Это было в Ленинграде. У нас уже утро - Александр Чаковский 24 стр.


- А мы думали, девчата надули нас… Получили с лейтенантом отпуск в город на пять часов… Ну, пошли, тут ведь от передовой-то рядом… К заставе подходим - девчата идут. "Куда?" - спрашиваем. "На танцы". - "Бросьте, говорим, девчата, разыгрывать, какие сейчас танцы!" - "Ничего, говорят, не разыгрываем, самые настоящие танцы". И объяснили, где будут. Ну, нам с лейтенантом кое-куда надо было зайти, неподалёку. Потом выходим, смотрим - ещё три часа впереди. А идти-то некуда. "Зайдём, говорю, на эти самые танцы". А он смеётся: "Верь, говорит, им больше, нашёл тоже танцы". А всё-таки пошли… Ну вот и пришли.

- Ну и нравится? - спросила я.

- А как же? - ответил Никонов, и в темноте мне показалось, что он улыбнулся. - Тут свет, девчата, поговорить можно… А то сидишь-сидишь в блиндаже - и хоть ты и в городе, а будто за тысячу вёрст от него.

- А куда же ваш приятель пропал?

- Тут где-нибудь. У нас такое правило: где девушки - друг другу не мешать.

Никонов произнёс всё это с серьёзной небрежностью, - видимо, он очень хотел казаться бывалым ухарем-парнем, но ему это плохо удавалось. Снова заиграл оркестр.

- Что ж, продолжим? - предложил он, вставая.

Я положила ему руку на плечо, и мы начали танцевать. Теперь оркестр играл что-то медленное. Мимо меня проплыла Ирина в паре с какой-то девушкой, а затем я увидела лейтенанта, друга Никонова. Он танцевал с Катей.

- Вот и мой орёл появился! - кивнул головой Никонов.

Мы танцевали ещё долго, Никонов не отходил от меня, и это было мне очень приятно. Я даже не спрашивала себя, почему. Я чувствовала себя старухой перед ним. Но именно потому, что он был так заразительно молод и так вдохновенно предан "своей даме", мне стало радостно и весело.

Когда музыканты перестали играть и начали складывать свои инструменты, стало тоскливо. Никонов растерянно опустил руки.

- Ну вот… и всё.

Он произнёс это с такой грустью, что мне стало его жалко. Именно поэтому я и задала ему нелепый вопрос:

- Вам в какую сторону идти?

- Нам одна сторона, - ответил он и пожал плечами, - где воюют.

- В часть?

- В часть. Сейчас придём, ребята в блиндаже сидят… Начнут спрашивать, где были, что делали… Для них ведь тоже про город узнать - вроде отпуска. Ну, расскажу, что на танцах был… С девушкой танцевал, по имени Лида… Спросят какая… Расскажу. Спросят: "Адрес взял, писать будешь?" Скажу: "Взял, буду"… Только всё это обман, потому что сейчас разойдёмся мы с вами - и… всё.

Я взяла его за руку и спросила:

- А разве вам некому писать? И разве вам никто не пишет?

Никонов покачал головой:

- Нет… Один. Некому. Не успел.

Скольких людей война застала вот так же, на пороге жизни, когда они ко всему стремились, но ещё ничего не успели!

- Вот что, Коля, - сказала я, в первый раз называя его по имени, - вы всё-таки запишите мой адрес и, если будет желание, напишите.

- Правда? - удивился Никонов.

Он вытащил из планшета блокнот, и я записала в нём мой адрес.

Мы вышли из зала. Уходя, я задержалась на секунду и оглянулась. Зал тонул во мраке, и трудно было представить себе, что тут только что было светло и весело.

Я догнала нашу группу в коридоре, и мы вышли на улицу. Я заметила, что лейтенант, товарищ Никонова, шёл рядом с Катей. Мы попрощались на площади. Никонов и его друг пошли по направлению к Кировскому заводу. Они шли не оглядываясь, дружно шагали в ногу, их полушубки чуть белели вдали. Потом я догнала моих девушек. Они громко и оживлённо обменивались впечатлениями. Давно уже я не слышала, чтобы люди вообще разговаривали на улице. Я прислушалась. Они говорили не о танцах, но о разных житейских мелочах, о которых в последние месяцы совсем забыли, точно танцы разбудили в них какие-то далёкие воспоминания.

