Открытая возможность - Моэм Уильям Сомерсет 4 стр.


Олбен улыбнулся. Нельзя сказать, чтобы секретарь был очень разговорчив. Он ждал, покуривая сигарету, и развлекался собственными мыслями. Предварительное дознание он провел успешно, ему было интересно им заниматься. Наконец явился дежурный и сказал, что губернатор готов его принять. Олбен встал и проследовал за ним в кабинет губернатора.

- Доброе утро, Торел.

- Доброе утро, сэр.

Губернатор сидел за большим письменным столом. Он кивнул Олбену и указал на стул. Во внешности губернатора превалировал серый цвет - седые волосы, серое лицо, серые глаза; он вообще выглядел так, будто выцвел на тропическом солнце. Он прожил в этой стране тридцать лет и шаг за шагом прошел все ступени служебной лест­ницы. Сейчас он казался усталым и удрученным. Даже голос его звучал как-то тускло. Олбену губернатор нра­вился потому, что был человеком спокойным. Он не считал губернатора умным, но, бесспорно, никто лучше его не знал эту страну, а огромный опыт с успехом заменял ему ум. Губернатор, не говоря ни слова, остановил на Олбене долгий взгляд, и тому пришла в голову странная мысль, что губернатор в замешательстве. Он чуть было не заговорил первым.

- Вчера я встречался с Ван Хассельтом, - внезапно произнес губернатор.

- Да, сэр?

- Изложите, пожалуйста, свою версию того, что про­изошло на плантации Алуд, и доложите о принятых вами мерах.

У Олбена был весьма упорядоченный ум. Он вполне владел собой. Он знал все факты, выстроил стройную ар­гументацию и смог четко изложить дело. Он тщательно подбирал слова и ни разу не запнулся.

- В вашем распоряжении имелись один сержант и восемь полицейских. Почему вы не отправились немед­ленно на место происшествия?

- Я не хотел идти на неоправданный риск.

На сером лице губернатора обозначилась легкая ус­мешка.

- Если бы офицеры нашего правительства колеба­лись идти на неоправданный риск, эта страна никогда не стала бы частью Британской империи.

Олбен молчал. Трудно было разговаривать с челове­ком, который говорит явную чепуху.

- Я хочу услышать, на каких основаниях вы приняли решение.

Олбен спокойно изложил эти основания. Он был со­вершенно убежден в правильности своих действий. Сейчас он лишь повторил более развернуто то, что ранее го­ворил жене. Губернатор внимательно слушал.

- Ван Хассельт со своим управляющим, голландским приятелем и надсмотрщиком-туземцем, похоже, отлично справился с ситуацией, - сказал губернатор.

- Ему просто повезло. Но это не мешает ему быть круглым дураком. То, что он сделал, было безумием.

- Вы хоть понимаете, что, предоставив голландскому плантатору выполнить за вас ваше дело, вы поставили колониальную администрацию в смешное положение?

- Нет, сэр.

- Вы сделались посмешищем для всей колонии.

Олбен улыбнулся:

- У меня достаточно крепкие нервы, чтобы вынести насмешки людей, мнение которых мне абсолютно безразлично.

- Ценность должностного лица в очень многом зависит от его престижа. Боюсь, этот престиж очень пострадает, когда его заклеймят как труса.

Олбен слегка покраснел.

- Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду, сэр.

- Я вник в это дело. Я поговорил с капитаном Стрэттоном и с Окли, помощником несчастного Принна, гово­рил и с Ван Хассельтом. А сейчас я выслушал ваши оп­равдания.

- Не знал, что я в чем-то оправдываюсь, сэр.

- Будьте добры, не прерывайте меня. Я считаю, что вы совершенно неверно оценили ситуацию. Как оказа­лось, риск был очень невелик, но каков бы он ни был, вам следовало пойти на этот риск. В таких случаях дело решают быстрота и твердость. Не стану гадать, какие мо­тивы побудили вас послать за полицейским подкрепле­нием и ничего не предпринимать, пока оно не прибыло. Боюсь, однако, что вы уже не можете быть полезны нам как представитель администрации.

