Жены артистов - Альфонс Доде 5 стр.


В их домашней жизни эти странные отношения ещё более бросались в глаза. Я помню один вечер, который они дали год спустя после своей свадьбы. Муж расхаживал между своими гостями, гордый и несколько смущённый тем, что у него такая масса народу. Жена, доминирующая, пренебрежительная, меланхолическая, была в этот вечер как нельзя более вдовой великого человека. Она как-то особенно смотрела на своего мужа, через плечо, называла его "мой бедный друг" и возлагала на него все хлопоты по приёму гостей с таким видом, как бы хотела сказать: "Ты только на это и годен". Её окружали старые друзья, из тех, которые присутствовали при первом, блестящем дебюте маэстро, были свидетелями его борьбы и успехов. С ними она жеманничала, разыгрывала молоденькую девочку. Они знали её такой молодой! Почти все называли её просто по имени: "Анаис". Это был какой-то ареопаг, к которому бедный муж приближался почтительно, для того чтобы послушать, что говорят о его предшественнике. Они припоминали "первые представления", эти битвы, почти всегда выигранные, потом разные странности великого человека; как он для того, чтобы вдохновиться, сажал перед собой жену свою в бальном наряде, декольте… "Помните, Анаис?", и Анаис вздыхала, краснела.

К этой поре относятся лучшие его пьесы, и в особенности "Савонарола", самая страстная из всех, - где такой прелестный дуэт, при лунном свете, при благоухании роз и соловьиных трелях… Один энтузиаст сыграл его на фортепиано. При последних нотах этого восхитительного места, хозяйка залилась слезами. - "Это выше сил моих! Я никогда не могла этого слышать без слёз!" Старые друзья маэстро, окружив несчастную вдову, выражали ей свою симпатию, своё соболезнование. Они подходили к ней, один за другим, точно на похоронах, чтобы пожать ей руку.

"Ну, полноте, полноте, Анаис… Мужайтесь".

И всего забавнее то, что второй муж, стоя подле жены своей, с взволнованным, растроганным видом, в свой черёд пожимал всем руки и выслушивал соболезнования.

- Какой гений! Какой гений! - говорил он, утирая себе глаза.

Это было и трогательно, и вместе комично.

Графиня Ирма

"Г-н Шарль д'Атис, литератор, имеет честь известить вас, что у него родился сын, названный Робертом. Ребёнок здоров."

Весь артистический и литературный Париж получил, лет десять тому назад, это извещение на сатинированной бумаге с гербом графов д'Атис-Монс. Последний из них, Шарль д'Атис, несмотря на свою молодость, успел уже приобрести репутацию хорошего поэта.

"Ребёнок здоров". А мать? О, о ней ничего не говорилось в извещении! Все её слишком хорошо знали. Это была дочь старого браконьера, из департамента Сены и Уазы, натурщица, но имени Ирма Салле, портрет которой можно было встретить на всех выставках, также как оригинал во всех мастерских. Её низкий лоб, её приподнятая губа, по античному, - этот несколько загорелый цвет кожи, свидетельствующий о детстве, проведённом на чистом воздухе и сообщающий белокурым волосам отлив палевого шёлка, это крестьянское лицо с греческим профилем, придавали ей какую-то дикую оригинальность, которую довершала пара зелёных глаз, глядевших из-под густых бровей.

Однажды, после маскарада в опере, д'Атис повёз её ужинать, и ужин этот продолжался два года. Но, хотя поэт вполне ввёл Ирму в свою жизнь, вы могли видеть из приведённого извещения, наглого и аристократического, как мало она занимала в ней места. Действительно, в этом временном супружестве женщина была не более как экономка, заведовавшая домом поэта-дворянина, со всей жестокостью своей двойной натуры крестьянки и куртизанки, и старавшаяся, какой бы то ни было ценой, сделаться необходимой. Слишком грубая и ограниченная для того, чтобы понимать гений д'Атиса, его изящные светские стихи, делавшие из него какого-то парижского Теннисона, она умела зато подчиниться всем его требованиям, свыкнуться с его пренебрежением, как будто в этой вульгарной натуре сохранилось немножко прежнего подобострастия крестьянина перед дворянином, вассала перед своим господином. Рождение ребёнка только выдвинуло ещё более ничтожность её значения в доме.