Там, в зале, под музыку, в полосе яркого света, встал передо мной давно забытый мир, а настоящий, сегодняшний, ушёл куда-то в темноту. Но здесь, на улице, Ленинград снова обступил меня со всех сторон, и я уже не могла ни о чём другом думать, кроме своих детей, оставленных там, в другом конце города. И прежде всего подумала о Марусе. Я представила себе, как она спит, - тихо, лицом вверх, высунув из-под одеяла свою худую ножку в шерстяном чулке.

Ирина отстала немного и пошла рядом со мной. Некоторое время мы молчали, а потом она спросила:

- Ну, как ты живёшь, Лидуша? За это время мы с тобой ни разу не поговорили как следует.

Она взяла меня под руку…

Было уже совсем поздно, когда мы подходили к нашему дому. На противоположной стороне, на ступеньках подъезда, сидела какая-то женщина, опустив голову. Я перешла через дорогу, чтобы узнать, что с ней. Но оказалось, что эта женщина - разведчица районного штаба МПВО и на ней лежит обязанность во время обстрела и бомбёжки сообщать в штаб, куда упал снаряд или бомба. Мы познакомились. Её звали Серафима Николаевна Орлова, и я пригласила её заходить к нам.

Когда я поднималась по лестнице, меня охватила тревога. Я отсутствовала не больше трёх-четырёх часов, но мне казалось, что прошли долгие дни с тех пор, как я оставила детей. И опять я поймала себя на мысли о том, что больше всего беспокоюсь о Марусе. Я торопилась именно к её постели.

Когда мы вошли в комнату, там был полумрак. Горела только одна коптилка, и я не могла разобрать, здесь Анна Васильевна и Сиверский или нет.

Я подошла к Марусиной постели. Девочка спала. Прислушалась к её дыханию - оно было ровным и спокойным. Возле печки, на стуле, положив голову на спинку, спал Сиверский. Печка почти погасла, поленья в ней едва тлели. Анны Васильевны в комнате не было.

Я не стала будить Антона Ивановича, послала девушек за дровами, а сама начала обход.

Все дети спали. Я подходила к постели каждого ребёнка, слушала, как он дышит. Иногда мне чудилось, что я вовсе не слышу дыхания, и тогда мне казалось, что и моё сердце сейчас остановится. Но потом я наклонялась к самому личику ребёнка и убеждалась, что он дышит, пусть слабо, почти неслышно, но всё-таки дышит. За эту неделю в нашем стационаре вообще не было ни одного смертного случая.

На последней кровати лежал Колька. Он не спал, а лежал с открытыми глазами, и на маленьких тонких губах его застыла едва заметная усмешка.

Я постояла немного у его постели, хотела что-то сказать, но так и не произнесла ни одного слова.

Вошли Катя и Валя с охапками дров. Сиверский всё ещё спал.

Мы растопили печку, а потом расселись около неё на чурбачках. Делать было уже нечего, и можно было идти спать, но перед сном нам хотелось посидеть вот так у печки. Мы смотрели на быстро растущее пламя, и Катя вдруг сказала тихо, ни к кому не обращаясь:

- А я его адрес записала.

Где-то совсем недалеко разорвался снаряд. Я бросилась из комнаты. Сбегая по лестнице, услышала второй разрыв и грохот обвала. На улице никого не было. Третий разрыв прогремел совсем рядом, будто за моей спиной. Вдоль улицы бежала какая-то женщина. Это была Орлова, разведчица штаба МПВО. Она крикнула мне:

- Рядом, здесь где-то!

Забыв обо всём, я побежала за ней.

Едва завернув за угол, мы увидели дом, в который попал снаряд. Дом точно дымился. Клубы каменной пыли ещё не осели, и нельзя было разглядеть, глубока ли пробоина в стене. Около дома уже толпились люди; из пробоины донёсся пронзительный женский крик. И в этот момент я услышала далёкий звук выстрела, точно удар по барабану, потом почувствовала, что поднимаюсь в воздух.

Последнее моё ощущение - острая боль в виске.

"…Сашенька, родной, пишу тебе это письмо в госпитале… Я всё думала: сообщать ли тебе, что я сюда угодила? Но теперь я совершенно здорова и, очевидно, дня через два выпишусь, поэтому и решила написать. А вообще мне повезло: на том месте, где я стояла и куда упал снаряд, было ещё много народу и много убитых и тяжелораненых. Меня же только контузило…"

…Сегодня во время утреннего обхода врач сказал мне, что я могу выписываться. Со мной не было никаких вещей, поэтому на сборы ушло немного времени. Я дождаться не могла, когда окончатся все формальности с выпиской, и, когда получила наконец разрешение уйти, обрадовалась так, будто из заключения вырвалась на свободу.

Госпиталь помещался во дворе, и двор был очень большим. Я скорей хотела попасть на улицу и шла очень быстро. Погода стояла просто чудная. Небо было весенне-голубым, и снег вокруг был пропитан водой. Старичок вахтёр, стоявший у госпитальных ворот, почему-то улыбнулся, когда я проходила мимо него, и сказал:

- А на улице-то что делается, мать моя!

Я решила, что слова его относятся к погоде, и ответила:

- Весна, дедушка, весна!

Распахнула калитку, вышла на улицу, зажмурив глаза от бившего мне прямо в лицо солнца, прошла несколько шагов и остановилась в недоумении. Вдоль всей улицы, насколько хватало глаз, я видела людей с лопатами и ломами в руках, скалывающих лёд и убирающих снег. Я просто не понимала, что это такое делается. Мне пришло в голову, что очистка на этой улице производится для каких-то особых целей. Я дошла до угла, но, повернув, увидела и на этой улице людей с ломами и лопатами в руках.

У меня закружилась голова. Я не могла понять, какая сила заставила этих голодных, измученных людей выйти на улицы. Я видела перед собой оживший Ленинград. Присмотрелась к работающим: здесь были и пожилые, и молодые, и совсем ещё дети. Я стояла, прислонившись к стене, не в силах поверить, что всё это: и солнце, такое радостное и, казалось, давно забывшее Ленинград, и, главное, эти люди, и гранитный, асфальтовый, торцовый город, появляющийся из-под снега и льда, - всё это правда, всё это на самом деле. И мне почудилось, что если бы я в эту минуту узнала, что мы победили, победили окончательно, то чувство, которое я испытала бы при этом, было бы похоже на то, которое овладело мною сейчас. Мне не хотелось спрашивать, кто организовал эту гигантскую работу, не хотелось ничего узнавать. Я поняла, что наступил перелом, что окончательная и полная победа - это только вопрос времени и нашего мужества. Потом я услышала чей-то голос:

- Ну, отдохнула, и будет. Бери-ка лопатку.

Я обернулась и увидела совершенно незнакомую мне женщину.

У стены стояли составленные пирамидкой, как винтовки, лопаты. И я тоже принялась за работу.

Я работала недолго, потому что от слабости опять закружилась голова, и та же самая женщина, которая велела мне взять лопату, узнав, что я только что вышла из больницы, отправила меня домой…

Это была весна, настоящая весна, первая весна блокады. Как мы ждали её! Как мечтали, сидя у остывшей печки, о тепле, о солнце! Все мы думали, что дожить до весны - значит победить блокаду. И вот весна наступила. Я смотрела на расчищенный асфальт мостовой, на тротуары и всё-таки не могла поверить, что пелена снега, плотно окутавшая и дома, и троллейбусы, и трамваи, почти исчезла. Я шла по Литейному. Около домов на скамьях, на ступеньках, на стульях, вынесенных из квартир, сидели люди, завёрнутые в одеяла, в салопы и шубы, подставив солнечным лучам свои исхудалые лица. И я подумала:

"Это ведь всё те же самые люди. Вчера они, наверно, весь день трудились, очищая город, сейчас сидят, с виду беспомощные и расслабленные; а начнись обстрел - они оставят свои скамеечки и пойдут из последних сил разгребать обвалившиеся дома и спасать погибающих. Интересно, - мелькнуло у меня в голове, - живёт ли сейчас в Ленинграде какой-нибудь историк, который всё наблюдает, записывает, обдумывает и после войны напишет книгу о поведении советского человека?"

И вдруг я остолбенела: из-за угла показался трамвай. Я остановилась, не веря своим глазам. Трамвай - один вагон - спокойно выехал на Литейный и покатил по направлению к Невскому.

И на всём протяжении Литейного, насколько хватало глаз, вставали со своих скамеечек и стульев люди и махали руками навстречу трамваю. И вожатый непрерывно звонил в ответ. Все смотрели вслед уходящему трамваю, пока он не исчез в конце залитого солнцем проспекта.

…Первым, кто встретил меня, когда я вернулась в детдом, был Коля. Он стоял на лестнице, у перил, в толстых чулках и длинном ватнике. Увидев меня, он смутился, засопел и стал тереть нос рукавом.

Мне было так странно, так неожиданно видеть Колю на ногах, что я даже не сразу узнала его.

- А я вас из окошка увидел, - сказал Коля.

И я почувствовала такую нежность к нему, что схватила его на руки. Он уткнулся в моё плечо. И так, держа его на руках, я вошла в комнату.

Издали доносились шум, смех и пение. А когда я вошла в комнату, то увидела, что всюду - на кроватях, на полу и на подоконнике - сидят дети, и Сиверский показывает им фокусы.

Когда мы с Колей появились в дверях, дети бросились ко мне, карабкаясь на плечи, и я еле удержалась на ногах.

Маруси среди ребят не было.

- У неё нашёлся родственник, который получил разрешение вывезти девочку на самолёте, и теперь она на Большой земле, - рассказала мне Анна Васильевна. - Да и всем-то скоро ехать придётся, - добавила она.

И я узнала, что уже есть решение Москвы об эвакуации детских домов из Ленинграда и что, как только откроется навигация на Ладоге, наш детдом будет эвакуирован.

- Поедете? - спросила меня Анна Васильевна.

Я покачала головой. Разве я могла уехать из Ленинграда?

- Останусь, - ответила я.

- А я поеду, - просто и убеждённо сказала Анна Васильевна. - Надо помочь детям…

Вот я и снова одна. Мне никогда не казалось, что эта девочка Маруся заменит мне Любу. Но с ней мне было как-то теплее. Я не задумывалась о будущем, потому что тогда мне стало бы ясно, что рано или поздно мне придётся расстаться с Марусей. Теперь это совершилось. Но, странное дело, сейчас я восприняла эту разлуку совсем не так, как если бы это случилось хоть месяц назад. Я целиком находилась под впечатлением только что виденного мною оживающего, залитого солнцем города и в предчувствии чего-то значительного и радостного. Я вспомнила, как зимой стояла на Литейном и, смотря вдаль через осколок жёлтого стекла, мечтала о солнечном мире. А сейчас мне уже казалось, что я вижу этот мир наяву…

- Как хорошо, что вы пришли именно сегодня! У нас вечером гость, - объявила Валя, - Костя Линьков.

Фамилия "Линьков" показалась мне смутно знакомой, но я никак не могла вспомнить, где я её слышала.

- Да это наш соученик, мы с Валей о нём рассказывали, когда свою школу вспоминали. Он теперь партизан, - пояснила Катя. - Валя встретила его на улице, среди партизан, сопровождавших подводы с подарками для ленинградцев…

Линьков пришёл под вечер. Это был парнишка лет шестнадцати, низкорослый, отчего казалось, что лет ему ещё меньше, в полушубке, подпоясанном ремнём, на котором висел огромный пистолет в новенькой жёлтой кобуре. На кубанке Линькова была прикреплена наискось красная ленточка.

Показавшись в дверях, он остановился и сказал, улыбаясь:

- Ну, принимайте гостя!