Олбен смотрел на губернатора с изумлением.

- А сами вы бросились бы на место происшествия, учитывая обстоятельства? - спросил он.

- Да.

Олбен пожал плечами.

- Вы мне не верите? - взорвался губернатор.

- Конечно, верю, сэр. Но может быть, вы позволите мне сказать, что, если бы вас убили, колония понесла бы невосполнимую утрату.

Губернатор барабанил по столу пальцами. Он посмот­рел в окно, потом снова на Олбена. Когда он заговорил, голос его прозвучал отнюдь не сердито.

- Думаю, Торел, что по своему темпераменту вы не годитесь для нашей довольно-таки грубой жизни, такой, где важно выстоять в драке. Последуйте моему совету и возвращайтесь в Англию. Уверен, что с вашими способ­ностями вы скоро подыщете себе гораздо более подходя­щее занятие.

- Боюсь, я не понимаю, что вы хотите сказать.

- Бросьте, Торел, вы же не тупица. Я пытаюсь облег­чить вам жизнь. Ради вашей жены, да и вас самого я не хочу, чтобы вы уехали из колонии с клеймом человека, уволенного за трусость. Я даю вам возможность самому подать в отставку.

- Очень благодарен вам, сэр, но я не собираюсь вос­пользоваться этой возможностью. Подав в отставку, я тем признаю себя виноватым, а предъявленное вами обвинение - справедливым. Я же этого не признаю.

- Как вам угодно. Я рассмотрел дело очень тща­тельно, и у меня сложилось вполне определенное мнение. Я вынужден уволить вас с государственной службы. Все необходимые документы вы получите в надле­жащее время, а пока что возвращайтесь на свой пост и готовьтесь сдать дела чиновнику, которого назначат ва­шим преемником.

- Очень хорошо, сэр, - ответил Олбен, и в глазах его мелькнула радость. - Когда вы желаете, чтобы я вернулся в мой округ?

- Немедленно.

- Вы не возражаете, если я схожу в клуб и позавтракаю, перед тем как отбыть?

Губернатор поглядел на него с изумлением. Несмотря на раздражение, он невольно восхищался Олбеном.

- Отнюдь нет. Сожалею, Торел, что этот злополуч­ный инцидент лишил администрацию сотрудника, рве­ние которого бросалось в глаза, а такт, ум и трудолюбие, казалось, предвещали в будущем очень высокий пост.

- Ваше превосходительство, вероятно, не читает Шиллера и, судя по всему, не знаком с его знаменитой стро­кой: "Mit der Dummheit kampfen die Gotter selbst vergebens".

- Что это значит?

- "Против глупости сами боги бороться бессильны". Примерно так.

- Всего хорошего.

С высоко поднятой головой и с улыбкой на губах Олбен покинул кабинет губернатора. Последнему не было чуждо ничто человеческое, и позднее любопытство побу­дило его спросить секретаря, действительно ли Олбен Торел пошел в клуб.

- Да, сэр. Он там позавтракал.

- Ну и выдержка у этого человека.

Олбен вошел в клуб беспечной походкой и присоеди­нился к группе мужчин, толпившихся у бара. Он загово­рил с ними своим обычным самоуверенным, но любезным тоном, который, как он считал, создает атмосферу непринужденности. Они обсуждали Олбена с тех самых пор, как Стрэттон вернулся в Порт-Уоллес со своей исто­рией, издевались и смеялись над ним, а те, кому было не по нраву его высокомерие - и таких было большинство, - торжествовали, что гордец споткнулся и упал. Они сме­шались, когда увидели Олбена таким же самоуверенным, как и прежде. Это они, а не он испытывали неловкость.

Кто-то спросил, хотя прекрасно все знал, что он де­лает в Порт-Уоллесе.

