- "Правда иногда бывает преступлением и тоже убивает".
Она старалась вникнуть в смысл этих слов и, осознав, содрогнулась!
Все в ней сжалось, и острая, жгучая боль пронзила сердце. "Нет, - сказала она себе, - прошлое надо скрывать, остерегаться собственных слов, быть постоянно начеку, лукавить, притворяться, лицемерить." О боже! И она должна будет что-то скрывать от людей, чего-то стыдиться? Она, которая еще недавно гордо бросала вызов всему свету, она, которая презирала всякий обман и всякую слабость, она, которая всегда безбоязненно смотрела всем в глаза - должна играть теперь комедию? Глаза Янки потемнели от слез и бессильной ярости. Необузданная натура ее взбунтовалась против той атмосферы лжи, в которой ей придется теперь жить!
- Правда убила бы отца… да, да… - медленно, с трудом твердила она, и глубокое сострадание рождалось в ее душе. Одновременно ее удивляло, что она находила еще в своем сердце что-то похожее на любовь к тому, кого она, казалось, ненавидела, к отцу, который ее тиранил и мучил в течение многих лет, который выгнал ее из дому. Даже сейчас она живо ощущала эту жгучую боль минувшего, обнажилась рана, в которую когда-то влилось целое море ненависти. Всматриваясь в мрак, Янка без устали повторяла: "Прочь, прочь!.." Ее вновь душили судороги тревоги и душевной боли, как в тот день, когда отец хотел выгнать ее навсегда из дому. "Несмотря ни на что, я в той же самой комнате, - думала Янка, глядя по сторонам и словно пробуждаясь от кошмарного сна. - И вот теперь мне приходится щадить его, а он снова выгонит меня, если я хоть чем-нибудь воспротивлюсь ему…"
Не видя выхода, Янка продолжала терзать себя воспоминаниями, готовилась к будущим страданиям. "Что ж, и пойду, пойду, опять пойду", - повторяла она безотчетно и вдруг содрогнулась: по странной ассоциации мыслей в ней пробудилось близкое прошлое, которое связывало сегодня с позавчера. Недавнего своего прошлого Янка не помнила. Оно сохранялось в памяти как серое, бесформенное пятно. Янке показалось, будто она лежит в той самой гостинице, где отравилась, будто только сейчас она приняла яд и, ожидая смерти, летит с немым ужасным криком куда-то вниз, в ночь, в небытие; вихрь мыслей заклубился в голове; Янка закрыла глаза, чувствуя, что катится, катится - и нет сил удержаться. Страдания прожитых месяцев воскресли вновь. Борясь с собой, она стиснула зубы, стараясь не крикнуть, не потерять рассудка, не оборвать слабую нить сознания, которое теплилось в ней. Минуту спустя она с трудом открыла глаза и с таким удивлением посмотрела вокруг, словно после гипноза, и тотчас острый свет реальности отрезвил ее: "Я в Буковце, у отца! Как прежде, как четыре месяца тому назад. Значит, как и прежде, жизнь моя изо дня в день будет протекать без цели?".
Она не сказала "нет". Но где-то в глубине сознания шевельнулась мысль, что она не сможет больше так жить, что в ее жизни продолжается новый этап, старое окончилось еще в тот момент, когда она покинула дом и поступила в театр. Вся ее двадцатидвухлетняя жизнь - дни детства, школьные годы, несколько проведенных вместе с отцом последних лет, ее мечты, ожидание чего-то нового, бунт души против серости провинциальных будней, столкновения с отцом, омерзительные, мелкие и трагичные благодаря своему повторению, - все это уходит во мрак, в котором она различает лишь слабые контуры некогда знаменательных событий. Последние четыре месяца, проведенные в театре, всплыли в ее памяти. С чувством безразличия она смотрела в недавнее прошлое и вспоминала людей, мельчайшие подробности своей жизни, убожество трагедий, ничтожество фарсов. Вдруг чье-то красивое циничное лицо возникло перед нею, вытеснив все остальное. Янка содрогнулась, как от прикосновения холодного скользкого гада, и в припадке внезапной жгучей ненависти судорожно сжала кулаки. Глаза ее запылали. Она приподняла голову, словно собиралась встать и идти мстить за свою боль и обиду, и вдруг рассмеялась. "Глупая, глупая, глупая", - прошептала она с горечью, вспоминая своего жалкого, ничтожного любовника, к которому чувствовала скорее презрение, чем ненависть. "Как я могла?! Как могла?!" - твердила она, сгорая от стыда. Он предстал перед ней так отчетливо, во всем своем убожестве, глупости, что Янка принялась кусать подушку, чтобы хоть немного заглушить клокотавший в душе гнев и погасить накипевшую горечь и отвращение.
