Роман "Amor" - о судьбах людей, проведших многие годы в лагерях и ссылке, о том, что и в бесчеловечных условиях люди сохраняли чувство собственного достоинства, доброту.
AMOR
Роман
Посвящаю эту книгу Ольге Яковлевне Этчин
ОТ АВТОРА
Роман "Amor " насчитывает от рождения полвека. И пути, которыми ему пришлось идти, необычны настолько, что требуют о себе рассказа.
О главном герое была задумана поэма, но она медлила, претерпевая сомнения и затруднения, и, наконец, была заменена – романом, иначе говоря, "Amor" родился из поэмы. Он рос, разгораясь, как одинокий костёр в лесу, с конца 1939 года, быть может, и был вчерне кончен в первые дни войны, в 1941–м…
Он писался на Дальнем Востоке, в зоне, в часы отдыха, после десятичасового рабочего дня, на нестандартной бумаге, на маленьких листах, чернильным карандашом, так мелко, что прочесть его не смог бы никто, кроме автора , – и то по его близорукости.
Автор маленькими пачками передавал его на прочтение, и, прочтя очередные листы, её начальник по работе через вольнонаёмного пересылал, в письмах, в Москву, где он пролежал до дней освобождения автора, до 1947 года. Получая его (уже в Вологодской области, где работал сын) из рук родственницы, приехавшей из Москвы, автор с удивлением заметил, что в нем не хватает целой, отдельной части, которая была задумана позже, как вводная, тем помогая рукописи стать романом многоплановым. Возникла эта часть волею автора, чтобы – простой человеческой ароматностыо противостояла слишком отвлеченному, интеллектуальному стилю вещи. И вот этой части – не было. Но ларчик открылся просто: часть эта по недостатку бумаги была написана на папиросной, отделявшей листы чертежей, с которыми я имела дело. В те годы такая бумага, годящаяся для курения, была драгоценна: "ароматную" часть выкурили всю, без остатка.
Остальная рукопись (простая бумага) уцелела. С грустью осознал автор неудачу своего предприятия: без этой части "Amor" перестал быть романом, делаясь одноплановым. И автор переименовал его в "Руины романа". Было написано маленькое предисловие – о трудных годах для курильщиков, им в извинение, но казалось оно выдумкой, неудачным авторским изобретением, литературным трюком…
Усталость прожитого не в домашних условиях десятилетия помешала в 47 – 48–м годах заняться романом – да и кому отдашь в перепечатку такое, кому доверишь? И пачка мелко исписанных карандашом листов, "Руины романа ", – укромно ждала будущего. Оно не замедлило. Но тут отступление.
В ссылке ("навечно", но прожила там семь лет) я не писала, "Руин" не трогала, огород отнимал силы (об этих годах в моих "Сибирских рассказах"). С 1957–го начала "Воспоминания" (в 1959–м реабилитировалась). Растила двух внучек, учила их языкам. В 1968– 1969 годах переписала "Руины" на большие листы крупным почерком. Только в 1972–м, когда младшей внучке было пятнадцать, у меня выпало свободное время, и я раскрыла рукопись, которую не перечитывала с 1941–го. Я сказала себе "Перечти!". Перечитала и одобрила. Написала и вставила в "Руины романа" новые главы – вместо выкуренных. И вновь стал "Amor", и дожил до нынешних дней.
ВМЕСТО ПРОЛОГА
Сумерки падали, медленно обволакивая стройку тою глубиной предвечерней синевы, о которой так точно сказал Байрон: the clear obscure ("светлый сумрак"? – по–русски).
Отложив рейсшину и ватман, высокий человек в спецовке встал. Его голубые глаза веселились. На часах было шесть.
– Как, "спуск флага"?! Евгений Евгеньевич, уже?