Валя и Катя бросились к Линькову, но, подбежав, остановились, точно стесняясь обнять и поцеловать его, а он протянул им руку и проговорил спокойно:

- Выросли, выросли, девчата! И блокада вас не берёт!

Девочки представили мне гостя.

- Это, значит, и есть ваш командир? - спросил Линьков, смотря мне прямо в глаза.

Но я почувствовала себя так же, как тогда, на заводе, перед Никанором Семёновичем. Когда Линьков появился в дверях, он показался мне совсем ребёнком и немного смешным из-за своей огромной трофейной кобуры. Но теперь, когда он стоял передо мной и смотрел мне прямо в глаза, он перестал казаться мальчиком.

- Ну, здравствуйте! - Линьков пожал мне руку крепко, по-мужски.

Дети поднялись на своих койках и во все глаза смотрели на Линькова. На их лицах было радостное оживление.

- Здорово, орлы! - обратился Линьков к ребятам. - Чего ж вы тут полёживаете? У нас такие, как вы, в разведку ходят.

В его тоне звучали одновременно и снисходительность взрослого человека, разговаривающего с малышами, и задор мальчишки.

- Куда ходят? - спросил вдруг Коля.

- В разведку, - повторил Линьков.

- И наганы дают? - тихо осведомился Коля.

- А нам никто не даёт, - ответил Линьков. - Мы сами берём у фрицев.

Скоро все мы, и взрослые и дети, оказались в одном кружке у печки. На улице поднялся ветер, и Валя никак не могла растопить печку: её задувало.

- Дай-ка я, - предложил Линьков.

Затем он как-то по-особенному уложил дрова, и через минуту язычок пламени облизывал поленья.

- Здорово это у вас получилось, - удивился Сиверский.

- На том стоим, - ответил Линьков.

- Расскажите что-нибудь про партизан, - попросил Коля.

Его поддержали все ребята:

- Расскажите! Расскажите!

Тогда Линьков начал рассказывать. Мы услышали историю о том, как он попал в партизаны. Очень просто, без тени рисовки, рассказал он, как работал на оборонительных рубежах вместе с комсомольцами шефствовавшего над школой завода, как внезапно они были отрезаны от города вражеским авиационным десантом и разбежались по деревням и как впоследствии ему, Линькову, удалось встретиться с партизанами и вступить в отряд.

Затем он начал рассказывать про жизнь отряда. Мне показалось, что Линьков долго и терпеливо ждал минуты, когда он встретится со своими старыми друзьями и расскажет им о своей жизни. Он скоро увлёкся и забыл о своих слушателях, больших и маленьких. Лицо его, освещённое пламенем пылающей печки, казалось одухотворённым. Мы слушали, не сводя с него глаз.

И вдруг, пожалуй, первый раз за всё время, я подумала о том, что все мы живём в необычном мире. Я вспомнила, что, когда об этом говорил мне Саша, я не понимала его. Я думала, что это ему, внезапно с Большой земли попавшему в Ленинград, кажется, что он перенёсся в "четвёртое измерение", а нам, пережившим и видевшим здесь всё, не может это казаться. Но сейчас, слушая Линькова, я представила себе Ленинград в виде большого острова, отрезанного от остальной суши чёрным, разъярённым морем, и кругом ещё маленькие островки, на которых живут партизаны, и подумала, что действительно мы живём в страшное и незабываемое время.

Я так задумалась, что даже вздрогнула, когда услышала слова Линькова.

- И я вместе с новенькими партизанами дал партизанскую клятву, - говорил Линьков, - и тогда стал уже настоящим партизаном…

С треском выскочила из печки головёшка; он взял её рукой и не спеша бросил в печь. Я заметила, что у Линькова большая, совсем недетская рука. И я спросила:

- Скажите, что это за клятва? Что в ней говорится?

- Это клятва, которую дают все ленинградские партизаны перед вступлением в отряд, - спокойно ответил Линьков.

- Ты знаешь её наизусть? - тихо спросила Катя.

- Да, я знаю её наизусть.

И когда я уже думала, что Линьков не произнесёт больше ни слова, он встал и сказал:

Назад Дальше