- Прибыл в связи с бунтом на плантации Алуд. Его превосходительство пожелал меня видеть. Увы, наши точки зрения на то, что произошло, не совпали. Старый осел уволил меня. Как только сдам дела новому начальнику округа, возвращаюсь в Англию.

Возникло некоторое замешательство. Один из муж­чин, более добродушный, чем другие, произнес:

- Очень жаль.

Олбен пожал плечами:

- Голубчик, что прикажете делать с круглым дура­ком? Только предоставить ему вариться в собственном соку.

Когда секретарь губернатора передал шефу ровно столько, сколько счел нужным, губернатор улыбнулся:

- Мужество - странная штука. Будь я на его месте, я бы скорей застрелился, чем вот так пошел в клуб, зная, что встречусь там со всеми нашими.

Через две недели, продав новому начальнику округа все убранство дома, над которым в свое время столько потрудилась Энн, упаковав остальное имущество в чемо­даны и сундуки, они прибыли в Порт-Уоллес, чтобы там дождаться парохода местной линии, который должен был доставить их в Сингапур. Жена католического священни­ка пригласила их пожить у нее, но Энн отказалась. Она настояла на том, чтобы остановиться в гостинице. Через час после их прибытия ей принесли очень любезное письмо от жены губернатора с приглашением на чашку чая. Она поехала. Миссис Хэнни была одна, но через минуту к ней присоединился сам губернатор. Он выразил сожаление по поводу отъезда Энн и сказал, что очень огорчен его при­чиной.

- Спасибо за добрые слова, - сказала Энн, весело улыбаясь, - но не думайте, что я очень расстраиваюсь. Я полностью на стороне Олбена. По-моему, он был абсо­лютно прав, и, уж простите меня, я считаю, что вы посту­пили с ним ужасно несправедливо.

- Поверьте, я пошел на этот шаг скрепя сердце.

- Не будем об этом говорить, - промолвила Энн.

- Что собираетесь делать в Англии? - спросила мис­сис Хэнни.

Энн принялась оживленно болтать. Можно было по­думать, что у нее нет никаких забот. Она, казалось, с ра­достью предвкушала возвращение в Англию, была весела, много шутила, а прощаясь с губернатором и его супругой, поблагодарила их за сердечность и доброту. Губернатор проводил ее до дверей.

Через два дня они вечером погрузились на неболь­шой, но чистенький и комфортабельный пароход. Их про­вожали священник и его жена. Когда Олбен и Энн вошли в каюту, то обнаружили на койке Энн большой пакет, адресованный Олбену. Вскрыв пакет, Олбен увидел ог­ромную пуховку.

- Вот те на - кто, интересно, это прислал? - сказал он со смехом. - Должно быть, это для тебя, дорогая.

Энн бросила на него быстрый взгляд. Она побледне­ла. Скоты! Как можно быть такими жестокими? Однако она заставила себя улыбнуться.

- Вот так пуховка. Я такой огромной в жизни не ви­дела.

Но когда пароход вышел в открытое море, она со зло­стью выбросила пуховку за борт.

Даже теперь, в Лондоне, когда от Сондуры их отделя­ло девять тысяч миль, кулаки Энн сжимались при воспо­минании об этом. Почему-то случай с пуховкой казался особенно обидным. Такая бессмысленная жестокость - послать этот абсурдный предмет Олбену, Перси-пуховке, такая мелочная злоба. Но, видимо, такое у них чувство юмора. Ничто ее так не уязвило. Даже сейчас при воспо­минании об этой пуховке она чувствовала, что если не будет держать себя в руках, то разрыдается.

Вдруг она вздрогнула - дверь открылась, и вошел Олбен. Он оставил ее сидящей в кресле - и там же нашел ее.

- Привет, почему ты еще не одета? - Олбен оглядел комнату. - Ты до сих пор не распаковала вещи?

- Нет.

- А почему, скажи на милость?

- Я не собираюсь их распаковывать. Я здесь не оста­нусь. Я ухожу от тебя.

- Что такое ты говоришь?

- До сих пор я сдерживалась. Решила молчать, пока не вернемся в Англию. Я стискивала зубы, превозмогала себя, но сейчас все кончено. Я сделала все, что от меня требовалось. Мы снова в Лондоне, и теперь я могу уйти.

Он смотрел на нее, совершенно ошеломленный.

- Ты что, с ума сошла, Энн?

- Ах, Боже мой, что я вынесла! Рейс до Сингапура, когда все офицеры, все, от капитана до мичмана, знали - и даже китайские стюарды знали. А в Сингапуре - ка­кие взгляды бросали на нас люди в гостинице, их со­чувственные замечания, которые мне приходилось тер­петь, их неловкость и смущение, когда они осознавали свой промах. Боже мой, мне хотелось всех их убить. Это бесконечное путешествие. На пароходе не было ни од­ного пассажира, который не знал бы. Презрение, с которым они относились к тебе, и подчеркнуто доброе об­хождение со мной. А ты был таким самодовольным, таким спокойным, ничего не замечал, ничего не чувство­вал. Должно быть, у тебя не кожа, а шкура носорога. Мне жутко было смотреть, как ты с ними болтаешь и любезничаешь. Парии - вот кем мы были. Ты словно напрашивался на то, чтобы тебя осадили. Как можно до такой степени утратить стыд?

Она пылала от гнева. Теперь наконец-то ей не надо носить маску безразличия и гордости, и она отбросила всякую сдержанность, потеряла контроль над собой. Сло­ва бешеным потоком срывались с ее дрожащих губ.

- Дорогая, но ведь это абсурд, - возразил он с доб­родушной улыбкой. - Ты разнервничалась, не выдержа­ла напряжения, оттого тебе и взбрело в голову невесть что. Почему ты мне ничего не сказала? Ты похожа на де­ревенщину, который приезжает в Лондон и думает, что все только на него и смотрят. Никому до нас не было дела, а если и было, то какое это имело значение? Вот уж не думал, что ты, такая умница, станешь принимать к серд­цу то, что говорят всякие дураки. Ну и что, по-твоему, они говорили?

- Они говорили, что тебя выгнали.

- Что ж, это правда, - рассмеялся он.

- Они говорили, что ты трус.

- Ну и что из того?

- Вся беда в том, что это тоже правда.

Он посмотрел на нее, как бы размышляя. Губы его чуть сжались.

- Почему ты так думаешь? - спросил он холодно.

- Я увидела страх в твоих глазах, когда пришло известие о бунте, когда ты отказался отправиться на плантацию и когда я побежала за тобой в переднюю, куда ты пошел за шлемом. Я умоляла тебя, я знала, что хоть и опасно, но ты обязан принять вызов, и вдруг увидела в твоих глазах страх. Это было так жутко, я чуть не потеря­ла сознание.

- Глупо было бессмысленно рисковать жизнью. С ка­кой стати? На карте не стояло ничего такого, что каса­лось бы лично меня. Храбрость - добродетель глупых. Я не считаю ее ценным качеством.

- То есть как это на карте не стояло ничего такого, что касалось бы лично тебя? Если это правда, значит, вся твоя жизнь - притворство. Ты легко отбросил то, во что верил, мы оба верили. Ты нас предал. Мы и вправ­ду ставили себя высоко, считали себя лучше других, потому что любим литературу, искусство, музыку, мы не желали ограничивать свою жизнь мелкой завистью и обывательскими сплетнями, мы дорожили духовными ценностями, любили красоту. Это питало нас. Над нами смеялись, а то и глумились. Этого было не избежать. Невежды и мещане нутром ненавидят и боятся тех, чьи интересы выше их понимания. Но нам было все равно. Мы называли их филистерами, мы презирали их и име­ли на то право. Нашим оправданием было то, что мы лучше, благороднее, умнее и мужественней, чем они. Но ты оказался не лучше, не благородней, не мужествен­ней. В решающую минуту ты спрятался, как побитая собака, поджав хвост. А ведь из всех людей именно ты не имел права быть трусом. Теперь они презирают нас обоих и имеют на это право. Презирают нас и все, что мы олицетворяли. Теперь они могут говорить, что ис­кусство и красота - вздор. Что, когда приходится туго, такие люди, как ты, всегда подводят. Они все время искали повода наброситься на нас и растерзать - и ты дал им повод. Теперь они вправе говорить, что этого следовало ожидать. Для них это настоящее торжество. Меня, бывало, приводило в бешенство, что они называли тебя Перси-пуховка. Ты знал, что тебя так назы­вали?