Когда вдовствующая графиня д'Атис-Монс, мать поэта, женщина, принадлежавшая к высшему обществу, узнала, что у неё родился внучек, хорошенький маленький виконтик, надлежащим образом признанный своим родителем, ей страшно захотелось его увидеть и поцеловать. Разумеется, прежней чтице королевы Марии-Амелии была очень тяжела мысль, что у наследника столь громкого имени подобная мать; но почтенная дама, придерживаясь формулы "извещения", позабыла о существовании Ирмы. Для посещения ребёнка, находившегося на воспитании у кормилицы, она выбирала такие дни, когда могла быть уверена, что никого там не встретит. Она восхищалась им, лелеяла его, усыновила его в своём сердце, сделала из него своего идола, эту последнюю любовь бабушек, служащую им предлогом для того, чтобы прожить несколько лет лишних, пока крошки вырастут.

Когда виконт-bИbИ стал немножко побольше и возвратился жить к отцу и матери, графиня не могла уже прекратить своих посещений, и потому условлено было, что при звонке бабушки Ирма должна молчаливо, почтительно исчезать, или же ребёнка самого будут приводить к старушке. Ребёнок, балуемый обеими женщинами, одинаково любил как ту, так и другую, чувствуя не без некоторого удивления, что каждой из них как будто хотелось исключительно завладеть им. Д'Атис, беспечный, занятый своими стихами, своей возрастающей известностью, довольствовался тем, что обожал своего маленького Роберта, говорил о нём всем и каждому и воображал себе, что ребёнок принадлежал ему одному. Эта иллюзия продолжалась недолго.

- Мне бы хотелось видеть тебя женатым, - сказала ему однажды мать.

- Хорошо, но ребёнок?..

- Будь спокоен. Я отыскала тебе молодую девушку, дворянского происхождения, бедную, и которая тебя обожает. Она уже знает Роберта, и они ужасно подружились. Впрочем, в первый год мальчик будет жить у меня, а там посмотрим.

- А как же… эта девушка? - вымолвил поэт, несколько покраснев, потому что в первый раз говорил об Ирме со своей матерью.

- Э! - отвечала старушка смеясь. - Мы дадим ей хорошее приданое, и я уверена, что она тоже найдёт себе мужа. У парижского буржуа нет предрассудков.

В тот же вечер д'Атис, который никогда не был страстно влюблён в Ирму, сообщил ей об этих намерениях и нашёл её как всегда спокойной, на всё готовой.

Но на другой день, когда он вышел к себе, мать и ребёнок скрылись. После некоторых поисков, их нашли у отца Ирмы, в жалкой лачуге, на краю леса Рамбулье. Когда поэт приехал туда, его маленький принц, весь в бархате и кружевах, прыгал на коленях у старого браконьера, играл его трубкой, бегал за курами, счастливый тем, что очутился на свежем воздухе. Д'Атис, хотя и очень взволнованный, хотел обратить всю эту историю в шутку и тотчас же увезти с собой беглецов. Но Ирма взглянула на дело иначе. Её изгоняли из дому - она увозит с собой ребёнка. Что могла быть естественнее? Только взяв обещание с поэта, что он откажется от женитьбы, согласилась она возвратиться; но и то под известными условиями. Все очень долго забывали, что она мать Роберта. Вечно прятаться, исчезать, когда графиня д'Атис приезжала - такая жизнь становилась невозможна. Ребёнок был уже так велик, что она не хотела более подвергаться при нём этим унижениям. И потому решено было, что, так как г-жа д'Атис не желает встречаться с любовницей своего сына, то ребёнка будут ежедневно привозить к бабушке.

