Рассуждения кота Мура - Гофман Эрнст Теодор Амадей 13 стр.


Желая нарисовать верный портрет своего героя, биограф вынужден изобразить его экстравагантным человеком, представлявшимся хладнокровному наблюдателю чем-то вроде сумасшедшего, когда дело касалось музыки. Нам уже пришлось приводить его странную речь, гласившую, что "когда пела Юлия, вся мечтательная скорбь любви, весь восторг сладких грез, надежд и желаний носился по лесу и сходил освещающей росой в благоухающие венчики цветов и в грудь внимающих соловьев". После этого суждение Крейслера о пении Юлии покажется не особенно ценным. Тем не менее, биограф может уверить благосклонного читателя, что в пении Юлии, которого он сам, к несчастью, ни разу не слышал, было нечто чудное и таинственное. Самые солидные люди, которые после усиленных занятий каким-нибудь сложным юридическим случаем, интересной болезнью или же юным отпрыском страсбургского пирога не обнаруживали ни малейшего волнения, знакомясь в театре с музыкой Глюка, Моцарта, Бетховена или Спонтини, уверяли, что, когда пела фрейлен Юлия Бенцон, они чувствовали нечто совершенно непонятное. Они задыхались, испытывая в то же время непередаваемое блаженство, и доходили часто до того, что делали глупости и вели себя, как юные фантазеры и рифмоплеты. К этому можно прибавить, что однажды, когда Юлия пела при дворе, князь Ириней необыкновенно вздыхал, а по окончании пения подошел прямо к Юлии, прижал ее руку к своим губам и сказал при этом очень плаксиво: "Дорогая фрейлен!" Гофмаршал осмелился уверять, что князь Ириней действительно поцеловал руку маленькой Юлии, причем у него выкатились из глаз две слезы. Но, по настоянию обер-гофмейстерины, это уверение было отвергнуто, как нечто неприличное и противное придворным обычаям.

У Юлии был звонкий и чистый голос богатого металлического тембра. Она пела с чувством и воодушевлением, исходившими из глубины взволнованной души, и в этом и заключались, быть может, те неодолимые чары, которыми действовала она на слушателей. Дыхание спиралось в груди, всякий чувствовал невыразимо сладостное уныние, и только спустя некоторое время по окончании пения восторг каждого неудержимо и бурно вырвался наружу. Один только Крейслер сидел безмолвно и неподвижно, откинувшись на спинку стула. Наконец он медленно и бесшумно поднялся. Юлия обернулась к нему, и взгляд ее ясно говорил: "Так это в самом деле было хорошо?" Она покраснела и опустила глаза, когда Крейслер, положив руку на сердце, прошептал дрожащим голосом: "Юлия!" и скорее выскользнул, чем вышел, из круга, который составили дамы.

Бенцон с трудом заставила принцессу Гедвигу показаться вечером в обществе, где она должна была встретиться с Крейслером. Она сдалась только тогда, когда советница очень строго заметила ей, каким ребячеством было бы избегать его только за то, что он не принадлежит к разряду людей, которые скроены по одинаковой мерке, и имеет некоторые странности. К тому же Крейслер нашел доступ к князю, и поэтому становилось невозможным поддерживать это странное упрямство.

Весь вечер принцесса Гедвига с таким искусством отворачивалась и уходила в сторону, что, несмотря на все старания, Крейслер, которому по его мягкости и миролюбию хотелось помириться с принцессой, никак не мог к ней подойти. Самые искусные подходы разбивала она своей тактикой. Тем более поражена была наблюдавшая за ней Бенцон, увидев, как принцесса вдруг прорвала круг, составленный дамами, и подошла прямо к капельмейстеру; Крейслер стоял в такой глубокой задумчивости, что его вывел из нее только голос принцессы, спросившей, неужели у него одного не найдется ни слова, ни знака для поощрения успеха, которого заслужила Юлия.

– Сударыня, – ответил Крейслер голосом, обличавшим глубокое волнение, – по мнению знаменитых писателей, блаженные говорят не словами, а мыслью и взглядом. Мне кажется, я был на небе!

– Итак, – улыбаясь, сказала принцесса, – наша Юлия – светлый ангел: она открыла вам рай. Но теперь я прошу вас на время оставить небо и выслушать меня, хотя я – не более как бедная дочь земли.

Здесь принцесса остановилась, как бы ожидая, что Крейслер ей что-нибудь скажет. Он молчал, глядя на нее сверкающим взором; она опустила глаза и так быстро повернулась, уходя обратно, что легко наброшенная шаль спустилась с ее плеч. Крейслер поймал шаль на лету. Принцесса остановилась.

