День угасал, небо было безоблачно; поля мало-помалу пустели - сельские работы кончились, люди предоставили природу самой себе. Мысли мои постепенно приняли оттенок более суровый и более сдержанный. Ночной мрак, сгущавшийся с каждой минутой, царившее вокруг глубокое безмолвие, лишь изредка прерываемое дальними, неясными звуками, вызвали во мне на смену волнению чувство более спокойное и более возвышенное. Я обводил глазами туманный небосклон, пределов которого я уже не различал и который тем самым пробуждал во мне смутное ощущение бесконечности. Я давно уже не испытывал ничего подобного; всегда поглощенный размышлениями сугубо личными, привыкший сосредоточиваться только на своем положении, я стал неспособен мыслить обобщенно. Я был занят только Элленорой и самим собой: Элленора вызывала во мне лишь жалость, смешанную с утомлением; что до меня самого, я уже нимало себя не уважал. Я, можно сказать, умалил себя, замкнувшись в новом виде эгоизма - эгоизме унылом, озлобленном и приниженном; теперь я радовался тому, что возрождаюсь к мыслям иного порядка, что во мне ожила способность отрешаться от самого себя и предаваться отвлеченным размышлениям; казалось, душа моя воспряла от длительного, постыдного унижения.
Так протекла почти вся ночь. Я шел наугад; проходил по лесам, полям, деревням, где все было недвижно. Изредка я замечал тусклый свет, мерцавший в дальнем жилище и пробивавшийся сквозь мглу. "Там, - говорил я себе, - там, быть может, какой-нибудь несчастный терзается горем или борется со смертью, в непреложности которой повседневный опыт, по-видимому, все еще не убедил людей; это необъяснимая тайна, незыблемый рубеж, который не утешает и не умиротворяет нас, предмет постоянной беспечности и преходящего ужаса! И я так же, - продолжал я свою мысль, - я так же отдаю дань этой безрассудной непоследовательности! Я восстаю против жизни, словно этой жизни не суждено оборваться; я сею вокруг себя несчастье, чтобы отвоевать несколько жалких лет, которые время вскоре похитит у меня! О! Откажись от этих тщетных потуг! Радуйся, глядя, как бежит время, как уносятся дни твои, настигая друг друга; оставайся недвижен, будь равнодушным зрителем существования, уже наполовину истекшего; пусть завладеют им, пусть раздирают его в клочья - его ничем не продлить, так стоит ли препираться из-за него?"
Мысль о смерти всегда имела надо мной большую власть. Какие бы пылкие чувства меня ни волновали, этой мысли всегда было достаточно, чтобы тотчас меня успокоить; она и тут оказала на мою душу свое обычное действие - я стал думать об Элленоре с меньшей горечью. Все мое раздражение исчезло; впечатления минувшей безумной ночи оставили во мне лишь чувство беззлобное и почти спокойное: быть может, физическая усталость, овладевшая мною, способствовала этому умиротворению.
Забрезжил рассвет, я уже различал отдельные предметы.
Оказалось, что я нахожусь довольно далеко от поместья Элленоры. Я живо представил себе ее тревогу и ускорил шаг, насколько мне это позволяла усталость, чтобы поскорее вернуться к ней, как вдруг мне повстречался верховой, которого она послала разыскивать меня. Он сказал мне, что она со вчерашнего дня терзается мучительнейшими опасениями; что, побывав в Варшаве и объездив все окрестности, вернулась домой в неописуемом беспокойстве и что крестьяне ее деревень разосланы во все стороны на поиски. Этот рассказ сперва вызвал во мне неприязненное чувство. Я был раздосадован тем, что Элленора установила за мной тягостный надзор. Напрасно повторял я себе, что единственная тому причина - ее любовь ко мне; но разве эта любовь не была также причиной всех моих бед? Однако мне удалось побороть это чувство, в котором я упрекал себя. Я знал, что Элленора встревожена и страдает. Я сел на лошадь; я быстро покрыл расстояние, разделявшее нас. Она приняла меня с бурной радостью. Ее волнение растрогало меня. Наш разговор был краток, ибо она вскоре спохватилась, что мне нужен покой; я расстался с ней, не сказав, по крайней мере на этот раз, ничего такого, что могло бы опечалить ее сердце.
Глава восьмая
На утро я встал, преследуемый теми же мыслями, что волновали меня накануне. Мое волнение усилилось в последующие дни; Элленора тщетно пыталась узнать его причины, она забрасывала меня вопросами, на которые я отвечал неохотно и односложно; я давал отпор ее настойчивости, так как слишком хорошо знал, что моя откровенность причинит ей страдание и что это страдание принудит меня снова притвориться.