Янка больше не могла лежать в бездействии и позвонила кухарке. Под влиянием сильных переживаний она почувствовала себя здоровой. Ей захотелось движения, воздуха, людей. Она сама удивилась этой силе и энергии.
- Как сегодня на улице - холодно? - спросила она Янову, которая помогла ей одеться.
- Холодно, барышня, ой, как холодно! А знаете, намедни к нам пожаловал пан из Кросновы. Иду это я, а он окликает: "Янова!". Я ему этак почтительно поклонилась и слушаю. Он усики подкручивает и говорит: "А панна Янина уже встала?" - "Э, где там, нет", - отвечаю. Стегнул он легонько лошадь, а сам говорит: "Непременно кланяйтесь от меня барышне, Янова". Вежливый такой.
- Вы разве знаете Гжесикевича?
- Как не знать - знаю. Мы с его матушкой… А вы не будете на меня гневаться?
- Не тяните, Янова, говорите.
- Так вот, мы-то с его матушкой вместе у помещика барщину отбывали.
- Вы с его матерью? - Слова кухарки неприятно задели Янку.
- А то как же! Они теперь вельможные господа. Господь помог им, и они стали благородные, а я как была мужичкой, так и осталась. Э, да что там! Пусть господь даст всему народу богатство, тогда и бедному человеку будет где поживиться. А Гжесикевичи - люди добрые. Правда, старик любит чарочкой побаловаться, так ведь это не грех, раз деньги большие; да и сама она женщина добрая - лучше не сыщешь. Вот, к примеру, что я такое? Простая баба, кухарка, когда забегу к ним - угостят и обращаются как с ровней, а ведь у них, поди, одной землицы с тысячу влук будет - вот какие господа! Другая бы и смотреть на меня не стала, а эта и поболтает - то о Ендрусе, то о Юзе, а я ей про свою дочку-панну рассказываю. Пока говорим, старуха Гжесикевич велит водочки с закуской подать, угощает… Добрая женщина.
- У вас есть дочь?
- А как же! Она у меня настоящая панна! Забрали ее к себе варшавские господа, которые на лето приезжают в свое имение Зволене. Детишек у них нет; увидели они мою Анусю - она им приглянулась, ну, а я не стала перечить, отдала: неужто ребенку своему счастья не желать? А теперь ее в школах разных да по книжкам мудреным учат, вот по таким, как у нашего ксендза; такая умная стала, по-заграничному говорить научилась. - В словах Яновой звучала наивная гордость.
- Вы часто видитесь с ней?
Янова ответила не сразу; вытерла передником нос и глаза, походила взад-вперед по комнате и только спустя некоторое время, расчесывая Янке волосы, сказала:
- Нельзя часто: зимой они в Варшаве, летом в Зволене. Ануся говорит, господа больно сердятся, когда я часто прихожу, и учению это мешает. Тяжело бывает порой, хочется приласкать ее, приголубить, поплакать, порадоваться, да что поделаешь, коли нельзя. Это и для нее стеснительно, да и сама я не смею: как же мне, мужичке, прикасаться своими ручищами к такой паненке в богатых платьях, как у графини. Но моя Ануся добрая, очень добрая: вот в прошлом году рубль дала, платок подарила, материи на платье. Расплакалась я, пошла в костел, снесла ксендзу грош, чтоб в молитвах помянул дочь мою, да и сама я долго потом молилась.