– Пожалуйста, – сказала она неуверенным тоном, как бы борясь с каким-то решением и как будто ей было трудно выразить то, что она чувствовала, – будемте говорить о поэтических вещах обыкновенной прозой. Я знаю, что вы даете Юлии уроки пения, и должна сознаться, что с этих пор и голос ее, и манера петь очень много выиграли. Это подает мне надежду, что вы были бы в состоянии развить даже и такой посредственный талант, как у меня. Я думаю, что…

Тут принцесса запнулась и сильно покраснела, а Бенцон выступила вперед и стала уверять, что принцесса очень несправедлива к себе, называя свой талант посредственным, так как она прекрасно играет на фортепиано и очень выразительно поет. Крейслер, которому принцесса показалась необыкновенно прелестной в своем замешательстве, рассыпался потоком любезных речей и закончил тем, что для него ничего не может быть приятнее, как помогать принцессе советом и руководством при изучении музыки, если она того пожелает.

Принцесса слушала Крейслера с заметным удовольствием, когда же он кончил и Бенцон упрекнула ее взглядом за тот страх, который она чувствовала к этому милому человеку, она сказала вполголоса: "Да, да, вы правы, Бенцон, я часто бываю похожа на ребенка!" В ту же минуту она, не глядя на нее, взяла шаль, которую Крейслер все еще держал в руках и теперь протянул ей. Как-то случилось, что при этом он дотронулся до руки принцессы. В ту же минуту он почувствовал такой сильный толчок, потрясший все его нервы, что едва не лишился чувств.

И вдруг его слуха коснулся голос Юлии, подобно светлому лучу, прорезывающему мрачные облака:

– Я должна еще петь, дорогой Крейслер, – говорила она, – мне не дают покоя. Я бы очень хотела попробовать спеть тот чудный дуэт, который вы мне недавно принесли.

– Вы не можете отказать в этом Юлии, – добавила Бенцон, – садитесь за фортепиано.

Крейслер сел за фортепиано совершенно обессиленный и взял первые аккорды дуэта точно в каком-то похмелье. Юлия начала: "Ah che mi manca l’anima in si fatal momento…" Нужно заметить, что слова этого дуэта, по обычной итальянской манере, выражали расставанье влюбленной пары; со словом "momento", разумеется, рифмовало "sento" и "tormento", и так же, как в тысяче подобных дуэтов, не было недостатка в "Abbi pietate, о cielo" и в "реnа di morir". Однако Крейслер сочинял музыку на эти слова при высшем подъеме чувства, так что в осмысленном исполнении они должны были действовать неотразимо на всякого, кому бог дал хотя бы сносный слух. Дуэт можно было поставить на ряду с самыми страстными в этом роде, и так как Крейслер больше заботился о выразительности, чем о том, чтобы следить за певицей, то исполнять дуэт было довольно трудно. Юлия начала неуверенно и несмело, и Крейслер начал немного лучше ее. Но вскоре голоса их поднялись на волнах песни, как два белых лебедя: то поднимались они при громе фортепиано к сияющим золотым облакам, то, замирая в сладостном объятии, исчезали в возрастающей буре аккордов, то, тяжело вздыхая, оплакивали близкую смерть, и последнее "Addio" прозвучало, как крик безумного горя, как кровавый поток, вырвавшийся из растерзанной груди.

Все были глубоко тронуты дуэтом, у многих на глазах выступили слезы; сама Бенцон заметила, что никогда еще не испытывала она ничего подобного даже при хорошо разыгранных прощальных сценах в театре. И Юлию, и капельмейстера засыпали похвалами, говорили об истинном вдохновении, которое их воодушевляло, и ставили самую вещь гораздо выше, чем она того заслуживала.

Во время пения все отлично заметили глубокое волнение принцессы Гедвиги, несмотря на то, что она старалась казаться спокойной и равнодушной. Рядом с ней сидела молоденькая придворная дама с розовыми щеками, одинаково склонная к смеху и к слезам. Принцесса то и дело шептала ей что-то на ухо, но та отвечала односложно, боясь нарушить придворный этикет. Принцесса пробовала также нашептывать разные пустяки и Бенцон, сидевшей по другую сторону, желая доказать, что она не слушает дуэта, но Бенцон со своей обычной строгой манерой попросила принцессу отложить этот разговор до окончания дуэта.

Теперь же принцесса говорила с пылающим лицом, со сверкающими глазами и так громко, что голос ее заглушил всеобщие похвалы.

– Я надеюсь, что мне позволено будет сказать свое мнение, – говорила она. – Я признаю, что дуэт имеет свои достоинства как музыкальное произведение и что моя Юлия восхитительно пела, но справедливо ли, законно ли в интимном кругу, где на первом плане должна быть приятная беседа и где разговоры и пение должны сменять друг друга, как ручеек, нежно журчащий между цветистыми берегами, – можно ли в таком месте заниматься экстравагантными вещами, терзающими душу и действующими так сильно, что от них нельзя отделаться? Я старалась защитить мои уши и сердце от той дикой, адской скорби, которую изобразил в звуках Крейслер с искусством, смеющимся над нашими слабыми душами, но никому не угодно было перейти на мою сторону. Я охотно отдаю мою слабость в жертву вашей иронии, капельмейстер, и охотно признаюсь, что я совсем больна после вашего дуэта. Разве нет у нас Чимарозы и Паэзиэлло, сочинения которых более подходят к исполнению в обществе?

