- По-свински, говоришь? И только? Не много! - Сверкоский залился смехом. Перекосив рот и пощипывая бородку, он с насмешливой улыбочкой продолжал:
- Это ерунда, я мог бы ободрать тебя как липку, но в коммерческих делах есть тоже своя этика, мой милый!
- Жульничество, а не этика. За три месяца я потерял триста рублей! Ловко же ты у меня их выудил и переправил в свой карман.
- Купим лес - возместишь убыток.
Подумав, Карась ответил:
- Ладно, я готов стать твоим компаньоном. Где этот лес?
- В Карчмисках, у Гжесикевича, - поспешно бросил Сверкоский и принялся гладить собаку. Глаза у него блестели.
- Хи! Хи! Неделю назад его купил Щигельский и уже рубит. Хи! Хи! - Карась сорвался с места и, вздрагивая всем телом, хохотал до изнеможения. На лице его сияла радость. - Буфетчик, шесть крепких!.. Ой, Сверчик, берешься за коммерцию, а сам глуп как пробка; пытаешься всех надуть, да плутни твои легко разгадать: жульничаешь, но мелковато, плоско. Смотри, как бы не угодить за решетку.
Он выпил одну за другой все шесть рюмок, потер руки, похлопал по плечу Сверкоского покровительственно, с издевкой и удалился вместе со Стасем.
- Посмотрим… Посмотрим, - огрызнулся Сверкоский. - Жульничество, какое это жульничество? Я хочу заработать, хочу, чтоб у меня были деньги, а дураки пусть не рискуют. Амис, пойдем, сынок! Подлец этот Щигельский - такой лес перехватил!
И он с досады пнул собачонку.
Получив багаж и взвалив его на плечи рабочему, Сверкоский отправился домой. Из окна канцелярии Стась видел, как он то и дело ощупывает и гладит на ходу рогожу; видел, как он, ступая крупно, по-волчьи, беспрестанно косится по сторонам.
- Идите сюда, продиктую рапорт! - крикнул Орловский.
Стась отправился в кабинет начальника. Орловский, расхаживая по комнате, то посматривал через окна на перрон, то, всовывая голову в оконце кассы, которое выходило в коридор, к чему-то прислушивался.
- Садитесь за мой стол.
- Но…
- Без всяких "но": это стол экспедитора.
Орловский был начальником станции. Одновременно он выполнял обязанности экспедитора.
- Разве не все равно?
- Да будет вам известно, сударь, что я собираюсь писать рапорт на экспедитора станции Буковец, значит не все равно, - сказал Орловский с раздражением.
Бабинский остолбенел:
- Вы собираетесь писать на себя рапорт? Что скажут в дирекции?
- Во всем должен быть порядок - слышите? Порядок, прежде всего порядок. Если б каждый придерживался этого принципа, никогда бы не было нареканий со стороны начальства.
Стась опустил голову. Он сожалел, что задел начальника: сколько раз он давал себе слово ни о чем его не расспрашивать и слепо выполнять распоряжения, а тут снова не выдержал.
- Пишите: "В связи с тем, что исполняющий обязанности экспедитора станции Буковец пан Орловский во время продажи билетов своим бестактным, можно сказать, грубым поведением довел пассажиров до того, что они потребовали книгу жалоб, которую при сем прилагаю, прошу высокую дирекцию наказать по заслугам виновного, дабы избежать в будущем повторения подобных случаев. Единственным оправданием экспедитора является то, что этот поступок произошел в момент серьезной болезни его дочери. Думаю, однако, что такого рода оправдания нельзя принимать во внимание, так как никому - ни дирекции, ни пассажирам - нет дела до семейной жизни чиновников, которые должны постоянно заботиться о выполнении своих служебных обязанностей".
- Но… - начал было Стась.
- Не возражать! Клянусь богом, вы, пан Бабинский, слишком много себе позволяете: когда начальство говорит, следует повиноваться и молчать!
Бабинский притих и закусил губу, вновь досадуя на себя.
- Поезд подходит! - послышался за дверью голос дежурного.