– Объявляю "спуск флага", – церемонно и патетично возгласил тот и широким движеньем длинной руки распахнул дверь из бюро в соседнее помещение… Мигнув, электричество погасло. Так в последние дни бывало часто – что‑то чинили на электростанции. Спорили, пить ли чай впотьмах или зажечь лампу, браня на чем свет – монтеров. Узнавали друг друга по голосам. Срочная работа на гидростанции Х–строя сегодня задлилась. Засветлевшие на фоне темных стен окна вспыхнули абрисом далёких белков, серебрящихся фоном весенней долины, тонущей в синих сумерках.
– Знаете, товарищи, что я услыхал сегодня? Как нас называют? – сказал тот же человек. – Нашу проектную группу? "Дворянское гнездо"… Здорово?
– Где, на вахте? – отвечала средних лет женщина. – Или в зоне?
– Ника, вы возвышаете уровень наших вахтёров! Неужели вы думаете, что они читали Тургенева?
– А вы знаете, Евгений Евгеньевич, где я – это довольно интересное совпадение – где я читала недавно это самое "Гнездо", притом – по–немецки? Ни за что не догадаетесь! В Бутырках! "Das Adelsnest". В чудесном переводе!
– Что вам, как специалисту!..
– Бросим о прошлом. Мое будущее, дай бог, чтоб было – арифмометр… – ибо не знаю прочности нашей группы. Сейчас придет Мориц с – опять срочной работой!
– Мориц – в Управлении, – отозвался у окна сидящий, наклоненный над рейсшиной молодой человек, – он занёс работу и ушел.
– Отлично, – сказала женщина, – я пока постараюсь докончить вчерашний перерасчет, – так устала вчера, могла ошибиться…
– По десять часов считая – очень просто… – Евгений Евгеньевич обернулся к той, которую назвал Никой. – Вы, по–моему, сможете отдохнуть за нашим уроком черчения, когда будет свет… – вы рисовали, это вам несколько родная область…
– Но нашему уроку помешает – срочная…
– Да,, к сожалению, помешает…
Лунный луч пересек комнату, чертежные столы. Была весна 1938 года. Евгений Евгеньевич сел на стул у чертежного стола. Горела свеча. Ника села рядом:
– Продолжим?
– Мы остановились на куклах, не так ли? Я очень любил играть в куклы…
Шаги по мосткам. Дверь распахнулась. Метнулись электрофонари в руках входящих людей. Зычный голос крикнул:
– Поверка! Встать! Тут пересчитаем!
При свете фонариков и свечей люди становились в ряд. Два вахтёра что‑то отмечали в своей записи, прикрепленной к дощечке. И уже выходили, кидая дверь и тени, скользящие по стеклам.
Евгений Евгеньевич снова раскрывает, как книгу, рассказ:
– Я очень любил играть в куклы! И больше всего меня прельщали не сами куклы, а аксессуары кукольного обихода. Мебель, посуда… У меня была крошечная лампа с матовым абажуром, молочно–белым, зажигавшимся, как игрушечная луна. И я, как Гулливер в стране лилипутов, жил среди этих драгоценных предметов рядом со скучной жизнью взрослых, скрывая от них им непонятный накал моей мальчишеской жизни, за которую они – узнай они её – стали бы, может быть, даже преследовать меня – за неестественное моему полу и возрасту времяпрепровождение. Эту микроскопическую лампу я любил, кажется, больше всех тех таинственных сокровищ, она была для меня не менее реальноволшебна, чем лампа Аладдина, о которой повествовалось в толстой книге.
Дверь снова с шумом распахнулась: на фоне слабо освещенной двери – в соседней комнате тоже горела свеча – стоял небольшой человек в короткой меховой шубке. Мальчишеское было в нем, в его позе – на чей‑нибудь материнский взгляд, и именно в том, как стоял, с таким независимым видом, исключающим даже тень интимного отношения к себе. Он снял шапку, голова оказалась – или так причудилось от стоявшей сзади свечи, обродящей её светом, – седой. Снял, повесил на вешалку шубу и вернулся неожиданно худым, элегантным человеком во френче, бриджах, гетрах. "Мориц!" – отозвалось в Нике.