– О боже, – воскликнул Крейслер, и в лице его заиграл каждый мускул, что случалось всякий раз, когда в нем просыпался юмор, – светлейшая принцесса! Ваш покорнейший слуга, разумеется, вполне согласен с мнением вашего высочества! Не противно ли всем правилам и приличиям показывать в обществе свою душу со всеми скрытыми в ней скорбями, печалями и восторгами, если тщательно не прикроешь ее косынкой благоприличия и конвенансов? На что же годятся тогда пожарные приспособления, вводимые всюду хорошим тоном для тушения огня, готового вспыхнуть то там, то здесь? Кажется, довольно накачивают нас чаем, сахарной водой, умеренными разговорами и приятным журчаньем, а все же удается иногда то тому, то другому дерзкому поджигателю бросить в середину общества шипящую ракету, и вот вспыхивает пламя, которое даже жжется, чего никогда не случается с чистым лунным светом. Да, светлейшая принцесса, и я, несчастнейший из всех капельмейстеров в мире, дерзнул выступить с этим ужаснейшим дуэтом, который, подобно адскому фейерверку, рассыпался по всему обществу огненными шарами, ракетами, римскими свечами и пушечными ударами и, к несчастью, насколько я мог заметить, везде произвел поджоги. Пожар, пожар, горим! Пожарную трубу! Воды, воды! Помогите!

Здесь Крейслер бросился к ящику с нотами, выдвинул его из-под рояля, открыл, разбросал ноты, вытащил одну тетрадь (это была "Molinara" Паэзиэлло), сел за фортепиано и начал ритурнель известной хорошенькой ариетты "La Rachelina molinarina", с которой появляется мельничиха.

– Но как же так, дорогой Крейслер? – проговорила Юлия совсем испуганным голосом.

Но Крейслер бросился перед ней на колени и воскликнул:

– Дражайшая, кротчайшая Юлия, сжальтесь над уважаемым обществом, пролейте бальзам на наши безнадежные чувства, спойте "La Rachelina"! Если вы этого не сделаете, мне ничего больше не останется, как впасть на ваших глазах в отчаяние, на краю которого я уже нахожусь, и напрасно будете вы держать за фалды погибшего капельмейстера. В то время как вы сострадательно воскликнете: "Останься с нами, Иоганн!" – он уже исчезнет на пути к Ахерону, кружась в неистовой пляске, – а потому спойте, о дорогая!

Юлия исполнила просьбу Крейслера, как казалось, не совсем охотно.

Когда она кончила арию, он начал известный комический дуэт нотариуса с мельничихой.

Пение Юлии и по методе, и по голосу подходило к строгому патетическому стилю; тем не менее, исполняя комические вещи, она умела придавать им очаровательную игривость. Крейслер вполне усвоил своеобразную, неотразимо увлекательную манеру итальянских буффонад; сегодня же он превзошел самого себя: его голос, казалось, был уже не тот, который только что поддавался малейшим оттенкам драматизма, и при этом он еще строил физиономии, способные рассмешить самого Катона.

Само собой разумеется, что по окончании дуэта все разразились громким смехом и знаками одобрения.

Крейслер в восторге поцеловал у Юлии руку, которую она сейчас же отдернула.

– Ах, – сказала она, – я никак не могу уследить за вашим странным, можно даже сказать – причудливым, настроением. Это salto mortale из одной крайности в другую бросает меня просто в холод. Прошу вас, дорогой Крейслер, не требуйте от меня исполнения комических вещей, даже и таких прекрасных, как эта, когда я еще вся в волнении и в душе моей продолжают звучать отголоски глубокой печали. Я могу это делать, могу себя пересилить, но после этого я чувствую себя совсем больной и усталой. Не требуйте этого больше! Ведь вы обещаете это мне, не правда ли?

Крейслер хотел отвечать, но в эту минуту принцесса обняла Юлию, смеясь при этом гораздо громче, чем это подобало по мнению какой бы то ни было гофмейстерины.

– Приди в мои объятия, – воскликнула она, – ты, самая игривая, прелестная и голосистая мельничиха в свете! Ты мистифицируешь всех баронов, чиновников и нотариусов, какие только есть на земле, и даже… – Но то, что принцесса хотела сказать, пропало, заглушенное громким смехом, которым она опять разразилась. Она продолжала, быстро обернувшись к Крейслеру: – Вы совершенно примирили меня с собой! О, теперь я понимаю ваш переменчивый нрав. Он просто великолепен! Только в борьбе разнообразных ощущений и противоположных чувств и есть настоящая жизнь! Я вам от души благодарна! Позволяю вам поцеловать мою руку!

