История четырех братьев. Годы сомнений и страстей - Виктор Бакинский 8 стр.


На лестнице загремело. Вся семья, выбежала на веранду: "Отец!"

Это был не отец. Это был человек в кожанке, с наганом в руке, поднятым вверх, на уровне плеча, и рядом солдат с винтовкой наперевес - широкоскулый, с раскосыми глазами.

Человек в кожанке, держа палец на спусковом крючке, направил наган в Санькину грудь и сказал:

- Ты реалист. Признавайся. Я с улицы видел: ты по веранде прошел! - И казалось, он только звука ждал, на челюстях играли желваки.

- Ну что вы, - быстро заговорила мать, подавшись на полшага вперед, словно готовясь принять пулю на себя, - он никогда не был реалистом, вы ж видите, какая семья, он в депо работает, в железнодорожном депо, а отец - депутат Совета…

- Отойди в сторону! - сказал человек в кожанке.

Рядом, на соседней веранде стоял жилец. Это был бородатый мужик лет тридцати, прозванный братьями Гуляевыми "Куда ветер дует". Человек этот был неопределенной профессии, чем зарабатывал - бог ведает, а убеждения менял по обстоятельствам. Еще год назад он говорил: "Государь император знает, что делает. Со смутьянами надо покончить, тогда и войну выиграем". После свержения царя: "Разве он чего понимал, Николашка? Пьяница был горький. Львов с Милюковым - гениально природой одаренные люди". Во времена Керенского он славил Керенского. После падения Временного правительства клял Керенского и внушал Гуляевой как бы по секрету: "Самая правильная партия - есеры! Правильней нет". Перед началом боев в городе: "Солдатня да оборванцы из Красной Гвардии - разве им можно власть дать?" Зато полчаса назад он встретил Гуляеву словами: "Поздравляю! Наши-то, а? Мо-о-лодцы!" И вот этот человек теперь стоял на пороге и смотрел внимательно и безмолвно.

- Не отойду, - шепнула мать, заслонив собой Саньку.

- А этот - гимназист? - сказал человек в кожанке, глазами показывая на Алексея.

- Ему и всего-то одиннадцать лет, - сказала мать, почти на два года убавив Алешкин возраст.

- Против нас и такие дрались, - скупо сказал человек в кожанке, не опуская нагана и вновь переведя взгляд на Саньку, словно испытывая тяжесть этой мгновенной, плотно нависшей тишины. А сосед недвижно стоял на пороге.

На лестнице опять шаги, братья словно сквозь марево увидели перед собой самодовольную физиономию Горки, и вряд ли у кого из них сердце не покатилось холодным комком в груди. Но тут на лестнице загремело вновь, казалось деревянные ступени сейчас обломятся - то поднялись быстрей ветра отец с Фонаревым, оба заросшие, не узнать. Фонарев, еще не остыв после боя, в распахнутой матросской шинели, с открытым воротом бушлата, направил огромный маузер на кожанку и рявкнул сорванно:

- Опусти револьвер, га-а-д! Опусти, говорю!..

Гуляев-отец властно сказал солдату-монголу:

- Отдай винтовку! - И выхватил, вырвал у него из рук.

Человек в кожанке опустил револьвер. Он стал белей снега.

- Отдай револьвер! - сказал Фонарев. - Кожа-а-н-ку надел!

- Не отдам.

- Работу себе нашел! - сказал Фонарев. И к Гуляеву-отцу: - Я сведу его в Крепость. Ты подожди, Я мигом. - Затем вновь к человеку в кожанке: - Пойдем. Пойдем, говорю! - И он повел его, не выпуская из руки свой маузер.

Рядом с человеком в кожанке пошел солдат с широкими скулами и узкими раскосыми глазами, которому Гуляев вернул винтовку, перед тем разрядив ее.

Гуляев мог наконец обнять жену и детей. Соседний жилец скрылся в своей комнате, Горка исчез, испарился.

Отец сразу же стал утешать мать.

- Старшего Зубина, гимназиста, убили на глазах родителей, - сказала мать. - С чердака стащили. А ведь он несмышленыш. Его на медные деньги учили, как и я своих.