Тогда началась для старушки настоящая пытка. Каждый день находились какие-нибудь препятствия. Ребёнок кашлял, было холодно, шёл дождь. Потом прогулка, гимнастика, верховая езда. Она почти не видела своего внучка. Сначала она хотела жаловаться д'Атису. Но только одни женщины обладают тайной этих маленьких войн, и хитрости их всегда остаются невидимы. Поэт неспособен был разгадать их, и несчастная бабушка грустно проводила жизнь свою в ожидании посещений мальчика, которого подстерегала на улице, когда он выходил с лакеем. Эти поцелуи украдкой, эти торопливые взгляды только увеличивали её материнскую страсть, никогда не удовлетворяя её.

Между тем, Ирма Салле, всё с помощью ребёнка, прокладывала себе дорожку к сердцу отца его. Теперь она была хозяйкой дома, принимала, давала вечера, и вообще распоряжалась как женщина, уверенная в том, что она здесь прочна. Но всё же, по временам, она считала нужным сказать мальчику при отце его: "Помнишь кур дедушки Салле? Хочешь опять воротиться к нему?" И эта вечная угроза способствовала ей окончательно утвердиться в доме поэта.

Ей нужно было пять лет для того, чтоб сделаться графиней; но она всё-таки сделалась ею. Однажды, поэт с трепетом пришёл объявить матери, что он намерен жениться на своей любовнице; и эта новость не только не возмутила старушку, но она приняла её как освобождение, видя в ней только возможность возвратиться к своему внучку и свободно любить его. Таким образом, настоящий медовый месяц достался на долю бабушки. Д'Атис, после свадьбы, пожелал удалиться на время из Парижа. Он чувствовал себя там неловко. И так как ребёнок управлял всем домом, то поселились на родине Ирмы, подле кур дедушки Салле. Это было самое курьёзное, самое разнохарактерное семейство. Бабушка д'Атис и дедушка Салле каждый вечер встречались, укладывая своего внучка спать. Старый браконьер, со своей коротенькой чёрной трубкой в углу рта, и бывшая чтица королевы, со своими напудренными волосами и величавым видом, смотрели вместе на этого прелестного ребёнка, валявшегося перед ними на ковре, и оба равно любовались им. Одна привозила ему из Парижа самые дорогие, самые новые и красивые игрушки; другой делал ему великолепнейшие свистки из самбукового дерева, и дофин иногда колебался в выборе…

Между всеми этими существами, как бы насильственно сгруппированными около колыбели, истинно несчастлив был один Шарль д'Атис. Его элегантной, аристократической музе вредна была эта жизнь в глубине леса, как иным слабеньким парижанкам, для которых в деревне слишком много свежего, укрепляющего воздуха. Он перестал работать и вдали от этого ужасного Парижа, так быстро охладевающего к отсутствующим, чувствовал себя почти забытым. К счастью, ребёнок был тут; и когда ребёнок улыбался, отец не думал больше ни о своих литературных успехах, ни о прошедшем Ирмы Салле.

И теперь, хотите ли узнать развязку этой странной драмы? Прочтите этот маленький листочек бумажки с чёрной каёмкой, полученный мною несколько дней тому назад:

"Граф и графиня д'Атис, с глубокой скорбью, имеют честь известить вас о кончине их сына Роберта."

Несчастные! Видите ли вы их там, всех четверых, смотрящих друг на друга, перед этой пустой кроваткой?

Лгунья

- Я любил только одну женщину во всю свою жизнь, - сказал нам однажды художник Д. - Я провёл с ней пять лет, вполне счастливых, обильных тихими радостями. Я могу сказать, что ей обязан я своей настоящей известностью. Так легко мне работалось подле неё; так часто посещало меня вдохновение. Когда я встретился с ней, мне показалось, что она всегда была моей. В её красоте, в её характере я видел осуществление всех своих мечтаний. Эта женщина никогда не покидала меня, она умерла у меня на руках моих, любя меня… И между тем, я не могу подумать о ней без гнева. Если я стараюсь представить её себе такою, какою она была в течение пяти лет, во всём блеске любви, с гибким и стройным станом, с золотистой бледностью, с чертами восточной еврейки, правильными и тонкими, с медленной бархатистой как взгляд её речью; если стремлюсь воплотить это чудное видение, то для того только, чтобы лучше сказать ему: "Я ненавижу тебя!"