И только тогда заметила, что перестала слушать Евгения Евгеньевича, – но тотчас же поняла, что рассказчик прекратил рассказ.
– Давно погасло электричество? – спросил вошедший громким низким голосом, чуть резковато, по–французски произнося "р". – Свет сейчас будет, я заходил! Виктор, – бросил он в глубину комнаты, – нам надо с тобой просмотреть твои чертежи! Раздел докончен? Медленно, медленно… Завтра – последний срок!
– Свет! – крикнул Евгений Евгеньевич, вставая.
Рейсфедер с туго зажатой каплей сиены только готовился начать вдоль рейсшины свой ослепительно острый путь, когда электричество снова погасло.
Тогда раздался тихий, счастливый смех Ники.
– Это я захотела, чтоб снова темно, – шепнула она, наклоняясь над плечом Евгения Евгеньевича, и – уж совсем тихо, чтобы не услышали другие: – Чтоб дослушать!
– Прямо Вивиана какая‑то, – шутливо вздохнул тот, в полутьме вытирая рейсфедер.
Ника наслаждалась:
– Слышите, как сверчок ворчит? И откуда здесь сверчки?
– Безобразие! – неистовствовал Мориц, зажигая свечу, – срывают работу! Я им покажу, как нас оставлять без света!
В эпической позе Евгения Евгеньевича, вытянувшего длинные ноги, скрестив на груди руки, откинувшись на спинку стула, женский глаз уловил подобие вызова. Эти два человека с трудом выносят друг друга! Но сдержанность Евгения Евгеньевича делает невозможным – эксцессы! Она угадывала. Дело было сложнее: в нерадении его не мог упрекнуть Мориц, он просиживал глубоко в ночи над своим изобретением, но то безразличие, может быть, напускное, которое проявлял к погашению света, не могло не раздражать Морица.
– Представитель едет утром! – (прозвучало угрозой). – Сейчас приведу сюда этих сукиных сыновей…
Пили чай при свече.
Кто‑то зевнул, устало:
– Кого он сюда приведет?
– Да монтеров, кого… Чай остыл! Кто не пил ещё?
– Безобразие! в самом деле… Ночь из‑за них опять придется сидеть! Только развернули с ним чертеж…
– Рвет и мечет! Это характер такой!
– Опять срочная работа! – вздохнул кто‑то уставший.
– У Морица всегда срочная работа! Не умеет спокойно работать!
– Рассказывать будем, Евгений Евгеньевич? Скорее! – звала из соседней комнаты Ника. – Я подложила в печь дров, уютно…
– А начальник‑то наш так и не кушал, – по–стариковски сетовал дневальный Матвей, старичок с Урала, – зашёл я к нему – как поставил на стол, так и стоит… Туда шел, встренулся мне. Я им сказывал – ужин, мол. Не слушает! Без пищи живёт человек!
– И говорят, чахоточный! – бросила, как в печь ветку кедра, Ника. – У меня, Матвей, от нее брат умер… тоже вот так… ничего не хотел есть.
Хором:
– Глупость это!
– Привередничать нечего! Не дома! Лагерь! Что мы, хуже его?
– А в наших местах – собачье сало едят! От чахотки.
– Будет он тебе, Матвей, есть собачье!
– А спит он когда? Честное слово, когда ни проснешься – он или курит, или читает.
– Или пишет…
– А что он пишет? Сочинения? Донесения? – кто‑то, в вынужденной праздности, позволяя себе пошутить.
– Что, что! Мало ли что можно писать… – веселится чертежник Виктор. Ника молча поворачивает к нему лицо.
– Заявления пишет.
Виктор мгновенно свертывает веселье. Заявления, вопль о своей судьбе туда, на волю, – может быть, прочтут и прислушаются! Кто же их не писал! Но – сколько людей – перестали.