- Конечно. Я считал это прозвище очень вульгарным, но меня оно нисколько не задевало.

- Забавно, что они не обманулись.

- Ты хочешь сказать, что все эти недели осуждала меня, но скрывала это? Вот уж не думал, что ты на такое способна.

- Я не могла тебя бросить, когда все были против тебя. Гордость не позволяла. Я поклялась - что бы ни случилось, я буду с тобой, пока мы не вернемся на родину. Это была пытка.

- Разве ты меня больше не любишь?

- Не люблю? Ты мне гадок!

- Энн!

- Видит Бог, как я любила тебя. Восемь лет я боготворила землю, по которой ты ходишь. Ты был для меня всем. Я верила в тебя, как другие верят в Бога. Когда в тот день я увидела страх в твоих глазах, когда ты ска­зал, что не станешь рисковать жизнью ради туземной содержанки и ее детей-полукровок, это меня подкоси­ло. Словно у меня вырвали из груди сердце и растопта­ли. Вот тогда-то ты и убил во мне любовь, Олбен. Убил наповал. С тех пор всякий раз, когда ты целовал меня, мне приходилось стискивать руки, чтобы не отвернуть­ся. Одна только мысль о близости вызывает у меня фи­зическое отвращение. Мне противны твое самодоволь­ство и твоя ужасная бесчувственность. Может, я могла бы простить тебя, если б то была просто минутная сла­бость, которой ты потом устыдился. Мне было бы горь­ко, но, думаю, большая любовь к тебе заставила бы меня пожалеть тебя. Но ты не способен испытывать стыд. Теперь я ничему не верю. Ты всего-навсего глупый, пре­тенциозный, вульгарный позер. Я предпочла бы стать женой заурядного плантатора, лишь бы у него были обычные человеческие достоинства, чем быть женой такого фальшивого человека, как ты.

Он не отвечал. Постепенно красивые, правильные чер­ты его лица исказились в гримасу плача, и он разразился громкими рыданиями. Она вскрикнула:

- Не надо, Олбен, не надо.

- Ах, дорогая, как ты можешь быть такой жестокой со мной? Я обожаю тебя. Я отдал бы жизнь, только б ты была довольна. Я не могу без тебя жить.

Она вытянула руки, словно отражая удар.

- Нет, нет, Олбен, не пытайся меня растрогать. Не могу. Я должна уйти. Я не могу больше жить с тобой. Это было бы ужасно. Я никогда не смогу забыть. Скажу тебе всю правду: ты вызываешь во мне только презрение и от­вращение.

Олбен бросился к ее ногам и пытался обнять ее коле­ни, но она, ахнув, отскочила, и он зарылся головой в пус­тое кресло. Он плакал мучительно, рыдания разрывали ему грудь. Звук их был страшен. Из глаз Энн текли слезы. Зажав уши, чтобы не слышать этих ужасных, истериче­ских рыданий, спотыкаясь, как слепая, она бросилась к двери и выбежала из номера.

1931

Примечания

1

В спортивных кругах это ироническое прозвище дают чересчур осторожному боксеру, который предпочитает увертываться от ударов противника, будучи сам не в состоянии играть жестко. - Примеч. пер.

2

Пунка (индийск.) - подвешенное опахало.

Назад