Крейслер схватил протянутую ручку и снова почувствовал удар, но в более слабой степени. Он принужден был даже немного подождать, прежде чем прижал к губам нежные пальчики принцессы, скрытые перчаткой, кланяясь при этом с такой изысканной вежливостью, точно он еще и теперь был посольским советником. Неизвестно – почему, это физическое ощущение от прикосновения к руке принцессы необыкновенно его рассмешило.

"В конце концов, – сказал он себе, когда принцесса от него отошла, – ее высочество не что иное, как лейденская банка, которая по собственному усмотрению наделяет честных людей электрическими ударами".

Принцесса танцевала и прыгала по зале, смеясь и напевая "La Rachelina molinarina", ласкала и целовала то ту, то другую даму и уверяла, что никогда в жизни не было ей так весело и что за это должна она благодарить милого капельмейстера. Это было в высшей степени не по вкусу серьезной Бенцон; она не могла удержаться от того, чтобы не отозвать принцессы в сторону и не шепнуть ей на ухо:

– Гедвига, опомнитесь, что за поведение?

– Я думаю, дорогая Бенцон, – отвечала принцесса, сверкая глазами, – что сегодня мы можем оставить поучения и идти спать. Да, в постель, в постель!

И она велела подавать экипаж.

Принцесса впала в судорожную веселость, а Юлия сделалась тиха и печальна. Она сидела у фортепиано, положив голову на руку, и ее бледное лицо и воспаленные глаза показывали, что она страдает даже физически.

Алмазные искры крейслерова юмора тоже потухли. Он тихими шагами направился к двери, избегая всякого разговора. Бенцон загородила ему дорогу.

– Я не знаю, – сказала она, – что за странное настроение заставляет меня…

(М. пр.) …показалось мне таким родным и знакомым. Сладкий аромат какого-то прекрасного жаркого носился над крышей в виде голубоватых паров, и где-то далеко-далеко, как шелест вечернего ветерка, приветные голоса шептали:

– Милый Мур, где ты был так долго?

В груди стесненной пробежал
Поток блаженства; жалкий дух
Мой к небесам вознесся вдруг!
Как боги, я всезнающ стал!
Душа, я ныне восхищен,
Тебя к высокому вздыму я!
Уж в смех и в шутку превращен
Стон безутешный, смертный стон:
Надежда – я жаркое чую!

Так пел я, погружаясь в сладчайшие грезы, несмотря на ужасный шум, производимый пожаром. Но, видно, и здесь суждено было мне испытать преследования страшных явлений грубой действительности, от которой я только что отделался. Не успел я оглянуться, как из какой-то дымовой трубы выскочило одно из тех странных существ, которых люди зовут трубочистами. Увидев меня, это черное чучело сейчас же закричало: "Брысь!" – и бросило в меня метлой. Уклоняясь от удара, я прыгнул на ближайшую крышу, а оттуда на кровельный желоб. Но кто опишет мое радостное удивление, когда я увидел, что нахожусь на крыше дома моего доброго господина? Я лазил от одного слухового окна к другому, но все были закрыты. Я возвысил свой голос, но тщетно: никто меня не слышал. Между тем, высоко поднимаясь над горящим домом, клубились облака дыма, со всех сторон прорывались струи воды, тысячи голосов перекликались между собой, и пожар как будто усиливался. И вдруг открылось слуховое окно, и мейстер Абрагам выглянул оттуда в своем желтом халате.

– Мур, Мур, славный мой кот! Это ты? Поди, поди сюда, моя серенькая шкурка!

Такими ласковыми словами звал меня хозяин, увидев меня на крыше. Я не преминул выразить ему мою радость всеми знаками, которые были в моем распоряжении. То была дивная, торжественная минута свидания. Хозяин так гладил меня, когда я вскочил к нему в слуховое окно, что от наслаждения я начал издавать то нежное и сладкое урчанье, которое люди, язвительно насмехаясь, называют мурлыканьем.

– Ага, – смеясь, говорил хозяин, – ты, верно, рад, что вернулся домой после долгих скитаний, и не подозреваешь о той опасности, в которой мы теперь находимся. Хотел бы я быть, как ты, счастливым, мирным котом, который не беспокоится ни об огне, ни о пожарной команде и не боится ничего потерять, так как единственная движимость, которой владеет его бессмертный дух, есть его собственная особа.

Тут хозяин взял меня на руки и унес в свою комнату.

Как только мы вошли, к нам бросился профессор Лотарио и еще двое каких-то господ.

Назад Дальше