Тревожась и недоумевая, Элленора прибегла к помощи одной из своих приятельниц, чтобы разведать тайну, в сокрытии которой она меня обвиняла; страстно желая обмануть себя, она искала фактов там, где дело было в чувстве. Эта приятельница завела со мной разговор о моем причудливом нраве, об упорстве, с которым я отвергал всякую мысль о прочной связи, о моем необъяснимом стремлении к разрыву и одиночеству. Я долго слушал ее молча. До того времени я никому не говорил, что уже не люблю Элленору, - уста мои отказывались вымолвить это признание, казавшееся мне вероломством. Однако я захотел оправдать себя: я рассказал свою историю весьма сдержанно, всячески хваля Элленору, соглашаясь с тем, что вел себя непоследовательно, но виня в этом затруднительность нашего положения, и не позволил себе ни единым словом обмолвиться о том, что подлинное затрудненнее моей стороны заключается в отсутствии любви. Подруга Элленоры, слушавшая меня, была растрогана моим рассказом, - она усмотрела великодушие в том, что я называл слабостью, и несчастье - в том, что я именовал жестокосердием. Те самые объяснения, которые приводили в ярость необузданную Элленору, убеждали разум ее беспристрастной приятельницы. Мы так справедливы, когда к нашим суждениям не примешивается чувство! Кто бы вы ни были - никогда не вверяйте другому лицу попечение о своих сердечных делах; только сердце может быть защитником в этой тяжбе: оно одно знает, сколь глубоки его раны; всякий посредник становится судьей: он расследует, делает оговорки, видит равнодушие, допускает возможность его, признает его неизбежность - тем самым он оправдывает равнодушие, и таким образом оно, к великому своему изумлению, становится законным в собственных глазах. Упреки Элленоры давно уже убедили меня, что я виновен; женщина, воображавшая, что защищает ее, открыла мне, что я всего лишь несчастен. Это заставило меня чистосердечно признаться в своих чувствах: я подтвердил, что питаю к Элленоре преданность, сочувствие, жалость, но прибавил, что любовь совершенно непричастна к тем обязательствам, которые я наложил на себя. Эта истина, которую я до той поры таил в своем сердце и иногда лишь, в порыве волнения и гнева, изъяснял Элленоре, приобрела в моих глазах большее значение и силу именно потому, что хранителем ее стал другой человек. Великий, непоправимый шаг - внезапно обнажить перед глазами третьего лица тайники своего интимного чувства; свет, ворвавшийся в это святилище, обнажает и довершает разрушения, ранее окутанные мраком: так тело, заключенное в гробницу, нередко сохраняет свой прежний вид, покуда воздух, проникший извне, не коснется его и не обратит в прах.
Приятельница Элленоры рассталась со мной; не знаю, какой отчет она ей дала о нашем разговоре, но, подходя к гостиной, я услышал голос Элленоры, звучавший очень взволнованно; увидев меня, она замолчала. Вскоре, однако, она опять заговорила; в ее общих рассуждениях, повторяемых на разные лады, таились личные нападки. "Нет ничего более странного, - говорила она, - чем усердие в так называемой дружбе; есть люди, которые с величайшей готовностью берут на себя попечение о нашем благе, чтобы тем легче отказаться защищать нас; они называют это привязанностью - я предпочла бы ненависть". Мне нетрудно было догадаться, что подруга Элленоры, не находя, по-видимому, что я так уж виновен, приняла мою сторону против нее и этим рассердила ее. Я почувствовал, что у меня нашелся союзник - это создало еще одну преграду между нашими сердцами.
Спустя несколько дней Элленора зашла еще дальше; она была совершенно неспособна владеть собой: как только ей казалось, что у нее есть причины быть недовольной, она приступала к объяснению напрямик, никого не щадя, ничего не рассчитывая и предпочитая опасность разрыва неудобствам притворства. Приятельницы расстались, поссорившись навсегда.
"Зачем вмешивать посторонних в наши интимные размолвки? - говорил я Элленоре. - Разве для того, чтобы понять друг друга, нам нужен кто-то третий?! И если мы перестали понимать друг друга, то какой же третий в состоянии это поправить?" - "Ты прав, - сказала она, - но это все по твоей вине; в былые времена я ни к кому не обращалась, чтобы найти дорогу к твоему сердцу".
Неожиданно Элленора объявила, что намерена изменить свой образ жизни. Из ее слов я уяснил себе, что недовольство, которое меня снедало, она приписывает нашему уединению: она хотела исчерпать все ложные объяснения, прежде чем примириться с объяснением истинным. Мы проводили унылые вечера наедине, то безмолвствуя, то обмениваясь упреками; источник долгих бесед иссяк.
Элленора решила приглашать к себе знатные семьи, жившие по соседству с ней или в Варшаве. Я тотчас представил себе все трудности и опасности, сопряженные с этими попытками. Родственники, оспаривавшие у нее наследство, разгласили ее прошлое и распространили на ее счет тысячу злостных сплетен. Я трепетал при мысли о тех унижениях, которым она неминуемо подвергнется, и старался отговорить ее от этой затеи. Мои настояния были тщетны; я уязвил ее гордость своими опасениями, хотя выражал их осторожно. Она заподозрила, что я тягощусь нашими отношениями из-за ее сомнительной репутации; тем упорнее она старалась снова занять должное место в свете: ее усилия возымели некоторый успех. Благосостояние, которым она пользовалась, ее красота, лишь слегка тронутая временем, даже слухи о ее похождениях - все в ней возбуждало любопытство. Вскоре она увидела вокруг себя многочисленное общество, но ее терзало затаенное смущение и беспокойство.
Я был недоволен своим положением; она думала, что мое недовольство связано с тем положением, которое занимает она, и всячески порывалась изменить его; пылкость ее натуры не позволяла ей что-либо обдумывать, двусмысленность ее роли в свете вызывала неровность в поведении и опрометчивость в поступках. Она правильно судила о вещах, но ей не хватало широты взглядов; верность ее суждений искажалась необузданностью нрава, а узость ума мешала видеть наиболее искусный способ действий и улавливать тонкие оттенки. Впервые в жизни поставив себе цель, но слишком поспешно стремясь к ней, она этой цели не достигла. Сколько унижений она претерпела, не говоря мне о них! Сколько раз я краснел за нее - и не имел силы сказать ей об этом! Люди очень высоко ставят сдержанность и такт, и я воочию убедился, что Элленора пользовалась большим уважением среди друзей графа П., будучи его любовницей, нежели теперь среди своих соседей, владея огромным состоянием и повелевая множеством вассалов. То надменная, то заискивающая, иногда приветливая, иногда обидчивая, она вносила в свои поступки и речи какую-то пагубную горячность, разрушавшую уважение, которым пользуются люди, умеющие владеть собой.
Отмечая здесь недостатки Элленоры, я себя самого обвиняю, себе самому выношу приговор. Одно мое слово успокоило бы ее, - почему я не смог его вымолвить?
Однако наша совместная жизнь теперь стала более мирной; развлечения избавляли нас от обычных наших мыслей. Мы лишь временами оставались одни; а так как мы во всем, за исключением сокровенных наших чувств, безгранично доверяли друг другу, то, делясь наблюдениями, обсуждая разные события, мы освобождали себя от необходимости говорить об этих чувствах, и наши беседы вновь приобретали для нас некоторую прелесть. Но вскоре новый образ жизни стал для меня источником новых треволнений. Затерянный в толпе, теснившейся вокруг Элленоры, я заметил, что являюсь предметом удивления и порицания. Приближался срок разбирательства ее тяжбы; представители противной стороны утверждали, что она ожесточила родительское сердце бесчисленными своими похождениями; мое присутствие как бы подкрепляло их слова. Ее друзья упрекали меня в том, что я причиняю ей вред. Они находили простительной ее страсть ко мне, но меня они обвиняли в отсутствии щепетильности; по их мнению, я злоупотреблял чувством, которое мне надлежало бы умерять. Я один знал, что, покинув Элленору, я тем самым увлеку ее вслед за собой, и она, чтобы не разлучаться со мной, отбросит всякую заботу о своем благосостоянии и все расчеты, внушаемые осторожностью. Я не мог сделать эту тайну достоянием общества, поэтому я в доме Элленоры казался посторонним человеком, вредящим успеху того дела, от которого зависела ее судьба; и, по странному извращению истины, ее жалели как жертву моей власти над ней, тогда как я был жертвой ее непреклонной воли.
Некое новое обстоятельство еще более осложнило это тягостное положение.
Неожиданно в поведении и манерах Элленоры произошла странная перемена: до того времени она, видимо, была занята только мною; вдруг я заметил, что оная благосклонно принимает поклонение окружающих ее мужчин и даже ищет его. Казалось, характер этой женщины, столь скрытной, столь холодной, столь недоверчивой, круто изменился. Она поощряла чувства, более того - надежды множества молодых людей, одни из которых пленялись ее красотой, другие же, несмотря на ее прошлые заблуждения, действительно домогались ее руки; она не отказывала им в долгих беседах с глазу на глаз; в обращении с ними она прибегала к тем сомнительным, но привлекательным уловкам, которые слегка отталкивают поклонника для того лишь, чтобы удержать его, выражая скорее нерешительность, нежели равнодушие, отсрочку, нежели отказ. Впоследствии я узнал от нее самой, и события подтвердили, что она действовала так из соображений жалких и ложных. Возбуждая мою ревность, она надеялась оживить мою любовь; но это значило ворошить пепел, который ничто уже не могло воспламенить. Быть может, неведомо для нее к этому расчету примешивалась также и некоторая доля женского тщеславия! Она была уязвлена моим равнодушием, ей хотелось доказать себе самой, что она еще способна нравиться. Возможно, наконец, что, тяготясь одиночеством, на которое я обрекал ее сердце, она находила известное утешение, внимая словам любви, давно уже не произносимым мною!
Как бы там ни было, я некоторое время обманывался насчет ее побуждений. Мне виделась заря моей будущей свободы, я ликовал. Боясь каким-нибудь опрометчивым поступком помешать этому перелому, с которым я связывал свое освобождение, я стал более кротким, казался более довольным. Элленора приняла мою кротость за нежность, мою надежду увидеть ее наконец счастливой без меня - за желание дать ей счастье. Она была в восторге от своей хитрости. Иногда, однако, она пугалась, видя, что я не проявляю никакой тревоги; она ставила мне в упрек, что я нимало не препятствую этим отношениям, которые, казалось, грозили отнять ее у меня. Я защищался от ее обвинений шутками, но мне не всегда удавалось ее успокоить; истинный характер Элленоры прорывался сквозь притворство, в которое она сама себя облекла. Ссоры начались вновь, на другой почве, но не менее бурные. Элленора винила меня в своих собственных ошибках; она давала мне понять, что одно-единственное мое слово безраздельно вернуло бы ее мне; затем, оскорбленная моим молчанием, она опять с каким-то неистовством отдавалась кокетству.
Здесь, я это чувствую, меня особенно резко обвинят в малодушии. Я хотел быть свободным, и если бы я освободился, это встретило бы всеобщее одобрение; быть может, мне следовало так поступить: поведение Элленоры давало мне на то право и, казалось, принуждало к этому. Но разве я не знал, что в ее поведении виновен я сам? Не знал, что Элленора в глубине сердца своего не переставала меня любить? Мог ли я карать ее за ветреность, на которую сам ее толкал, и с холодным лицемерием искать в этой ветрености предлога к тому, чтобы безжалостно ее покинуть?
Разумеется, я не хочу оправдываться; я осуждаю себя более сурово, нежели, быть может, это сделал бы на моем месте другой; но по крайней мере я могу здесь торжественно засвидетельствовать, что никогда не действовал по расчету и что мною всегда руководили чувства искренние и естественные. Как же могло случиться, что, питая эти чувства, я так долго приносил только несчастье себе и другим?
Однако в обществе за мной наблюдали с удивлением. Мое пребывание у Элленоры можно было объяснить только глубоким чувством к ней, а мое безразличие к тем связям, к которым, казалось, она теперь была склонна, опровергало возможность такого чувства. Мою непостижимую терпимость приписывали шаткости принципов, беспечному отношению к нравственности, якобы говорившему о том, что я закоренелый себялюбец и вдобавок развращен светом. Эти домыслы, тем более способные оказать воздействие, что они вполне соответствовали душам тех, от кого исходили, были приняты охотно и получили широкую огласку; отзвуки их наконец дошли до меня; я был возмущен этим неожиданным открытием: в награду за мое долгое самопожертвование меня неверно поняли, на меня клеветали; ради женщины я забыл все выгоды, отказывался от всех радостей жизни - и меня же осуждали.
Я решительно объяснился с Элленорой: одно слово рассеяло жалкую толпу обожателей, которых она привлекла только лишь с целью устрашить меня возможностью потерять ее. Она ограничила свое общество женщинами и немногими пожилыми мужчинами. Все вокруг нас снова приняло достойный вид, но мы от этого только стали еще более несчастны: Элленора возомнила, что приобрела новые права; я чувствовал, что меня обременили новые цепи.
Не могу описать, какая горечь, какие приступы ярости были следствием этих столь запутанных отношений. Наша жизнь стала непрерывной бурей: близость утратила все свое очарование, любовь - всю свою сладость; исчезли и те проблески нежности, которые на краткий миг как бы исцеляют неизлечимые раны. Все представилось мне в истинном свете, и, чтобы изъяснить это Элленоре, я подбирал выражения самые суровые, самые беспощадные. Я умолкал лишь тогда, когда видел Элленору в слезах, но эти слезы были только раскаленной лавой, которая, капля за каплей падая на мое сердце, исторгала у меня вопли, но не могла вырвать отречение от моих слов! В ту пору я не раз был свидетелем того, как она вставала со своего места и, вся бледная, пророчески восклицала: "Адольф, вам неведомо, как жестоко вы заставляете меня страдать; когда-нибудь вы это узнаете, узнаете от меня, после того как ввергнете меня в могилу!" Несчастный! Почему, когда она говорила так, я сам не бросился в могилу?