Глава девятая
Я не был у барона Т. с того памятного посещения. Однажды утром я получил от него следующую записку: "Советы, которые я вам дал, не должны были вызвать такое длительное отсутствие. Какое бы решение вы ни приняли в деле, касающемся лично вас, вы все же сын моего лучшего друга, ваше общество будет не менее приятно мне, и я буду очень рад ввести вас в круг, пребывание в котором, смею вас уверить, доставит вам удовольствие. Позвольте мне прибавить, что поскольку ваш образ жизни, который я отнюдь не намерен порицать, представляется несколько странным, для вас тем более важно, показываясь в свете, рассеять предубеждения, несомненно лишенные основания".
Благосклонность, проявленная ко мне пожилым человеком, тронула меня. Я поехал к нему; об Элленоре не было сказано ни слова. Барон оставил меня обедать; в тот день у него было только несколько мужчин, довольно умных и довольно любезных. Сначала я был несколько смущен, но, сделав над собой усилие, оживился, вступил в разговор, блеснул, сколько мог, умом и знаниями. Я заметил, что меня слушают с одобрением. Такого рода успех доставил моему самолюбию давно уже не испытанное удовольствие; благодаря этому общество барона Т. стало еще более приятным для меня.
Я стал часто бывать у него. Он счел возможным поручить мне кое-какие дела, имевшие отношение к посольству. Элленора сперва была удивлена этой внезапной переменой в моей жизни, но я рассказал ей о дружеском расположении барона к моему отцу и о том, как мне приятно видимостью полезных занятий утешать отца, страдающего от моего длительного отсутствия. Бедняжка Элленора (сейчас я пишу это с чувством раскаяния) радовалась тому, что я казался более спокойным, и без чрезмерных жалоб покорилась необходимости нередко проводить большую часть дня в разлуке со мной. Со своей стороны, барон, как только между нами установилось некоторое доверие, снова завел со мной речь об Элленоре. Моим твердым намерением было по-прежнему говорить о ней одно хорошее, но, незаметно для себя самого, тон моих отзывов стал менее уважителен и несколько развязен; порою я, пользуясь общими фразами, намекал, что признаю необходимость расстаться с ней; порою, прибегая к шутке, говорил, смеясь, о женщинах, о том, как трудно порывать с ними. Эти речи забавляли старика посланника; его душа уже одряхлела, но он смутно припоминал, что в молодости любовные связи и ему причиняли мучения. Таким образом, единственно потому, что во мне жило чувство, которое я ревниво таил, я в той или в иной степени обманывал всех: обманывал Элленору, ибо, зная, что барон замыслил отвратить меня от нее, не говорил ей об этом; обманывал барона Т., ибо давал ему основания надеяться, что готов разорвать свои оковы. Это двуличие было весьма чуждо моему характеру; но человек портится, как только в его сердце закрадывается мысль, которую он постоянно вынужден скрывать.
До того времени у барона Т. я встречался только с мужчинами, составлявшими его интимный кружок. Однажды он предложил мне остаться на большой прием, который он устроил по случаю дня рождения своего государя. "Вы увидите, - сказал он мне, - самых красивых женщин Польши; правда, вы не найдете среди них ту, кого любите; я сожалею об этом; но есть женщины, с которыми можно встречаться только у них дома". Эти слова произвели на меня тягостное впечатление; я промолчал, но в душе попрекнул себя тем, что не вступился за Элленору, - ведь она так горячо приняла бы мою сторону, если бы меня задели в ее присутствии.
Прием был многолюден; меня внимательно разглядывали. Я то и дело слышал, как вокруг меня шепотом упоминали имя моего отца, Элленоры, графа П. При моем приближении разговор замолкал; его возобновляли, когда я удалялся. Мне было ясно, что гости рассказывали друг другу мою историю, и каждый, вне сомнения, переиначивал ее на свой лад. Мое положение было невыносимо; на лбу у меня выступил холодный пот, я попеременно краснел и бледнел.