II
Стась побежал к аппарату, а Орловский вышел на перрон. Бросив взгляд на толпу пассажиров, начальник раскланялся с какими-то важными господами, за которыми на почтительном расстоянии следовал ливрейный лакей; увидев доктора, Орловский подошел к нему и молча поздоровался, потом он дал знак; звякнул колокол, послышался свисток дежурного, раздался гудок паровоза, и поезд тронулся.
- Я ждал тебя с нетерпением. Хорошо, что ты приехал. Мне кажется, Янке стало лучше, но я не уверен. Сам увидишь и скажешь. Пойдешь к ней сейчас?
Доктор, не сказав ни слова, утвердительно кивнул. Рот его был прикрыт респиратором, который черной лентой разделял на две части его бледное, худое лицо. С трудом передвигаясь в своих огромных, глубоких калошах, он сгибался под тяжестью шубы, на которую поверх толстого клетчатого пледа был наброшен еще резиновый плащ. Поминутно отдыхая и расстегивая на каждой ступеньке по одной пуговице у плаща и шубы, он медленно поднялся по лестнице. Не раздевшись в передней, он прошел в гостиную и проверил, плотно ли закрыты окна, форточки, двери.
Орловский оставил доктора перед портьерой, прикрывающей дверь в комнату Янки, и направился на кухню.
- Янова, скажите барышне - доктор приехал. Спросите, может ли она принять его?.. Подожди минутку, кухарка сейчас спросит, - обратился он к доктору, который с помощью рассыльного Роха стягивал с себя бесчисленные свои облачения, - а я на секундочку забегу в канцелярию. Когда кончишь, вели позвать меня.
Он в волнении прошелся по комнате, бросил вопросительный взгляд на доктора, покусал кончик бороды, пожал плечами и направился в канцелярию.
- Пан Бабинский, допишем рапорт! Пусть экспедитор попробует оправдаться.
Орловский диктовал Стасю, но время от времени умолкал и, став посредине комнаты, закусив кончик бороды, прислушивался к долетавшим с верхнего этажа отзвукам шагов: комната больной находилась как раз над канцелярией. Орловский догадывался, скорее почувствовал, что доктор присел у кровати, хотя не был уверен в этом: звуки шагов заглушались музыкой, доносившейся из квартиры Залеских.
- Эй, вы, тише там! - крикнул он, гневно топнув ногой.
Стась улыбнулся и ниже склонился над бумагами: ведь Залеская не могла услышать его через потолок.
Орловский опять принялся диктовать, но, не докончив, побежал домой. Он постоял немного у дверей, прислушался, затем отправился снова на перрон. Прогуливаясь, то и дело взглядывал украдкой на окна Янкиной комнаты.
Меж тем доктор, раздевшись и пригладив седеющие волосы, постучался к больной.
- Войдите! - отозвался звонкий, сильный голос.
Доктор вошел, приподнял до половины шторы, осмотрел, плотно ли закрыты окна и форточки, потом присел у кровати.
- Как вы себя чувствуете? - негромко спросил он и снял респиратор.
- Неплохо. Хотелось бы встать, - ответила Янка, вздрогнув от прикосновения холодных пальцев к ее руке. - Я очень хотела вас видеть, доктор, собиралась даже писать вам сегодня.
Ее голос временами прерывался и переходил в неприятное хрипение; тогда она умолкала, вздыхала, и голос возвращался. Но в ее огромных черных глазах светилась затаенная мука. Она слегка приподнялась и, подхватив свои пышные, золотистые, как зрелая пшеница, рассыпавшиеся по постели волосы, связала их греческим узлом.
- Я здорова, - сказала Янка. - Только в горле и груди иногда чувствую острую боль, иногда не хватает голоса; теперь это случается реже. Да, я здорова, но очень скучаю. Вы останетесь обедать, доктор? У меня к вам просьба. - Кровь на мгновение прилила к ее бледному, как мел, лицу.
- Останусь. Я к вашим услугам.
Доктор встал и пошел на кухню. Янка проводила его взглядом и, когда он вернулся, вопросительно посмотрела на него.
- Я велел подать обед пораньше, чтобы успеть на поезд, - усаживаясь, пояснил доктор. - Я еще раз внимательно осмотрю вас, а вы тем временем расскажете о своей просьбе.
Янка была благодарна ему: она понимала, что не смогла бы говорить свободно обо всем, если бы чувствовала на себе его проницательный взгляд.