Она говорила тихо, и слезы радости блестели в ее выцветших глазах.
Янка с любопытством всматривалась в Янову. Ее заинтересовал не столько рассказ об Анусе, сколько то, что Янова отбывала барщину вместе с матерью Гжесикевича.
Потом Янка велела приоткрыть окно и выглянула на улицу. Мутная зеленоватая мгла повисла над лесом. Дождь перестал, поднялся ветер; гнулись деревья, жалобно гудели телеграфные провода. Зеленые огни на станционных стрелках мерцали в тумане, как фосфорические цветы.
Всматриваясь в желтеющие над лесами обнаженные вершины гор, Янка вспомнила свои прежние прогулки в осеннюю пору, и ей захотелось побродить по лесу сейчас. Стоило Янке сделать несколько шагов, как она почувствовала себя плохо, ноги подогнулись, и она ощутила такой упадок сил, что пошла в столовую и села. Янова зажгла лампу и принесла кипу газет. Но Янка читать не смогла, отодвинула газеты и, уставясь на зажженную лампу, долго сидела без движения, без слов, без мыслей. Ей было хорошо от одного сознания, что она живет, может встать и идти, если захочет.
Орловский, передав дежурство помощнику, вернулся домой, переоделся в старый мундир без пуговиц и сел за стол напротив дочери. Янова готовила чай.
- Спроси, Янова, барышню, не хочет ли она съесть бифштекс - доктор советовал! - бросил он тихо из-за газеты, скользнув взглядом по лицу Янки. На звук отцовского голоса Янка подняла голову.
- Хорошо, приготовьте, - ответила она кухарке, когда та повторила ей предложение Орловского.
Орловский просиял, отложил газету и сам достал из буфета рюмку, коньяк, фрукты, пирожные, варенье, вино, поставил все на стол.
Они не разговаривали, лишь время от времени, когда глаза их встречались, отворачивались в смущении или напускали на себя равнодушный вид.
- Янова, наливай чай! - крикнул Орловский, когда Янка встала и сама направилась к самовару.
Янка вернулась, села; на губах у нее засветилась улыбка.
- Попроси, Янова, барышню, чтоб она перед бифштексом выпила коньяку - доктор велел.
У Яновой язык не поворачивался исполнить такое приказание: она только вытаращила глаза и принялась глядеть то на отца, то на дочь.
- Достаньте из буфета еще одну рюмку, - попросила Янка.
- Не надо! - вскрикнул Орловский. - Я выпью из той же - так и передай, Янова, барышне.
Янка налила коньяк и пододвинула ему рюмку. Он сердито поморщился, стараясь скрыть волнение, прикусил кончик бороды. В конце концов выпил и, отодвинув рюмку, сказал:
- Янова, поблагодари от моего имени барышню.
Янка, чтобы скрыть свою улыбку, приподняла на свет стакан с чаем и стала его рассматривать.
- Что, мутный? - спросил он Янку, сорвался с места и протянул руку за стаканом, но тут же спохватился, сел и закусил кончик бороды.
- Янова, налей барышне свежего чаю! - Орловский нахмурился и принялся яростно мешать ложечкой в стакане.
Воцарилось молчание. Янка ела медленно, чувствуя на себе взгляд отца, изредка поднимала глаза; тогда он быстро опускал взгляд, смотрел в стакан или же хватался за газету, прикрываясь ею, как щитом, а через минуту снова принимался следить за каждым движением ее головы, губ, испытывая к ней в это мгновение безграничное чувство нежности.
- Янова, налей барышне вина. Старое вино - доктор советовал, - отозвался он, когда Янка съела бифштекс.
После ужина Янка не знала, что с собой делать. Она чувствовала себя усталой, но не решалась уйти в свою комнату, боясь огорчить отца. Она взяла газету, стала читать, но это ее быстро утомило, к тому же давила деревянная спинка стула. Орловский это заметил и принес свое кожаное кресло.
- Янова, попроси барышню пересесть в кресло: так будет удобнее.
Янка взглянула на отца с благодарностью, тогда он нахмурился и спрятал лицо за газету.
Ветер за окном выл так яростно, что в буфете дребезжали чашки. Месяц показывался и тут же прятался за набегавшие тучи. В комнате царило молчание. Лампа бросала яркий свет на слегка склоненные головы отца и дочери. Время от времени звучал рожок обходчика, с грохотом проносился поезд, от сотрясения в буфете звенела посуда. Орловский вставал, смотрел в окно на красные огни последнего вагона и опять принимался за чтение.
Янка отложила газету, прилегла в кресле и стала наблюдать за Яновой, которая сидела у открытых дверей и штопала чулок. Старик Рох стоял на коленях у плиты и куском сукна чистил кастрюли. Умиротворенное спокойствие убаюкивало Янку. Ей было тепло и уютно. Она невольно сравнила свое новое положение с последними неделями жизни в городе, полными нужды, голода и страдания. Она потерла рукой лоб, как бы желая отогнать неприятные видения.
Орловский заметил и этот жест.
- Спроси, Янова, не болит ли голова у барышни, а то есть порошки!
- Нет, нет, благодарю: я чувствую себя вполне здоровой.
Заботливость отца удивляла и трогала; она была непривычна для Янки.
Орловский читал газету сначала вполголоса, но, убедившись, что Янка слушает, стал читать громче, специально выбирая самые интересные места. Янка была озадачена и вместе с тем взволнована. Он почувствовал это, и в голосе его зазвучало умиление; он понизил голос, пытаясь смягчить его жесткие нотки, чтобы только ее не беспокоить, чтобы только она слушала его как можно дольше: это доставляло ему неизъяснимое наслаждение.
Вечер тянулся долго, и Янка, разогретая вином, убаюканная покоем, теплом, ласковыми звуками отцовского голоса, заснула.
Орловский сразу же ушел в свою комнату, оставив дверь открытой, чтобы можно было издали наблюдать за Янкой. Он не читал, хотя постоянно подносил газету к глазам, но ничего не соображал, он видел только ее, задерживал по временам дыхание, боясь пошевелиться, даже не закуривал папиросы, - а вдруг потрескивание спички или дым разбудит спящую… Он сидел и с умилением смотрел на дочь. Ему страстно захотелось подойти и поцеловать ее. Только теперь он понял, как дорога ему Янка, как он любит ее. О прошлом он больше не вспоминал, чувствуя, что и прежде любил ее, хотя ему казалось, что он ее ненавидит. С какой-то трепетной радостью он представил себе, что отныне его жизнь потечет спокойно и счастливо. В мозгу родилась мысль- оставить службу и поселиться с Янкой где-нибудь в городе. Он представил себе, как идет она рядом с ним, опираясь на его руку, гордая, красивая, а он надменно смотрит на всех, готовый крикнуть: "Смотрите - это моя Янка! Прочь с дороги, прочь!". Он погружался все глубже и глубже в радужные мечты.
В окно бил ветер; тихий шум леса плыл грустной песней; иногда, громыхая, проносился поезд, и тогда дрожало все вокруг; потом становилось опять спокойно.
Из соседней квартиры Залеских послышались тихие, приглушенные стенами и расстоянием звуки фортепьяно; они то лились монотонным потоком гамм, то взрывались вихрем шумной рапсодии, то восходили к месяцу мечтательным гимном, трепетом весенней ночи, рыданиями, то текли простой трогательной и вместе с тем глубокой, как вечность, песней любви.
Орловский прислушивался к этой музыке с возрастающим раздражением, хотел было уже пойти и попросить прекратить игру, но, увидев, что Янка проснулась и глазами ищет его, поспешил к ней. Но она, не заметив его, встала и направилась в свою комнату.
- Янова, пожелай от меня барышне спокойной ночи, - сказал он тихо кухарке и пошел спать.