Её звали Клотильдой. В доме наших общих знакомых, где мы с ней встретились, она была известна под именем m-me Делош, и её считали вдовой морского капитана, долго плававшего в море. И действительно, казалось, она очень много путешествовала. В разговоре она, бывало, вдруг скажет: "Когда я была в Тампико" или "Однажды на рейде в Вальпараисо"… Но, затем, ни в её привычках, ни в её речи не замечалось никаких признаков кочующей жизни, ничего такого, что обличало бы беспорядочность, торопливость, сопряжённую с быстрыми отъездами, с внезапными возвращениями. Она была парижанка и одевалась с большим вкусом, без всяких этих бурнусов и эксцентрических sarapИs, по которым тотчас узнаёшь жён офицеров и моряков, вечно носящих дорожный костюм.

Когда я почувствовал, что люблю её, моей первой и единственной мыслью было сделать ей предложение. Ей сообщили об этом. Она отвечала просто, что никогда вторично не выйдет замуж. Тогда я стал избегать встречи с ней; но так как голова моя была слишком полна этой любовью для того, чтоб я мог взяться за какую-нибудь работу, то я решился предпринять путешествие. Однажды утром, когда я занят был приготовлениями к отъезду, в мою квартиру, где выдвинуты были ящики из всех столов и комодов и в беспорядке стояли раскрытые чемоданы, к величайшему моему изумлению, вошла m-me Делош.

- Почему вы хотите уехать? - сказала она мне тихо. - Потому что вы меня любите? Я тоже люблю вас… Но только… - здесь голос её несколько дрогнул, - но только я замужем.

И она рассказала мне свою историю.

Это был целый роман несчастной любви. Муж её пьянствовал, бил её; они прожили вместе только три года. Семейство её, которым она, по-видимому, очень гордилась, занимало в Париже довольно высокое положение; но после её замужества не хотело принимать её. Она была племянница старшего раввина. Сестра её, вдова штаб-офицера, вышла во второй раз за главного смотрителя сен-жерменского леса. Что касается неё, то, разорённая в конец своим мужем, но получившая, к счастью, хорошее воспитание, она имела возможность трудом добывать себе средства к жизни. Она давала уроки музыки в богатых домах, в ChaussИe d'Antin, в Saint-HonorИ и зарабатывала довольно много денег.

История была трогательна, но немножко длинная, исполнена этих милых повторений, этих бесконечных вставок и эпизодов, всегда запутывающих женскую речь. Она и рассказывала-то мне её несколько дней. Я нанял на Avenue императрицы, между молчаливыми улицами и спокойными лужайками, маленький домик для нас двоих. Я провёл бы там год, слушая её, смотря на неё, и не вздумал бы о работе. Она первая прогнала меня в мою мастерскую, и я не мог помешать ей приняться опять за уроки. Меня очень трогало в ней это чувство собственного достоинства; я преклонялся перед этой гордой душой, хотя чувствовал себя несколько оскорблённым её формальным желанием быть всем обязанной только своему собственному труду. Таким образом, мы весь день были разлучены и сходились только вечером, в маленьком домике. С каким восторгом я возвращался туда: нетерпеливый, если она запаздывала, и счастливый, если заставал уже её там. Она приносила мне букеты, редкие цветы. Часто я заставлял её принять от меня какой-нибудь подарок, но она говорила смеясь, что она богаче меня; и действительно, уроки, должно быть, приносили ей очень много, потому что туалет её всегда отличался дорогим изяществом. Она ходила вся в чёрном, зная, что это идёт ей; и платья её, по-видимому, простые и скромные, были, однако ж, отделаны то блестящим атласом, то матовым бархатом, то тонкими кружевами, так что изумлённому взору открывался, в различных тенях одного и того же цвета, целый мир женского щёгольства.

Впрочем, её занятия не были, по словам её, нисколько обременительны. Все ученицы её, дочери банкиров, капиталистов, биржевых маклеров, обожали её, и она не раз показывала мне браслеты, кольца, которые ей дарили в благодарность за её труды. В свободное от занятий время мы были всегда вместе и никуда не ходили. Только по воскресеньям она уезжала в Сен-Жермен к сестре своей, жене смотрителя леса, с которой недавно помирилась. Я провожал её до станции железной дороги. Она возвращалась в тот же вечер, и часто, когда дни были долгие, мы назначали друг другу свидание где-нибудь на пути, около воды или в лесу. Она рассказывала мне о своём посещении, о детях, о семейном счастье сестры своей. Мне грустно было за неё, лишённую настоящей семьи, и я удваивал свою нежность к ней для того, чтобы заставить её позабыть это ложное положение, причинявшее гордой душе её, вероятно, немало страданий.

Какое это было счастливое время, время труда и доверия! Я не подозревал ничего. Всё, что она говорила, казалось мне до такой степени правдивым, естественным! Я упрекал её только за одно: иногда, рассказывая мне о домах, куда она ходила, о семействах своих учениц, она пускалась в разные предположения, сочиняла воображаемые интриги. Сама спокойная, она постоянно видела вокруг себя романы; и жизнь её проходила в драматических комбинациях. Эти химеры возмущали моё счастье. Я, который хотел бы уединиться от всего остального мира, чтобы жить запершись, подле неё, находил её слишком занятой подобными пустяками. Но, я мог, конечно, извинить это молодой и несчастной женщине, жизнь которой была до сих пор печальным романом, и которая не предвидела, чтобы он когда-нибудь мог придти к развязке.

Раз только явилось у меня подозрение или, лучше сказать, предчувствие. Однажды вечером, в воскресенье, она не возвратилась домой ночевать. Я был в отчаянии. Что делать? Отправиться в Сен-Жермен? Я мог её компрометировать. Однако ж, после ужасной ночи, я решился ехать, когда она вошла вся бледная, вся взволнованная. Сестра её занемогла. Она должна была остаться при ней. Я поверил тому, что она мне сказала; мне не казались тогда подозрительными этот поток слов, эта масса бесполезных, заслонявших главную мысль, подробностей о часе прибытия, о невежливости какого-то должностного лица, об опоздавшем поезде, и пр. и пр. Ещё два или три раза на той же неделе уезжала она ночевать в Сен-Жермен; и потом, когда сестра её выздоровела, возвратилась опять к своей спокойной и правильной жизни.

К несчастью, несколько времени спустя, пришла её очередь занемочь. Однажды, она возвратилась с уроков, дрожащая, измокшая, в лихорадке. У неё сделалось воспаление лёгких. Доктор с первого же разу признал опасность, а чрез несколько времени объявил мне, что нет надежды. Горесть моя была безгранична, невыразима. Потом я стал думать только об одном - как бы усладить ей последние минуты. "Я приведу, - говорил я себе, - к постели умирающей семью её, которую она так любила, которой гордилась!" Ничего не сказав ей, я написал к её сестре в Сен-Жермен, а сам бросился к её дяде, старшему раввину. Я уж не помню, в какой необычный час я попал к нему. Великие катастрофы совсем выбивают жизнь из колеи, расстраивают в ней всё до мельчайших подробностей. Почтенный раввин, кажется, готовился сесть за стол. Он прибежал испуганный и принял меня в передней.

- М. Г.! - сказал я ему. - Есть минуты, когда всякая ненависть должна смолкнуть.

Его доброе лицо обернулось ко мне с удивлением. Я продолжал:

- Ваша племянница умирает…

- Моя племянница! Но у меня нет племянницы, вы ошибаетесь.

- О! Умоляю вас, забудьте эту нелепую семейную вражду… Я говорю вам о m-me Делош, жене капитана…

- Я не знаю никакой m-me Делош… Вы что-нибудь перемешали, дитя моё, уверяю вас…

И он тихонько выпроводил меня за дверь, считая меня за мистификатора или за сумасшедшего. Надо полагать, что у меня действительно был очень странный вид.

То, что я узнал, было так неожиданно, так ужасно! Так она солгала мне… Зачем? Вдруг мне блеснула мысль. Я велел везти себя к одной из её учениц, о которой она мне всегда говорила, к дочери банкира.

Я спросил лакея:

- M-me Делош?

- Это не здесь.

Назад Дальше