Евгений Евгеньевич кончал набивать трубку.
– Что в нем удивляет, – сказал кто‑то о Морице, – это его поведение, то есть – ведь он имеет успех у женщин вольнонаёмных, но… безответно. Он давно женат, я видел портрет, жена его, между прочим, исключительно интересная женщина!
Тут Ника возвышает голос. Он играет, как огоньки в печке.
– А почему вы сказали "между прочим, интересная женщина", – иронизирует она, – это как‑то невнятно!
– Нет, я просто так!
– Но вот, действительно, даже себе невозможно представить: Мориц – и роман с женщиной!
Нике отчего‑то хочется – чтобы не поняли её отношение к Морицу. (Она сама не понимает его.) Она слышит чей‑то ещё незнакомый голос, подающий ироническую информацию:
‑– Он от одной спеси не свяжется с женщиной! Чтобы про него, как про всякого смертного, не сказали, что он завёл себе бабу…
– Евгений Евгеньевич, – говорит она, – если вы не будете мне сейчас рассказывать – я ухожу – и приду, когда будет свет!
– Иду!
Нике нравилось, что Евгений Евгеньевич не принимал участия в таких разговорах.
В бараке, в котором помещалась проектная группа, было действительно уютно от квадрата раскрытой печки; раскалившиеся сучки кедра кидали на стены и стол темно–янтарные, пляшущие куски света.
– На чем мы остановились?
Он пододвинул к себе стул, сел, попыхивая трубкой. Её огонек был почти малинов. И Ника отметила, с привычным наслаждением наблюдения, разницу этого цвета с цветом печного огня. Она не села на подставленное кресло, а, подложив на пол газету, устроилась сбоку от печки, чтобы видеть огонь, не перегреваясь.
– На кукольных аксессуарах? – Голос рассказчика в начале рассказа – холодноват, далёк. Его мысли были в одной трудности изобретения…
Но ему не пришлось рассказывать – вспыхнул свет.
Часть I
НЕ У СЕБЯ ДОМА.
ДРУЗЬЯ И ВРАГИ
ГЛАВА 1
ЗНАКОМСТВО
Знакомство с Морицем и у Евгения Евгеньевича и у Ники произошло в этапном, из Москвы, поезде; ехали вместе семнадцать дней (четыре из них поезд стоял из‑за метели: один день в Москве, другой в Чите, где была пересадка, и два дня – прибыв на место).
К Морицу в пути она была повернута больше всего его знанием английского и французского – на последнем шла беседа у Морица с Евгением Евгеньевичем, знавшем французский с младенчества. Именно в дни первых бесед стала ясна Евгению Евгеньевичу основная разница их типов и убеждений: в то время, как он был продукт старинного воспитания и мышления, Мориц был предельно современный человек, атеист, пылавший сердцем ко всему новому, – отчего так особо горек был ему отрыв от московской работы, незаслужен, непонятен, немыслим!
Но, прибыв на место, он тотчас же снесся с начальством, предложив свои услуги, и помог основать проектно–сметную группу, в короткое время наладил связь с представителями строительных предприятий. Это ускорило темпы работ. План перевыполняли. Начальство оценило опыт, энергию, европейский уровень образования Морица. Его взяли в Управление, куда, встретясь с Никой, втянул её, сняв с физических работ, проведя через актировку – на медицинской перерегистрации физических сил заключённых.
Был час перерыва.
– Введу вас в курс работ, – сказал Мориц. – Иначе вы будете у нас – как в лесу… Но не из легких моя задача – так вы, Ника, далеки от всякой техники. Мы здесь работаем на гидроработах. Строительство. К заданному сроку вся долина, где мы с вами находимся, станет водохранилищем. Я постараюсь вам начертить, насколько могу элементарно, именно для вашего понимания, план нашей стройки. И вам на днях его передам – чтобы вы увидали… Обозначу, где деревянный деривационный трубопровод (длиной он примерно тринадцать километров), где напорный бассейн, где два стальных Напорных трубопровода.