III
В первую ночь после выздоровления Янка спала плохо. Она часто просыпалась; ей казалось, она еще в больнице. Перед ее взором возникла длинная, белая, заставленная кроватями палата, где она недавно лежала, и образ богородицы на противоположной стене, участливо смотревшей на больных из-за желтоватого огонька лампадки. Янка запомнила этот взгляд - он продолжал жить в ее сознании. Не раз, просыпаясь в те долгие, томительные, невыносимо тяжелые ночи, она не могла оторвать глаз от этой улыбки, ощущая всю нежность и доброту ее взгляда и посылая к ней долгие, молчаливые, не высказанные вслух молитвы и жалобы.
Изредка Янка приподнимала голову; ей как бы слышались стоны больных, хрипение умирающих, слова молитвы, произнесенной воспаленными губами. Потом она закрывала глаза и лежала тихо, без движения, полная неизъяснимой тревоги. Жизнь в ней замирала. Янка силилась обмануть смерть, а та будто притаилась между кроватями и, выныривая внезапно, душила костлявыми пальцами больных, светила пустыми глазницами. Янке стало жутко; она приподнялась, села на постель, и крик отчаяния огласил тишину. "Смерть! - повторяла она побелевшими губами. - Смерть!" - и сердце замирало от страха и ожидания. Измученный мозг воскрешал картины былых несчастий, и боль раздирала ей душу. Она готова была закричать и позвать на помощь.
- "Буковец, Буковец…" - повторяла она настойчиво, пока наконец эти звуки не превратились в образ, в реальность и не изгнали из памяти все остальное. Она снова забыла о прошлом и думала о театре так же, как прежде, до своего знакомства с ним. И, как прежде, она мечтала о будущем. Уверенность в победе сменялась полным равнодушием и апатией; и, как прежде, ее мятежная душа стремилась к счастью, трепетала от непонятного, но страстного желания свободной и независимой жизни. Как прежде, она ненавидела отца, ненавидела принуждение и верила, что достигнет неизведанного и великого, достигнет того, чего желала. Как прежде, сердце страдало и билось в тесной клетке, в которую посадила его судьба. В конце концов, совсем обессиленная, Янка заснула и спала крепким сном до утра.
Проснувшись, она неожиданно почувствовала себя бодрой и здоровой. Тотчас встала и подошла к окну. Утро было прекрасное - одно из тех, какие бывают иногда в октябре после дождя. Пожелтевшие лужайки покрылись инеем, сверкавшим как алмаз. Солнце светило ярко, бросая потоки тепла и веселья на красные листья буков; на рыжеватые верхушки груш в саду; на бледно-золотистые, словно из чистого воска, тополя; на зеленовато-жемчужные всходы хлебов, тянувшихся вдоль полотна железной дороги. Солнце играло в лужах, как на гладкой поверхности стекла, золотило воздух и лес, застывший плотной стеной, погруженный в умиротворяющую тишину. Деревья, казалось, последними усилиями тянули к солнцу неопавшие еще листья, упиваясь теплом и светом. Воробьи с радостным чириканьем кружились над складом, прыгали как ошалелые, садились стайками на крыши, повисали на деревьях и с неугомонным щебетом бросались на землю.
- Тепло сегодня? - спросила Янка Роха, который, ползая на коленях, вытирал мокрой тряпкой пол.
- А то как же! Тепло-то отменное, да и заморозок отменный.
Ответ рассмешил ее; ей захотелось движения, воздуха. Она почувствовала себя прежней, взбалмошной Янкой, принялась кружиться по комнате и снова спросила Роха:
- Пан начальник на службе?
- На службе! Пан Залеский спозаранку укатил на своей машине и еще не вернулся, пан начальник его заменяет.
- Он поехал на резервном?
- На резервном! Э… нет, паненка, на такой машине поехал - садись верхом да двигай ногами, а она тебя сама везет; пан Залеский всегда на ней ездит.
- Велосипед!
- Он и есть, как же! Вот давеча пан Залеский говорит мне: Рох, приведи из магазина этот, как его… велосипед. Я и привел - деликатно, будто коня какого, а пан вскочил да поехал - только колеса заблестели.
Рох даже глаза прищурил - так живо припомнился ему этот блеск.