Отец схватил в кулак жесткую отросшую бороду; глаза белые, горят своей верой, как у раскольника, и смотрят вдаль, поверх головы матери.

- Война, - сказал он чужим голосом. - Двое дерутся, третий не лезь.

- Он не воевал. Он дома сидел, как и наш Санька, - сказала мать.

И отец стал говорить, что и в горячке боя были напрасные жертвы.

- Нет, - сказал он, - ни тех, что с Зубиным расправились, ни этого, целившего в Санькину грудь, не оправдываю! - И добавил угрюмо: - Вот, значит, как они революцию понимают…

"Они" - это относилось к человеку, которого увел Фонарев.

Из рассказа отца можно было составить картину последнего дня боя. Под покровом ночи раскрылись высокие ворота Крепости, и оттуда тесными группами, скорым скользящим шагом вышли вооруженные люди. Вдоль заборов, по кривым улочкам, только снег скрипит под ногами, пробирались они на окраины, где такие же вооруженные отряды тринадцатый день держали оборону. Среди окраинных слышен был разноязычный говор: русский, татарский, калмыцкий, киргизский - это пришла к солдатам и рабочим подмога из уездов. И, соединившись, всей массой ударили они ранним утром по центру города, взяли в клещи.

- Думаешь, это началось сразу? - сказал отец. - Считай, с сентября прошлого года, когда казачество отозвало своих представителей из Совета.

Он помолчал, усмехнулся.

- Дураки! Им бы тихонько войти в Крепость, взять нас, а они бабахнули из пушки, ну и… подали нам сигнал. Может, и так ворвались бы, да веришь ли: один наш пулеметчик за пулеметом "Гочкис" залег у ворот Крепости и отразил нападение. И еще достал огнем расчет единственного на первых порах орудия, что было выставлено против нас в конце Московской улицы. Конечно, и сам весь был изранен… А в Крепости окопчики - наспех отрытые. А сигнал наш перед наступлением слышали? Гудки заводов, колокольный звон. И выстрел из пушки - у противника отобранной. Флотские ребята помогли нам. Ледокол "Каспий" разбил лед, не дал казакам переправиться с Форпоста и захватить порт. Он замолчал вновь - ненадолго.

- Захватили они, значит, магазин братьев Гантшер, здание бывшего войскового управления и Гостиный двор, а через бойницы двора можно бить на выбор любого в Крепости на расстоянии от ста до пятисот шагов - самое большее. И вот… трудно было решиться, сердцем переживали, а выхода нет: поджечь эти здания. Ты знаешь магазин Гантшеров - красавец дом. Маркизы над окнами, шелковые портьеры на втором, на третьем этажах… Словом, выполнили. Много тут наших полегло. А после откуда-то взялись мародеры, грабить стали. А мы по ним из винтовок…

- А штурм был? - спросил Саня.

- Был штурм.

Фонарев вернулся не так скоро, как обещал, и особенных сведений не принес. В Крепости он не застал никого, кто властен был принимать то или другое решение. К тому же и хлопот по горло - недосуг. Открывался губернский съезд Советов, назначенный было еще на 15 января.

Съезд закрепил победу Советской власти в Астрахани.

3

Сразу после январских боев Санька записался в отряд Красной Гвардии.

Кончилось за городской заставой занятие отряда. Смеркалось. Инструктор по стрельбе, не считая, собрал в ящик патроны. Красногвардейцы разбрелись.

Саньку ждали дома ужинать. Внезапно стекла дрогнули от винтовочных выстрелов, заглушивших голоса Вовы с Алешей. Отец схватился за шапку.

- Может, шальные, может, чужие партизанят, - сказал он. - Пойду погляжу. Вы сидите, ребята.

Ребята побежали за ним. Они прошли квартал, и тут дорогу им преградил Санька с винтовкой в руках. Он не срезу узнал их. Узнав, ударил Алексея по плечу:

- А я вас издали не узнал. Смотрю - гимназист идет. Я и подумал: "Не этот ли гимназист из пистолета стрелял?"

- А кто стрелял? В кого?