– А как строятся вообще гидростанции? – спросила Ника.
– Прежде всего, они строятся на больших реках – где огромное количество воды – Ангара, Енисей, Волга – плотины сравнительно невысокие, напор – небольшой.
Он, видимо, подбирал простейший способ изложения сути – как ребенку.
– Мощность гидростанции определяется произведением секундного расхода воды на величину напора, так что можно строить и иначе, воды немного, но с огромным напором. Бывают гидростанции и горные (деривационные, с транспортировкой воды) и речные. Можно захватить высоко в горах воду и подвести её к турбинам по трубам с напором; тогда маленький расход компенсируется большим напором. Но беда, что воды весной много – таяние снегов, а летом её мало. И вот гидрологи и гидротехники регулируют сток реки. Они строят плотины и создают водохранилища, чтобы, зарегулировав годовой сток, давать так называемые рабочие попуски в течение года. (Так работает гидростанция целый год.)
Он прошелся по комнате, руки в карманах. В удержанном им жесте была явная скука. Но он взял себя в руки и продолжал:
– Течет река; чтобы её остановить, надо построить запруду, плотину. Но нельзя всю реку закрыть, вода нужна людям, живущим по её берегам, ниже плотины. Во–вторых, ту воду, которую задержат в водохранилище… – (Видимо, он на минуту задумался, потому что Ника перестала понимать и не показалось ей связи в его словах.) – Третье – давать рабочим попуски. Обычно при плотине есть водосбросные сооружения (это может быть тоннель), через которые идёт сброс воды.
Стуча в дверь, вошёл прораб.
– Я за вами, – сказал он Морицу.
– Пошли, – отозвался Мориц. И как ни была готова Ника к его резкости, её удивило все же, что он вышел вместе с прорабом, даже не оглянувшись на нее.
Барак, в котором помещалась проектно–сметная группа, состоял из двух больших комнат – рабочей, со многими столами, чертежными, меньшими, на которых стучали арифмометры, и смежной, где жили работники. По рисунку Морица туда были заказаны – каждому – шкафчики с полками для белья и личных вещей. Днём шкафчики закрывались наглухо вертикальными крышками, вечерком же эти крышки выдвигались горизонтально, опираясь на низенькую скамеечку, тем образовывая кровать. На нее стелился тонкий матрасик, на нем – постель. Такое изобретение давало большую экономию места – днём была пустая комната с узкими шкафами по стенам, вечером же между кроватями можно было пройти, – позволяя сесть, раздеться, не мешая друг другу, восьми живущим. У одного из окон стоял стол, куда в часы обеда ставилось кухонное ведро с супом, тарелка с пирожками с капустой или кусками соленой рыбы и кастрюля с кашей, вечером – одна каша и тарелка с остатками хлеба и неизменный чайник с кипятком. После еды дневальный мыл и уносил оловянные миски. Все работники группы получали выхлопотанный Морицем в Управлении "ИТР" – повышенное питание инженерно–технического персонала, что вызывало зависть тех заключённых, что жили в обыкновенных бараках.
Со стороны торца была дверь в небольшую комнату – женскую, где было всего четыре топчана – двух уборщиц, кухонной работницы и Ники, работницы Управления. Но так как часы работы её и других женщин совершенно не совпадали, и это отражалось на часах сна Ники, Мориц, после долгих и упорных хлопот, добился разрешения в уголке женской комнаты построить отдельную кабинку для Ники – где поместился топчан, маленький столик перед окошком, и – что тоже вызвало зависть, насмешки, подшучивание – фортка в окошке и скобка для висячего замка на узенькой дверке, отделявшей Никины часы отдыха, зависевшие от срочной работы, от нормированного сна работниц хозобслуги.