм? Этого на театре не вытанцуешь! Князек артиллерией ведал, да на фронте снарядов нет, от германских пуль солдат гнилой картошкой отбивайся, а у балеринки тем часом под Ярославом имение выросло да жемчуга на шее, а им цена двести пятьдесят тысяч рублев!

- А тебе откуда известно? Ты не из царской ли псарни?

- В дворцовой охране был, наслушался. Да царская монополька сгубила. Напился, наболтал чего-то и марш-марш под немецкую шрапнель. Дорожка укатанная!

Подошел солдат-киргиз:

- Нас офицер ругала: "Карсак - черт, скула!" Теперь вся равна: русская, калмык, киргиз, чуваш…

- Яман офицер, - сказал кто-то.

- "Ваше бла-а-родие!", "Шапки долой!". На-кось, выкуси!

- Ой, братцы, до бабы соскучал, спину ломит!

- А все равно воевать велят. Наш поручик Христом-богом молит: "Ребята, царя спихнули, это счастье… А родину - неужто теперь немцам отдадим!"

- Долдонит!

- Не бреши. Большая выходит загвоздка!

- Солдатские комитеты решат. Загорелся костер, ой жарко ему гореть!

- Помещики широким задом на земле сидели. Попущают им красного петуха!

- Землю возьмем.

- Пахать разучились.

- А этот где - из дворцовой команды? Небось при дворце ряшку наел?

- Оставь его. Он по бабе скучает.

- Все скучают.

- Распутина вспомнил! Святого старца!

- А Сухомлинов, продажная шкура, лучше был?

- Всех на одном дереве… Никому теперь с народом не справиться, никакой Родзянке!..

- Или ты Родзянку в бабы произвел?

- Баба и есть. Из буржуазов он. Нет, теперь им с нами не совладать. Говорю тебе: зачалась буря-пожар, большое полымя!..

…Для братьев Гуляевых тоже настала свобода: школа заброшена, городовых бояться не надо. Батя выбран в Совет и в какой-то комиссариат, заправляющий целым районом. Комиссариат заседал сутки напролет в доме, где помещались прежде артисты разъездного цирка.

Алешкин идол войны, слепленный в теневой стороне двора, расползся от весеннего тепла, оплыл; однако глазищи были точно живые, смотрели злобно, и весь он стал страшнее прежнего. И было дивно, что дворовые мальчишки его до сей поры не разрушили.

Весна - время переменчивое: ветры, почерневший снег… На Волге, над толщенным льдом - студеная вода. По городу люди двигаются чуть разомлев, и кто кутается еще по-зимнему, а у кого пальто легкое и нараспашку.

Три брата шли по улице. На углу - пролетка, кучер в тулупе, широкий в заду и восседает на козлах, как царь. Вовка не удержался:

- Извозчик, свободен?

- Свободен, - отозвался тулуп, не поворачивая головы, и чуть тронул вожжи.

- Да здравствует свобода! - звонко крикнул Вовка и проворно отбежал в сторону. Тулуп пригрозил кнутовищем и густо вслед:

- Безотцовщина! Пораспущались, босяки!

Санька с Алешей были уже далеко, и Володя не стал их догонять. Он загляделся на одинокую лошаденку, которая, без узды, чуть пошатываясь и вроде пританцовывая, пересекала улицу. Не из цирка ли сбежала? Володя подошел, и она посмотрела на него смеющимися глазами. Он погладил ее по гриве и, эко чудо, лошадь - пьяная! Вовка догадался, что где-то разгромили винный склад.

Он свернул за угол и увидел подводы, на которых стояли ящики.

- Это что, дяденька? - спросил он у солдата.

- Вот реквизировали склад у спекулянта. Везем в комиссариат.

- Склад-то далеко?

- Да вон за углом.

Из склада вытекал темно-красный ручей. Какой-то старик, присев на корточки, пил из него пригоршнями. Из подвала выбежал парень, недурно одетый, с большим красным чемоданом в руке, и, кренясь под тяжестью, но ускоряя шаги, юркнул в подворотню.

Чемодан мелькнул перед Вовой и пропал во дворе. Вовка остановился посреди двора, озираясь. По лестнице спускался тот же франтоватый человек, но уже без чемодана. Это был Горка.

- Ты чего, шкет, потерял здесь?

- Ничего.

- По улицам собак гоняете, комиссаровы щенки?

- Темный элемент! - огрызнулся Вовка.

- Ах ты… - Он сделал Вовке легкую смазь и пошел со двора. И сразу исчез, точно сквозь землю провалился.

А потом Вова слонялся по улицам… Навстречу отец и дурачок Афоня с красной повязкой на рукаве.

- Здравствуй, Вова, - сказал отец.

- Ты пожарник? Или казак с плетью? - сказал Афоня.

- А что у тебя за красная повязка?

- Король нищих! Кара-барасом, пойдем за квасом. Огонь! - закричал Афоня и лег, пряча голову за водосточную трубу, протянув руки, будто целясь из винтовки.

- Ну, полно, - сказал отец и поднял Афоню. - Никто не стреляет.

- А меня дразнить не будут? - сказал Афоня, поправляя шапку, налезшую на лоб.

- Не будут, Афоня.

- "Сиять огнем сво-их лу-чей!" - запел Афоня и побежал вприпрыжку.

Саня с Алешкой не успели свернуть на Артиллерийскую, как уловили гул толпы. Это была слитная толпа, дышавшая одной общей глоткой, и лицо у нее было общее, как застывшая маска, бесчувственное, жестокое, без всякого выражения лицо. Братья бросились вперед, старший, опережая среднего, в неистовом рвении, распиравшем грудь.

Наконец Санька увидел несчастную цель толпы, жертву: спотыкающегося на булыжной мостовой, выдохшегося Машеньку - и кинулся бегущим наперерез. Сторукая толпа смахнула его, отбросила на тротуар. А Мордухай упал на мостовую, и его не видно было между топочущими ногами. Санька, ошалелый, с разбитыми скулами, рванулся вновь, и чудище с застывшей маской вместо лица вновь отбросило его.

Алексей - раздутые ноздри, тяжелое дыхание - стоял неподвижно, вцепившись в деревянный столбик, отделявший тротуар от мостовой, но только стоял и смотрел. Быть может, он знал и понимал детским умом больше, чем его старший брат.

Толпа, сделав свое дело, схлынула, разлетелась, точно ее и не было, охваченная уже иным чувством - страхом возмездия, и мостовая внезапно очистилась, опустела. Только истерзанное тело воришки, куча лохмотьев… Санька, отирая кровь со щеки, подошел, склонился. Взял Мордухаеву руку и опустил. Приподнял его голову.

- Они убили его, - сказал Саня.

Алексей машинально поднес три сложенных пальца ко лбу. И пальцы и губы его дрожали.

Явились военные, откуда-то взялась лошадь с телегой, на которую взвалили то, что недавно было Машенькой, и лошадь, опустив голову, стуча копытами, повезла.

- За что убили? - вполголоса сказал Саня. - Связку копченых лещей стащил. Жрите теперь! Подавитесь!

Пришли после работы мать с отцом, пришел Вова.

- Мещане! - сказала мать, выслушав Санин рассказ. И перекрестилась. И стала приготовлять Сане свинцовую примочку. У нее против всех ушибов было одно средство: свинцовая примочка.

- Сволочи! - сказал отец, меняясь в лице. Братья успели заметить: отец по-прежнему стал грозным, неуемным человеком, и они его побаивались. - Сволочи! Лабазники! Спекулянты без роду, без племени! Разве это революционный народ? Правильно, мать, мещане! Мы запретили самосуд под угрозой суровой кары, а эти что делают? - И зашагал, зашагал по, комнате - лев в клетке.