- Кто - неизвестно. У меня случайно три пули остались, я зарядил и кинулся искать. Ну и дал в воздух три раза…

- И сколько еще в вас детской глупости, боже ты мой! - сказал отец. И к Саньке: - Пойдем! При мне сдашь винтовку!

- Вот какая история, - сказал Алешка, подытоживая прежние и настоящие злоключения своих братьев: - Газетный король обанкротился, а генерала разоружили!

Глава пятая
ГДЕ ОН - ТАКОЙ УГОЛОК?

1

Пока братья учились, играли, бегали в кинематограф, растаяли льды, пронеслись весенние грозы, и настало лето, знойное, душное, пыльное, такое же, как год назад. Из раскрытых окон - звуки граммофона, цыганский романс: "Соколовска-а-я гита-а-ра…"

Братья хаживали за город с товарищами: ловили рыбу, жгли костры и варили уху. В начале июня пришло письмо от Ильи. Он сдал экзамены и определился на лето медбратом в госпиталь. Он не хочет быть обузой для семьи.

Тем временем на севере от города, на западе и на востоке всходило зарево гражданской войны. Ширилось, разрасталось. Оно и в городе вспыхивало порой. После январских боев и приказа о роспуске астраханского казачьего войска казачество поудержало оружие. И затаилось. И не одно лишь казачество… В марте опасались выступления казаков, и город приказом властей был объявлен на военном положении. И в апреле был объявлен: угроза исходила от "Союза демобилизованных", частично разоруженного, однако все еще опасного для революции. Тем временем центральные газеты, плакаты призывали граждан вступать в Красную Армию и по городу расклеены были воззвания: "Товарищи, революция в опасности!.."

Пятнадцатого августа выпущенный из тюрьмы полковник Маркевич поднял мятеж и захватил было Крепость. С помощью Ленинского полка, что направлялся в Закавказье да вынужденно задержался в Астрахани, мятеж, по словам отца, был подавлен в тот же день.

Но спокойствия город не обрел. Пользуясь общей тревогой, вылезли из своих углов некие темные предприимчивые люди. Против них губисполком еще зимой расклеил приказ:

"За последнее время… происходят всевозможные обыски кучкой хулиганов и мародеров, не имеющих на то определенных полномочий. Все эти лица… вся масса жулья, прикрываясь под шинелью солдата, допускает грабежи и всевозможные наживы. Но нужно и этим наживам положить определенный конец…"

Осенью гражданская война вторглась и в тихую, отшельническую жизнь Ильи. Взбунтовавшиеся пленные чехословаки, еще в июне захватившие Самару, двинулись на Казань, и Илья бежал из Казани. Письмо Ильи изобиловало подробностями о том, как он и его товарищи всю ночь дрожали от холода на открытой пристани, пока на рассвете - о чудо! - не появился вдалеке призрак в виде парохода, проплывающего мимо, и они стали хором кричать во всю мочь, размахивать шапками, и пароход, к их буйной радости, изменил курс, направился к пристани…

Прибыв на пароходе в Саратов, Илья, по его словам, сам перевел себя в Саратовский университет, на медицинский факультет.

Санька, неизменно высоко оценивавший эпистолярный слог Ильи, и тут не удержался:

- Я недаром всегда говорил, что Илюшка хорошо пишет сочинения!

Это письмо не застало отца. Накануне он уехал. Дважды собирался уйти в армию, заявления подавал, но его из-за контузии и ранений на русско-германском фронте не пустили. Не то что ему тягостно было тянуть гражданский воз, нет. На первом съезде Советов Астраханского края, открывшемся в первый же день победы над офицерско-казацким воинством, он охотно писал резолюцию о переходе промыслов, вод и монастырских земель к государству, "Отныне, - выводил он терпеливо слово за словом, - являются достоянием всего трудового народа…"

Назначенный помощником комиссара по водно-ловецким делам, он долго корпел над планом охраны и надзора за рыболовством, готовил доклад к следующему съезду Советов.

Однако война из месяца в месяц разрушала все планы. Осень, путина, а в делах застой. И до рыбной ли ловли, когда ни людей, ни орудий лова - разруха шагает!

С горестью в губернском Совете подводили итог: рыбное хозяйство парализовано, из всех промыслов дышит кое-как лишь десятая часть, да и там, считай, запустение. Водный транспорт - пребольшое кладбище барж и судов.

Николай Алексеевич Гуляев взмолился: довольно бумагами заниматься! Хотя бы на том-другом промысле дело поставить! И губком партии послал его управляющим промысла Ганюшкино на северном побережье Каспия. Где был ловцом, тянул сети, там начальником стал.

Докучливым осенним днем он пришел с Фонаревым, на ходу решая какие-то дела. Грудь Фонарева уже не была перекрещена пулеметными лентами, не висела и пушка на боку. На нем была командирская шинель. На поясе небольшой револьвер в кожаной кобуре.

- Что ж делать, - сказал Фонарев, по-своему утешая мать: - Рыбам вода, птицам воздух, а человеку - вся земля.

- Ну, налажу дела, возьму вас на промысел, откормлю несколько, - сказал отец. Он верил своим словам, но сам знал: из глаз его смотрит смятение, замешательство. Отчего бы? Ах, черт, словно черная стена, откуда ни возьмись, и все выше, выше… От нервов это. От воображения. Стыдно! В такое время - к семье прирос… Он взмахнул руками, словно орел крыльями, поцеловал каждого из сыновей раз, другой и третий, обнял жену. Долго не отпускал.

- Береги детей. И себя. - И, не оглядываясь, слетел по ступенькам. У калитки его ждала старенькая лошадка, запряженная в крохотную пролетку.

Братья побежали за пролеткой, но на пристань опоздали: рыбница отбыла. День был в разгаре. На заборах, на стенах домов расклеены революционные приказы, грозящие расстрелом за саботаж, и полосы газет, в которых рядом, одним шрифтом набранные сообщения под заголовками: "Белый террор"… "Красный террор".

- Надо будет отцу переправить, - сказала мать, бережно складывая письмо Ильи. - Радоваться особенно нечему, а все же весть. Экая жалость - на один день опоздало.

Едва она вымолвила эти слова, дверь открылась, и в комнату осторожно вошел дядя Осип. Он никогда еще не был в их доме, тем поразительнее, что явился без предупреждения. За окном смеркалось, но братьям, по крайней мере младшим, было слишком заметно, как дядя изменился с тех давних пор, когда они с Николашей мчались в арбе. Нос с горбинкой заострился, щеки ввалились, а глаза… глаза как у больного.

2

Как рассказать о жизни дяди Осипа за последние полтора года, когда каждый день был для него мучением? Он потерял все, во что верил, и не нашел ничего взамен. Война шла и в его душе, и бессонными ночами, расхаживая в своем кабинете и ожидая ареста, он шептал: "Мне отмщение и аз воздам".

Бедный Николашенька. Отец взвалил на его мальчишеские плечи всю тяжесть своих мучений и своего отчаяния.

- Понимаешь, дружок, - говорил отец за вечерним чаем, - я мог бы уйти к белым, потому что там много моих друзей, но дело их исторически проигранное. Я мог бы пойти воевать против немцев, поскольку защита России - святой долг. Я мог бы предложить свои услуги новой власти - терять мне нечего, если они возьмут меня. Я мог бы эмигрировать, все-таки я бывал в Европе. Но я ничего не могу выбрать, я бессилен, мой мозг плавится от всех этих мыслей. Это сплошной хаос, а я привык к ясности. Я должен считать дело правильным, если решил посвятить ему жизнь.

- Я уже стар, чтоб круто менять свою судьбу, - продолжал Осип Игнатьевич. - Главное, нет у меня идеи, центральной идеи, чтобы я пошел ради нее на все. Посмотри, как поредела наша улица. Один убит белыми, другой - красными. Все мои компаньоны расстреляны как заложники. Наверно, теперь моя очередь.

- Может, обойдется, папа, - говорил Николашенька.

Как-то вечером к Осипу пришел старик: шапка надвинута на лоб, лицо обернуто каким-то грязным шарфом, одни глаза открыты - смотрят настороженно из-под лохматых бровей.

- Вы ко мне?!

Тот сдернул с лица шарф, и Осип узнал его:

- Ба, Федор Архипович, какими судьбами?

- Т-ш, - Лариков-старший приложил палец к губам. - Теперь я Иван Иванович Тетюшкин, ясно? Запомните, Иван Иванович Тетюшкин, инвалид мировой войны.

- Заходите, Иван Иванович, рад вас видеть. Я живу как в пустыне, от людей уже отвык. Чайку?

- С удовольствием.

- Маруся, накрой, пожалуйста, на стол.

- Как живешь, Осип? - Лариков сел в кресло, закурил.

- Грустно, Иван Иванович. Я ни в чем не виню себя, но такая грусть, хоть пулю в лоб.

- Это всегда пожалуйста, - сказал Лариков, - и трудиться самому не надо. Другие похлопочут.

- Как вы, Иван Иванович? Я просто поражен…

- Ха, тем, что я цел и невредим? - Лариков нагнулся и сказал шепотом: - Верные люди спрятали.

- Что же делать, Иван Иванович?

- Бежать надо, Осип. За тем я и пришел к тебе. Хочешь бежать со мной?

- Куда бежать-то, Иван Иванович?

- Сначала к белым, а после - фью - за границу.

- Я банкрот.

- Осип, ты меня знаешь, кажется? Я слов на ветер не бросаю. И если пришел к тебе, то за делом. Будешь компаньоном.

- Сын у меня. Куда я сына дену?

- Оставишь покамест здесь.

Осип прикрыл глаза. Бросить дом, семью, Россию, думал он, бежать. А кому ты там нужен? Без средств, без славы, эмигрант… А здесь? Здесь расстрел.

Лариков не смотрел на Осипа. Седовласый старик с мохнатыми бровями, крупным носом и твердым подбородком, подчеркивающим властность его натуры, он ждал, казалось, с безразличием. Но маленькая рука его постукивала пальцами по краю стола.

- Осип, времени у нас в обрез. И шансов у тебя больше нет. В любую минуту могут взять. А там ты найдешь себе применение. Знание языков, культура - это тоже капитал.

- Вы читаете газеты? В Европе еще война. В Англии вздулись цены. Во Франции - неизвестно что. И потом кто я? Тень человека. Звук пустой.

- Я жду твоего ответа до завтрашнего вечера, - сказал, поднимаясь, Лариков, - к тебе зайдет мой человек. Если решишься, он укажет тебе место встречи. Послушайся меня, старика. Не губи свою жизнь, Осип.

С утра Осип побрился, надел крахмальную сорочку со стоячим воротничком, галстук, парадный костюм.

- Куда ты нарядился так, милый? - спросила жена.

Осип подмигнул ей, как, бывало, в юности.

- Пройдусь по городу.

С удивлением оглядывали прохожие странного господина, который шел себе не спеша в пальто довоенного покроя, в цилиндре и при галстуке. С подозрением провожали его взглядом красноармейские патрули. Уличные мальчишки сплевывали сквозь зубы: "Смотри-ка, буржуй недобитый".

Осип шел по родному городу, с которым связано столько воспоминаний. Он отрекся от своего будущего, от изгнания, унижений, решил остаться здесь и не прятаться. Он выбрал свой жребий. Примирился. Победил страх. Лицо его разгладилось, он всматривался в город своей юности и своей смерти.

Он постоял возле газеты. "Белый террор"… "Красный террор"… Сводки с фронтов… Он прочитал все это с любопытством постороннего.

Прошел мимо бывшего ювелирного магазина с разбитыми витринами. В глубине сияло зеркало в трещинах. Он остановился напротив. Из зеркала смотрел на него раздробленный образ. Глаза мои не изменились, все другое не мое, подумал он.

Он вышел к пристани. В тумане скользили черные силуэты судов. Радугой расплывались у берега мазутные лужи. Наверху оранжевый диск, точно осколок бомбы. Двое мальчишек прошли невдалеке, лакомясь сочной айвой. Осип узнал братьев Гуляевых.

Из пространства вдруг выплыло перед Осипом лицо девушки. Десятилетней давности встреча, щемяще-нежная и горькая, потому что без будущего. Теперь он подумал, что ужасно как хорошо бы повидать ее, хотя уж той девочки и нет. Но ее образ он тоже оставил при себе.

Назад Дальше