Доктор тщательно осматривал ее, попутно задавал вопросы, от которых она невольно отворачивала лицо к стене, кусала губы и отвечала так тихо, что он едва мог расслышать. Консультация продолжалась долго.
- Отец все знает? Все?
- Кажется, нет.
Доктор выпрямился и нахмурил брови. Глаза Янки потемнели. Она опустила голову.
- Разве обязательно говорить ему об этом? - выдавила она из себя, сдерживая с трудом волнение. - Вы наш старый, лучший друг, вы знали меня еще девочкой. Я дорожу вашим мнением и поступлю так, как вы посоветуете. - Янка смолкла. Губы ее дрожали. - Я бы не хотела лгать и рассказала бы ему все - будь что будет, но… боюсь. Он прежде относился ко мне с ненавистью и был неправ. Но если бы… если бы он узнал теперь обо всем, то… - она судорожно сжала пальцы и тяжело задышала: жгучая боль разлилась по телу. Немного оправившись, Янка заговорила снова глухим от волнения голосом:
- Мне жаль отца, очень жаль.
- Это хорошо, что вы его жалеете. Он вас любит. Может быть, это сумасшедшая любовь, но любовь.
Вдруг ее осенила ужасная мысль.
- Вполне ли здоров отец? - спросила она поспешно, впиваясь глазами в лицо доктора.
- Нет… И поэтому его надо беречь. Не расстраивать, иначе…
- Говорите, говорите, но только откровенно: я чувствую себя достаточно сильной, чтобы услышать правду. Я хочу, я должна ее услышать. Меня тревожит состояние отца, я вижу столько странных, почти ужасных симптомов, что боюсь за него.
- Не все обстоит благополучно. Его деспотизм, раздражительность… Да и эти беседы со своим двойником… Мне рассказывали о его странных рапортах.
- Чем все это кончится?
- Не знаю. Знаю только одно - ему не следует ничего говорить, ничего, - ответил он коротко.
- А если он захочет узнать? - спросила она твердо, точно уже вознамерилась сказать отцу всю правду.
- Даже и в этом случае не следует ничего говорить. Правда иногда бывает преступлением и тоже убивает. Конечно, если для вас отец ничего не значит, скажите ему все, убейте его сразу - вы почувствуете облегчение, развяжете себе руки. - Эти слова он произнес торопливо, с чувством гнева, затем надел респиратор и тяжело опустился на стул.
Янка долго вглядывалась в доктора; на ее красивом похудевшем, бледном лице отражались то боль, то горечь воспоминаний, то беспокойство. Янка вдруг помрачнела, ее охватила глубокая апатия. Как видно, она решила покориться судьбе.
- Что вы думаете обо мне? - спросила она.
Ей захотелось услышать теплые слова утешения, сочувствия, прощения; она готова была открыть сердце, дать выход гнетущим ее чувствам, боли, броситься кому-нибудь на грудь и выплакать всю горечь своей жизни, накипевшую скорбь. В эту минуту она чувствовала себя такой слабой, беззащитной и обиженной, что слезы принесли бы ей облегчение. Но доктор долго молчал, тер свой нос, приглаживал волосы, смотрел в окно, наконец снял респиратор, пожал ей руку и сказал:
- Ты очень несчастна, дитя мое, и мне тебя искренне жаль, как собственную дочь.
- О… доктор!..
Больше она не могла вымолвить ни слова, прижала его руку к губам и, обессилев, упала на подушку; слезы, рожденные страданием, полились из ее глаз, и такой неожиданный прилив жалости почувствовала она к себе, что не заметила, как вышел доктор. Ничего не слыша и не понимая, она лежала без движения, почти без памяти, каждым нервом ощущая огромную скорбь и глухую боль.
Она очнулась только тогда, когда кухарка поставила обед на маленьком столике у ее кровати.
- Отнесите обратно, Янова, мне не хочется есть.
- Так вы же, барышня, со вчерашнего дня не брали ни крошки в рот. Слыханное ли дело морить себя голодом? Я вот тоже больна. И бок прихватило, мутит - прямо-таки свет не мил.
Янова опустила шторы, унесла еду и снова запричитала.