- Царя свергли, и люди радовались: конец войне! А конца нет. Такой праздник был, такой праздник?.. - сказал Саня.

- Дурачье правит, - ответил отец с сердцем. И все взад-вперед, взад-вперед. Мала ему зала. - И во главе дурачье, собственники, фанфароны! - Скривил рот: - Временное правительство! Ми́ра не заключают, землю крестьянам не отдают! А народ дичает на войне. Да, что посеешь, то и пожнешь! В Петрограде рабочие вооружаются.

- А у нас?

- А про то помолчим пока. Снег растает - новая трава вырастет. - Отец любил иной раз прибегнуть к иносказанию.

В дверях - человек в матросском бушлате, с живыми веселыми глазами и открытым лицом. И голос твердый, звучный.

- Здорово, Николай Алексеич! Явился!

- Ну, дай на тебя посмотреть, - сказал отец. - Снимай бушлат.

- Ладно, после налюбуешься! Жена? Очень рад… А эти - все ваши? По именам-то помню…

- Они самые. Алексей. Саня. Вова. А четвертый, Илья, в Казани.

- Ну, будем знакомы, ребята. Меня зовут Фонарев, Сергей Иваныч, - сказал матрос. Пожатие у него было крепкое.

- На части разрываюсь, - сказал отец. - В Совете меня определили разбирать тяжбы между рыбопромышленниками и ловцами.

- В самую пору! - густым баритоном сказал Фонарев. - Теперь все конфликтуют! Двух согласных между собой не найдешь. И пишут друг на друга - господи Иисусе! Я думал, в Астрахани потише, нежели в Петрограде. Куда там!..

- А вы из Петрограда? А зачем приехали? - вежливо осведомился Саня.

- С Балтики. Матросским комитетом командирован, - коротко ответил Фонарев.

Отец попросил что-нибудь приготовить к столу и увел Фонарева в детскую, там заперся с ним.

После, когда они вошли в залу, мать оглядела матроса испытующе:

- А что среди матросов говорят? Когда кончится война?

Фонарев пожал плечами, усмехнулся, взглядом показал на отца:

- У него спросите. Он лучше знает.

4

Вовка снова подался в типографию. Бегал он уже с другой газетой - с листком Совета депутатов. Он успевал справиться до начала уроков в школе.

Санька чертыхался. Грянула революция, царя свергли, а уроки учи, как при царе. Правда, раньше ученикам нельзя было появляться на улице после девяти вечера: на инспектора наткнешься - не избежать нагоняя. Мать считала,-что это было очень хорошее правило. Ну, то - мать…

Однажды, придя домой, Санька сказал:

- К учительской не подпускают близко: учителя спорят между собой. Кто за Временное правительство, кто против! А один начинает урок так: "Ну-с, кухаркины дети, приходит ваше царство!"

- И мой отец так говорит, - сказал Николашенька, ставший у Гуляевых частым гостем.

Но вместе с месяцем маем - и урокам конец. Каникулы. Санька на велосипеде Славы Бельского гонял по городу. И не только по городу. По селам Астраханской губернии, иные из которых после трех лет изнурительной войны оправдывали свои старинные названия: "Золотуха", "Пришибинка", "Голодаевка". Заезжал он и в сравнительно зажиточные казачьи станицы, в калмыцкие селения и селения Киргизской Орды, куда, казалось бы, и пешком не пройти, потому что это такие дороги - на них после дождей буйволы увязают в грязи. С небольшой группой велосипедистов Санька проехал однажды за Темир-Хан-Шуру - а это за Кизляром, за Тереком, в Дагестане! Его там одни называли Шайтан-агач, что означает Лесной черт, а кто-то сказал: Сын пророка - и Алешка потом смеялся: "Какого пророка? Магомета? А почему же наши астраханские татары тебе не оказывают почета?" За этим Алешкиным смешком скрывалось любопытство: он незаметно для себя изучал старшего брата.