Барон увидел мое замешательство. Он подошел ко мне, удвоил свое внимание и предупредительность, по всякому поводу расхваливал меня; влияние, которым он пользовался в свете, быстро принудило всех остальных выказывать мне такое же уважение.
Когда все разъехались, барон сказал мне: "Я хотел бы еще раз поговорить с вами начистоту. Зачем вам еще дольше Оставаться в положении, от которого вы страдаете? Кому вы этим делаете добро? Неужели вы воображаете, будто никто не знает о том, что происходит между вами и Элленорой? Все осведомлены о вашем озлоблении и о вашем обоюдном недовольстве. Вы вредите себе своей слабостью и не менее того - своим жестокосердием, ибо, в довершение вашей непоследовательности, вы не даете счастья женщине, которая делает вас таким несчастным".
Я еще не оправился от только что перенесенного мною огорчения. Барон показал мне несколько писем моего отца. Из них явствовало, что он скорбел гораздо больше, чем я думал. Это поколебало меня. Мысль о том, что я продлеваю треволнения Элленоры, еще усилила мою нерешительность. Наконец словно все соединилось против нее; пока я еще медлил, она сама своей горячностью побудила меня принять решение. Я отсутствовал весь день - барон задержал меня после приема; надвигалась ночь. Мне подали письмо от Элленоры. Я уловил в глазах барона Т. нечто похожее на сострадание к моему рабству. Письмо Элленоры было исполнено горечи. "Как! - сказал я себе. - Я ни одного дня не могу провести на свободе! Ни одного часа не могу дышать спокойно! Она преследует меня повсюду, словно невольника, которого надлежит вернуть к ее ногам". И, возмущаясь тем яростнее, чем более я чувствовал свою слабость, я воскликнул: "Да, я беру на себя это обязательство - порвать с Элленорой, и у меня хватит смелости самому объявить ей об этом, вы можете заранее известить отца о моем решении!"
При этих словах я бросился прочь. Я был потрясен тем, что сказал, и сам едва верил своему обещанию.
Элленора ждала меня с нетерпением. По странной случайности, ей в мое отсутствие впервые рассказали о попытках барона Т. отвратить меня от нее; ей передали и мои отзывы, и мои шутки. Теперь, когда у нее возникли подозрения, она припомнила некоторые обстоятельства, казалось, подтверждавшие их. Моя внезапная дружба с человеком, у которого я раньше никогда не бывал, близость между этим человеком и моим отцом представлялись ей неопровержимыми уликами. Ее тревога неимоверно возросла за несколько часов, и я застал ее совершенно убежденной в том, что она называла моим вероломством.
Я пришел к ней, исполнясь решимости высказать ей все. Но, обвиненный ею, я - возможно ли поверить? - уже только старался как-нибудь вывернуться. Я даже отрицал - да, отрицал! - в этот вечер то, что бесповоротно решил объявить ей наутро.
Уже было поздно; я оставил ее; я поспешил лечь, чтобы положить конец этому долгому дню, и, когда я уверился в том, что он кончен, я почувствовал, что с меня, пусть ненадолго, спало тяжкое бремя.
На другой день я встал очень поздно; как будто откладывая начало нашей встречи, я этим отдалял роковую минуту.
За ночь собственные размышления и все то, что я говорил ей накануне, успокоили Элленору. Она разговаривала со мной о своих делах с доверчивостью, явно, слишком явно показывавшей мне, что она считает наши жизни соединенными неразрывно. Разве я мог найти слова, которые снова ввергли бы ее в одиночество?
Время текло с ужасающей быстротой. Объяснение становилось все более необходимым. Из трех дней срока, который я себе назначил, второй был на исходе. Барон Т. ждал меня самое позднее через день. Его письмо к моему отцу уже было в пути - а я намеревался изменить своему слову, не сделав ни малейшей попытки сдержать его. Я выходил, возвращался, брал Элленору за руку, начинал говорить - и тотчас обрывал свою речь; я следил глазами за движением солнца, которое склонялось к горизонту. Снова настала ночь, я снова отложил объяснение. Мне остался один день: достаточно было бы одного часа.
Этот день прошел так же, как предыдущий. Я написал барону Т., прося у него отсрочку; и, как это свойственно слабым натурам, я нагромоздил в моем письме тысячу доводов с целью оправдать мое промедление и доказать, что оно ровно ничего не меняет в принятом мною решении и что уже сейчас мою связь с Элленорой можно считать расторгнутой навсегда.
Глава десятая
Последующие дни я провел спокойнее. Необходимость действовать я отдалил на неопределенный срок; она уже не преследовала меня, словно некое наваждение; мне думалось, что у меня вполне достаточно времени, чтобы подготовить Элленору. Я старался быть с ней более кротким, более ласковым, чтобы сохранить хотя бы память о дружбе. Мое волнение было совершенно несхожим с тем, которое я ощущал в былые времена. Тогда я молил небо, чтобы оно воздвигло между Элленорой и мной преграду, которой я не мог бы преступить. Такая преграда появилась. Я подолгу пристально глядел на Элленору как на существо, которого скоро лишусь. Ее требовательность, так часто представлявшаяся мне нестерпимой, теперь уже не пугала меня; я заранее чувствовал себя освобожденным. По-прежнему уступая ей, я теперь душевно был более свободен, чем раньше, и уже не испытывал того внутреннего возмущения, которое некогда побуждало меня непрестанно терзать ее. Во мне уже не было нетерпения, напротив - появилось тайное желание отдалить ужасный миг.
Элленора заметила это расположение, более ласковое и более чувствительное; она сама стала менее раздражительна. Я искал бесед, которых прежде избегал; я наслаждался изъявлениями ее любви ко мне, еще недавно докучными для меня, теперь же - драгоценными, ибо всякий раз они могли оказаться последними.
Однажды вечером мы расстались после беседы более задушевной, нежели обычно. Тайна, которую я хранил в груди своей, вызывала во мне скорбь - но эта скорбь не была бурной. Неведение того, когда именно совершится разрыв, которого я давно хотел, помогало мне отгонять от себя мысль о нем. Ночью я услышал в замке какой-то шум. Но он вскоре прекратился, и я не придал ему особого значения. Однако уже утром я вспомнил о нем, захотел узнать причину и направился к спальне Элленоры. Каково было мое изумление, когда я узнал, что вот уже двенадцать часов она в сильнейшем жару, что врач, за которым послали ее слуги, объявил болезнь опасной для ее жизни и что она строго-настрого запретила меня уведомить или допустить к ней.
Я пытался настаивать, но врач сам вышел ко мне, чтобы убедить в необходимости ничем ее не тревожить. Запрет Элленоры, причин которого врач не знал, он приписывал желанию не волновать меня. Охваченный беспокойством, я стал выпытывать у слуг Элленоры, что могло так внезапно ввергнуть ее в это опасное состояние. Оказалось, что накануне, после того как мы расстались, верховой привез ей письмо из Варшавы; распечатав его и пробежав глазами, она потеряла сознание, а придя в себя, не сказала ни слова и бросилась на кровать. Одна из ее горничных, встревоженная расстройством Элленоры, осталась без ее ведома у нее в спальне. Среди ночи эта женщина заметила, что Элленору охватила дрожь, от которой сотрясалась кровать, на которой она лежала; горничная хотела было позвать меня; Элленора воспротивилась этому, выказав такой ужас, что слуги не посмели ослушаться ее. Послали за врачом; Элленора отказалась и теперь еще отказывалась отвечать на его вопросы; всю ночь она произносила бессвязные слова, смысла которых окружающие не понимали, и судорожно прижимала платок к губам, как бы для того, чтобы заставить себя молчать.
Пока мне рассказывали все эти подробности, другая горничная, находившаяся в то время возле Элленоры, прибежала в сильнейшем испуге. Элленора, по-видимому, лишилась рассудка. Она никого не узнавала. Время от времени она что-то кричала, по многу раз произносила мое имя, в ужасе простирала вперед руку, словно прося, чтобы от нее убрали нечто ненавистное.
Я вошел в ее спальню. У подножия кровати я увидел два письма: одно из них было письмо, посланное мною к барону Т., другое - от него к Элленоре. Я мгновенно разгадал ужасную тайну. Итак, все усилия, приложенные мною, чтобы продлить время, которое я хотел посвятить последнему прощанию, обратились против несчастной, которую я старался уберечь. Элленора прочла начертанные моей рукой обещания покинуть ее, обещания, которые мне подсказало стремление пробыть с ней подольше, а сила этого стремления заставила повторять на тысячу ладов. Равнодушный взор барона Т. с легкостью распознал в этих возобновляемых на каждой строке уверениях ту нерешительность, которую я тщетно маскировал, и уловки, вызванные моей собственной растерянностью; но жестокий человек безошибочно рассчитал, что Элленора усмотрит в них нерушимый приговор. Я подошел к ней. Она взглянула на меня, не узнавая. Я заговорил с ней, она вздрогнула.
"Что я слышу! - вскричала она, - Это тот самый голос, который заставил меня так страдать".
Врач заметил, что мое присутствие усиливает ее расстройство, и заклинал меня уйти. Как передать то, что я претерпел в течение трех последующих томительных часов? Наконец врач вышел ко мне; Элленора впала в глубокое забытье. Он не отчаивался спасти ее, если после ее пробуждения жар уменьшится.
Элленора спала долго. Узнав, что она очнулась, я послал ей записку, прося принять меня. Она велела пере дать, что я могу войти. Я начал было говорить, она прервала меня. "Я не хочу слышать от тебя, - сказала она, - ни одного жесткого слова. Я уже ничего не требую, ничему не противлюсь; но пусть голос, который я так любила, голос, который находил отзвук в глубине моего сердца, не проникает туда ныне, чтобы терзать его! Адольф, Адольф, я была вспыльчива, я могла тебя оскорбить - но ты не знаешь, что я выстрадала. Дай бог, чтобы ты никогда не узнал этого!"
Ее волнение достигло предела. Она прижалась лбом к моей руке, он пылал; ужасающая судорога исказила ее черты. "Ради всего святого, - воскликнул я, - выслушай меня, милая Элленора! Да, я виновен: это письмо… - Она задрожала и хотела было отстраниться от меня. Я удержал ее, - Малодушный, теснимый, - так я продолжал, - я мог на минуту уступить жестокосердным настояниям, но разве у тебя нет бесчисленных доказательств, подтверждающих, что я не могу желать разлуки с тобой? Я был недоволен, несчастен, несправедлив; быть может, ты сама, слишком яростно борясь с моей строптивой натурой, придала силу мимолетным порывам, которые я теперь презираю; но разве можешь ты сомневаться в моей глубокой привязанности? Разве наши души не соединены друг с другом тысячами уз, которые ничто не может расторгнуть? Разве не общее у нас прошлое? Разве, оглянувшись на минувшие три года, можем мы не вспомнить всего, что волновало нас обоих, наслаждений, которые мы изведали вдвоем, горестей, перенесенных вместе? Элленора, начнем с этого дня новую жизнь, вернем часы блаженства и любви". Она смотрела на меня некоторое время, явно охваченная сомнением. "Твой отец, - сказала она, помолчав, - твои обязанности, твоя семья, все то, чего от тебя ожидают…" - "Пожалуй, - ответил я, - когда-нибудь, впоследствии, быть может…" Элленора заметила, что я запнулся. "Ах! - вскричала она, - зачем господь возвратил мне надежду, если он тотчас отнимает ее у меня! Адольф, благодарю тебя за все твои старания! Они благотворны для меня, тем более что, надеюсь, не будут стоить тебе никаких жертв! Но, заклинаю тебя, не будем больше говорить о будущем… Что бы ни случилось, не упрекай себя ни в чем. Ты был добр ко мне. Но я желала невозможного. Любовь заполнила всю мою жизнь; твою жизнь она не могла заполнить. Теперь удели еще несколько дней". Слезы обильно потекли из ее глаз; дыхание стало менее прерывистым; она склонила голову мне на плечо. "Вот так, - сказала она, - я всегда мечтала умереть". Я прижал ее к сердцу, я снова отрекся от своих замыслов, я осудил свои приступы гнева. "Нет, - продолжала она, - ты должен быть свободен и доволен". - "Разве это возможно, если ты несчастна?" - "Я недолго буду несчастна, и тебе недолго придется меня жалеть". Я мысленно отверг опасения, которые мне хотелось считать призрачными. "Нет, нет, милый Адольф, - сказала она мне, - когда долго призываешь смерть, небо в конце концов дарует нам некое предчувствие, возвещающее, что наша молитва услышана. - Я поклялся никогда не покинуть ее. - Я всегда на это надеялась, теперь я в этом уверена".
То был один из тех зимних дней, когда солнце озаряет серые поля каким-то печальным светом, словно с жалостью взирая на землю, которую оно перестало согревать. Элленора предложила мне выйти погулять. "Сейчас очень холодно", - сказал я ей. "Неважно - мне хочется пройтись с тобой". - Она взяла меня под руку; мы долго шли молча; она двигалась с трудом, тяжело опираясь на меня. "Остановимся на минуту". - "Нет, - ответила она, - мне отрадно чувствовать, что ты еще поддерживаешь меня". Мы снова погрузились в молчание. Небо было ясно, но листва уже опала с деревьев; ни одно дуновение не колыхало воздуха, ни одна птица не проносилась вблизи; все было недвижно, слышался только треск обледенелой травы, ломавшейся под нашими шагами. "Какое безмолвие! - сказала мне Элленора. - Какая покорность в природе! Не должно ли и сердце научиться покорности?" Она села на камень; вдруг она опустилась на колени и, низко склонив голову, закрыла лицо руками. Я услышал, как она вполголоса произнесла несколько слов. Я понял, что она молится. "Вернемся, - сказала она наконец, поднявшись. - Холод пробрал меня. Боюсь, что мне станет дурно. Не говори мне ничего, я не в состоянии слушать!"
С этого дня Элленора начала слабеть и угасать. Я окружил ее врачами; одни заявляли мне, что болезнь неизлечима, другие тешили призрачными надеждами; но природа, мрачная и безмолвная, невидимой рукой продолжала свою безжалостную работу. Временами Элленора как будто возвращалась к жизни. Порою казалось, что железная рука, давившая ее, отведена. Она приподымала истомленную голову; на щеках проступал слабый румянец, глаза оживлялись; но вдруг, по жестокой прихоти некоей неведомой силы, это улучшение оказывалось обманчивым, и врачебное искусство не могло найти тому причин. Так на моих глазах Элленора неуклонно шла к смерти. Я видел, как на этом лице, столь благородном и столь выразительном, обозначались признаки, предвещающие конец. Я видел - жалкое, прискорбное зрелище, - как тысячи смутных, бессвязных впечатлений, вызываемых физическим страданием, искажали этот энергичный, гордый характер, - словно в эти страшные мгновения душа, истязуемая телом, изменялась во всем, дабы с меньшими страданиями примениться к разрушению организма.
Одно лишь чувство оставалось неизменным в сердце Элленоры: то была ее привязанность ко мне. Все возраставшая слабость редко позволяла ей говорить со мной; но она молча устремляла на меня глаза, и тогда мне чудилось, что она взглядом молит меня о жизни, которой я уже не мог ей дать. Я боялся причинить ей сильное волнение; я придумывал предлоги, чтобы отлучаться; я бродил по всем тем местам, где бывал с нею; я орошал слезами камни, стволы деревьев, все те предметы, что напоминали мне о ней.