- И никаких-то средств нет против этой хвори. Может, ваше лекарство, барышня, мне поможет, а?
- Напейтесь водки, Янова, сразу все пройдет.
- Водки? А и то правда. Водки! Ох, люди добрые! Неужто и впрямь водки? А ведь я-то папаше вашему, благодетелю, обещала ни капли в рот не брать, да и дочь мне запретила, но уж коли вы говорите - поможет, значит, поможет.
- Будет, Янова. Ступайте, - нетерпеливо проговорила Янка.
- Иду, иду! Вот и дочь мне часто так говорит. Иду, иду! Водки! Ну да, если вместо лекарства самую малость, то греха не будет…
Она вышла. В ту же минуту скрипнула дверца буфета и звякнул стакан.
Янка прислушивалась к долетавшим из гостиной голосам.
Доктор пообедал. Вскоре пришел Орловский и стал его расспрашивать о Янке.
- Она чувствует себя хорошо, может вставать; впрочем, все, что надлежит ей делать и принимать, я написал вот здесь - возьми.
Орловский внимательно прочитал написанное.
- Все идет пока отлично, только ты не кричи на нее: возвращение болезни ее погубит, - сказал доктор. Увидев, что Орловский покраснел от гнева и приготовился спорить, он прикрыл рот респиратором и сел за стол.
- По-твоему, я готов ее погубить, из-за меня она болеет, а? Кричу на нее, да?
"Успокойся, больше всего виноват ты сам", - написал доктор карандашом на бумаге.
- Значит, по-твоему, виноват я, я! - закричал Орловский, скомкал записку, бросил на пол и растоптал. Он остановился посреди комнаты, вытянул руки, как бы собираясь протестовать, но вдруг сел у окна, забарабанил пальцами по стеклу, открыл форточку и крикнул рабочему, стоявшему на перроне:
- Сигнал из Стшемениц! Не слышишь, болван, пассажирский вышел! - Потом с треском захлопнул форточку, вернулся на прежнее место, закурил, но тут же со злобой швырнул папиросу в печь и принялся расхаживать по комнате. Его лицо покрылось красными пятнами. Он то и дело кусал кончик бороды, дергал плечами, беспокойно оглядывался вокруг и избегал смотреть в лицо доктору.
- Неправда! Все, что я делал для нее, все мои поступки имели одну цель - ее счастье. Неправда! Неправда! - крикнул он и яростно стукнул кулаком по столу.
"Ты выгнал ее из дому тоже ради ее счастья?" - написал доктор.
- Выгнал?! - простонал Орловский, бросив взгляд на записку. Эти слова будто ударили его; он отшатнулся, повел вокруг мутными глазами и сел.
- Это правда, - добавил он тихо. Ему ясно представилась та злополучная сцена, которая разыгралась в этой гостиной несколько месяцев тому назад.
Не в силах выдержать сурового взгляда доктора, он низко опустил голову.
- Ты совсем ее не знаешь, - заговорил опять Орловский. Он вскочил со стула и начал расхаживать по комнате, потом стал у двери и проговорил:
- Я расскажу тебе обо всем коротко. Весной ей сделал предложение Гжесикевич, ты знаешь его, он человек солидный и порядочный.
"Порядочный хам, хотя внешне образован", - написал доктор.
- Ну и что ж. Главное не в Гжесикевиче, а в ее упрямстве: она наотрез отказалась выйти за него замуж. Не помогла и моя просьба; сказала "нет" и настояла на своем.
- И была права: она не любила его.
- Любовь? А что это такое? Вздор! Глупость! - Орловский пренебрежительно махнул рукой. - Нет, не поэтому: она хотела сделать мне назло, сделать по-своему - и сделала.
"Но ведь и ты хотел настоять на своем, тиранил, приневоливал", - быстро написал доктор и подсунул ему записку.
- Нет, нет! Ее не приневолишь! Просто я не в меру вспылил, ну и в раздражении причинил ей боль; но разве непременно надо было в ту же минуту бежать из дому? И разве после всего, что произошло между нами, она должна была бросить отца и дом? И зачем? Чтобы поступить в театр? Слышишь? Девушка из порядочной семьи, моя дочь - и на сцене, в театре! - крикнул Орловский, сделав особое ударение на последних словах.