Братья Гуляевы вечерами во дворе вместе с набежавшими друзьями-приятелями обсуждали события. Если Санька бывал дома, он объяснял звездное небо. Он по-прежнему этим увлекался - не менее, чем ездой на велосипеде или историями географических открытий. Он уже в самом начале своих занятий астрономией где-то раздобыл бинокль. Были у него и карты звездного неба. Правда, на первых порах случались недоразумения. Однажды он показывал братьям созвездия и назвал Волопас, но не сразу смог его найти. И Алешка тотчас этим воспользовался.

- Ничего себе, созвездие потерял! - сказал Алешка. - Гривенник потерять и то жалко.

- На войне города теряют по-настоящему, да что поделаешь! - мирно ответил Санька.

- То города, а то созвездия! - упорствовал Алешка. - Ведь это миры!

- Я ими не владел, а потому не мог потерять.

- Раз потерял, значит владел. Нельзя потерять то, чего не имеешь. Целое созвездие!

На самом деле Алешке были весьма любопытны Санины объяснения. Но он был придирчив и лукав. И ценил прочные знания.

Зато Володя не спорил. Его живо занимало все, на что бы ни обратил внимание Санька. И в каком созвездии Арктур, в каком Альдебаран. И есть ли атмосфера на Марсе, на Венере. В Саниных книжечках он прочитал, какие в древности сложились представления о звездах. И он, подобно индейцам Южной Америки, видел в Малой Медведице маленькую обезьянку, которая хвостом уцепилась за полюс и вращается вокруг него. А цепочку звезд, которая тянется между Большой и Малой Медведицей и названа была греками Драконом, он иначе уже и не мог воспринять, как чудовище с огнедышащей разинутой пастью, размашистыми крыльями и когтистыми лапами! В созвездии Телец очень ясно видна была голова быка, плывущая над водой. И было созвездие Кассиопея по имени легендарной жены эфиопского царя Кефея, и созвездие их прекрасной дочери Андромеды, наказанной за мать и спасенной удивительным Персеем, и звезда Алголь - отрубленная голова Медузы, которую победил Персей…

Удивительные истории были написаны на небесах! И каждый раз кто-то страдал за чужие грехи, и совершались подвиги, но и ужасные жестокости и злодеяния. И надо было как-то примирить то и другое… Но тут на помощь Володе приходила бессознательная вера в гармоничность законов жизни и мироздания. Пусть в мире взрослых война нанесла этой вере увесистый удар. У детей война только поколебала ее. Для Володи, а возможно и для сверстников всех трех братьев, в ней сохранилось нечто притягательное. Так или иначе, их способность выдержать наигоршие испытания и вырвать у жизни мгновение радости была неутомима. Вот и Саня Гуляев побеждал тревогу, которую внушала несправедливость в распределении мирового добра и зла, своей постоянной, несмотря на горячность нрава и участие в драках, добротой, Алешка - прирожденным философским спокойствием и насмешливостью, а Володя - игрой воображения.

Володин ум превращал воображаемое в такую же реальность, как та, что окружала его. Иногда он преображался в Медузу. Каждый, кто встретит ее взгляд, превратится в камень. После-то он воскресит… Ничего под его взглядом не происходило. Но он не отчаивался… Даже Алешка, которого трудно было удивить, подчас становился от Володиного фантазерства в тупик, он только разводил руками и, отступая на шаг-другой, говорил: "Чур меня, чур меня".

В один из таких вечеров Николашенька принес новые книги, художественные альбомы, и все четверо долго рассматривали снимки с картин русских и иностранных художников. Потом Николашенька негромко, полуопустив веки, начал читать стихи:

Не спят, не помнят, не торгуют.
Над черным городом, как стон,
Стоит, терзая ночь глухую,
Торжественный пасхальный звон.

В стихотворении говорилось и о том, чего нет, вроде не существует, но и о том, что отчасти знакомо, напоминает сегодняшнее, тревожит, влечет ум.

Назад Дальше