"Ты ее выгнал, вот она и должна была чем-нибудь заняться".
Орловский, прочитав записку, даже подскочил. Глаза его забегали, борода и губы затряслись от сильного возбуждения, он заметался по комнате, как зверь в клетке; потом бросился в кресло так, что затрещали пружины.
На минуту воцарилось молчание. В окна врывался лязг железа - рабочие меняли где-то рельсы; монотонно стучал по стеклам дождь. Глухие, однообразные звуки фортепьяно просачивались сквозь стены, расплывались в воздухе.
Доктор спокойно следил за мухами, жалкими, последними осенними мухами, лениво ползавшими по белой скатерти.
- Выгнал… Но она ушла, даже не оглянулась; ушла и не сказала на прощание ни слова; ушла на сцену, к комедиантам, в шайку ублюдков и распутниц; ради них она покинула меня, своего отца! Негодная, негодная, негодная! - Его душила злоба. - Выгнал!.. А она не написала мне ни единого слова за четыре месяца! Ты старый холостяк, у тебя нет детей, и ты не можешь понять, какие муки они приносят отцам. Четыре месяца один! В постоянной тревоге за ее судьбу, окруженный всеобщим презрением, а!.. а!..
Гнев сдавил ему горло: он не мог произнести больше ни слова.
"Надо было поехать за ней, простить и забрать к себе", - написал доктор.
- Я должен был ехать, прощать, унижаться перед ней? Я? - он ударил себя кулаком в грудь. - Я? Никогда! Чтоб меня черти взяли!
"Тебя-то они не взяли, а вот ее взяли!"
Орловский прочитал и закрыл лицо руками.
- Я ждал, надеялся, что в ней проснется моя дочь и она вернется, - со слезами в голосе начал он после продолжительного молчания. - Ждал хотя бы письма, думал - напишет, попросит денег; она там терпела страшную нужду. Одно ее слово, и я бросил бы все, поехал и простил - ведь она единственное мое дитя, кроме нее у меня никого нет. Я старый, очень старый, а одинокая старость горька, ох, как горька! Этого я не в силах тебе даже высказать. Да и вообще, для чего мне жить, если я не могу жить для нее? А две недели тому назад я получил из Варшавы телеграмму. Вот она, смотри, я ношу ее при себе: "Панна Орловская больна. Больница младенца Иисуса. Просит приехать. Глоговский". Я поехал. Застал ее без сознания. Она отравилась. Ты об этом знаешь, сам потом спасал ее и спас. Зачем она так поступила? Мне до сих пор непонятно.
Доктор взглянул на Орловского исподлобья.
- Я отыскал ее и вновь потерял. Если б ты не спас ее, я пустил бы себе пулю в лоб. Она сделала это мне назло, да, назло, чтобы убить меня. Ах, подлая, подлая! - Он не находил себе места: кусал руки и метался по комнате как безумный. Минуту спустя он успокоился, застегнул мундир на все пуговицы и машинально натянул белые перчатки.
- Тебе известно, почему она пыталась отравиться, из-за кого? - спросил он тихо, но голос его дрожал. Глаза его смотрели угрюмо. - Скажи мне все, я прощу ее. Но если в этом замешан мужчина - убью, да поможет мне бог и все святые! - процедил он сквозь зубы.
- Я не в курсе дела, - поспешно ответил доктор, снимая респиратор, - знаю только, что она боялась вернуться к тебе. Чего ты хочешь? Она твоя дочь и готова, как и ты, скорее погибнуть, чем смириться. Она тебя любит. Ты ее тоже. Зачем вы мучаете друг друга, зачем?
- Да, да, зачем? Столько лет, столько страданий!
- Поезд подходит! - крикнул дежурный, просовывая в дверь голову.
- Да, зачем? - повторил тихо Орловский, поцеловал доктора и быстро направился к выходу.
Доктор заглянул к Янке, но она не заметила даже его появления. Он вышел на цыпочках и уехал. Меж тем на Янку нашло то самое оцепенение, при котором человек все слышит, чувствует, даже видит, но ничего не понимает: отзвуки внешней жизни отзывались в ней отдаленным эхом. Она смотрела куда-то вдаль и машинально повторяла слова доктора: