Я долго говорил вслух сам с собою на этом каменном выступе, выходившем на реку. Я был в лихорадке и временами пил понемногу воду из вонючего козьего меха. Этот козий мех я вешал на солнце, чтоб зловоние кожи усиливалось и чтобы вода не была освежающе холодной. На полу моего подземелья в грязи лежала и моя пища - немного корешков и кусок заплесневелой ячменной лепешки, и хотя я был голоден, я все же не ел.
Весь этот благословенный и длинный день я только и делал, что жарился на солнце, обливаясь потом, и терзал свою тощую плоть о камни, глядел на полуразрушенные статуи, тревожил старые воспоминания, сны снов, и вслух бормотал свои мысли.
И когда солнце село, в короткие сумерки я бросил последний взгляд на мир, которому было суждено так скоро погибнуть. У ног колоссов я смог различить силуэты животных, которые паслись возле когда-то величавых произведений рук человеческих. Под звериный рев я с ворчанием вполз в мою пещеру и отдался лихорадочным видениям, молясь, чтобы конец света наступил скорее, а затем погрузился во мрак сна.
Сознание вернулось ко мне в одиночке. Четверо мучителей стояли вокруг меня.
- Богохульный и еретический начальник тюрьмы Сен-Квентин, ноги которого почти касаются преисподней, - стал я издеваться над ними, выпив воды, поднесенной к моим губам. - Пусть тюремщики и их подручные торжествуют. Час их близок, и для них не будет отсрочки.
- Он не в своем уме, - решил Азертон.
- Он издевается над вами, - уверенно высказал свое мнение доктор Джексон.
- Но он отказывается от пищи, - запротестовал капитан Джеми.
- Он может поститься сорок дней без всякого вреда для себя, - ответил доктор.
- И я постился уже, - сказал я, - и притом еще сорок ночей. Сделайте милость, стяните крепче рубашку и затем убирайтесь отсюда.
Староста попробовал просунуть указательный палец под шнуровку.
- Стянуть крепче нельзя ни на четверть дюйма, - заверил он их.
- Есть ли какие-нибудь жалобы, Стэндинг? - спросил начальник тюрьмы.
- Есть, - последовал мой ответ, - целых две.
- Какие?
- Во-первых, рубашка слишком свободна, - сказал я. - Хэтчинс - осел. Он мог бы затянуть ее на целый фут, если б постарался.
- А второе заявление? - спросил Азертон.
- Вы - порождение дьявола, начальник.
Капитан Джеми и доктор Джексон захихикали, а начальник тюрьмы, фыркая, вышел из моей камеры.
Оставшись один, я постарался погрузиться во тьму и вернуться к кругу повозок в Нефи. Мне было интересно узнать исход задуманного переезда нашего обоза через пустынную враждебную страну и нисколько не интересно, что стало с шелудивым отшельником с его стертыми о камни ребрами и запасом вонючей воды. И я вернулся, но не к Нилу, ни в Нефи, а…
Но здесь я должен прервать свой рассказ, читатель, чтобы разъяснить кое-что и облегчить понимание моих переживаний. Это необходимо, потому что у меня остается мало времени на свои "воспоминания в смирительной рубашке". Скоро, совсем скоро меня схватят и повесят. Но даже если бы мне предстояло прожить еще тысячу жизней, я все равно не смог бы рассказать всех подробностей того, что я испытал в рубашке. Вот почему я должен сократить свое повествование.
Во-первых, Бергсон прав. Жизнь нельзя объяснить рационально. Еще Конфуций сказал много лет тому назад: "Если мы так невежественны в отношении жизни, что можем мы знать о смерти?" А мы действительно невежественны в отношении жизни, раз не можем объяснить ее рационально. Мы воспринимаем жизнь только в ее внешних проявлениях, как дикарь - динамо-машину. Но мы ничего не знаем о ней изнутри, ничего о ее внутренней сущности.
Во-вторых, Маринетти ошибается, полагая, что материя представляет собою единственную тайну и единственную реальность. Я утверждаю, и как ты, читатель, понимаешь, утверждаю с основанием, что материя есть только иллюзия. Конт называет мир, эту совокупность материй, великим фетишем, и я согласен с Контом. Именно жизнь представляет собою реальность и тайну. Жизнь - это вовсе не простые химические реакции вещества. Жизнь постоянна. Жизнь - это огненная нить, которая остается неизменной при всех превращениях материи. Я знаю, я - жизнь. Я жил в десятках тысяч поколений. Я жил миллионы лет. Я обладал многими телами, и я, воплощенный в этих телах, всегда оставался собой. Я - жизнь. Я - неугасимая искра, вечно сверкающая в потоке времени, вечно творящая свою волю над бренными формами материи, называемыми телами, в которых я временно обитал.
Смотрите. Этот мой палец, такой восприимчивый и чувствительный, такой ловкий и умелый, такой сильный и крепкий, умеющий сгибаться и разгибаться, этот палец - не я. Отрежьте его, я останусь жив. Тело искалечено, но я не искалечен. Душа, которая есть я, цела.
Хорошо. Отрежьте все мои пальцы. Я - есть я. Душа остается цела. Отрежьте обе кисти рук. Отрежьте обе руки до плеч. Отрежьте обе ноги до бедер. А я, непобедимый и неистребимый, я останусь в живых. Разве меня станет от этого сколько-нибудь меньше? Конечно, нет. Отрежьте мне волосы. Отрежьте острой бритвой губы, нос, уши и вырвите глаза, и вот, изуродованный таким образом, с изуродованным, искалеченным телом, в этой клетке из плоти, останусь я, не искалеченный, не умаленный. О, сердце еще бьется. Очень хорошо. Вырежьте сердце или лучше бросьте оставшуюся плоть в машину с тысячью лезвий и разрубите ее на мелкие кусочки, - и я, понимаете ли вы, я, вся моя душа, вся моя тайна, весь мой жизненный огонь, моя жизнь угаснет. Но я не погибну. Только тело погибнет, а тело - не я.
Разве я уже не показал вам, читатель, что в предшествующие времена, обитая в разнообразных сплавах материи, я был графом де Сен-Мор, шелудивым безымянным отшельником в Египте и мальчиком Джесси, отец которого был предводителем обоза из сорока фургонов, движущегося на Запад? А также разве теперь я, пишущий эти строки, не являюсь Даррелом Стэндингом, ожидающим исполнения смертного приговора в Фолсемской тюрьме и в то же время профессором агрономии в земледельческом коллеже Калифорнийского университета?
Материя - великая иллюзия, то есть материя проявляется в форме, а форма - одна видимость. Где теперь каменные утесы древнего Египта, на которых я когда-то отдыхал, подобно дикому животному, мечтая в то же время о Царствии Божием? Где теперь тело графа де Сен-Мора, который был пронзен насквозь на залитой лунным светом траве так много лет тому назад задирой Ги де Виллардуэном? Где теперь сорок больших повозок, поставленных в круг в Нефи, и все мужчины, женщины и дети, и тощий скот, пасшийся вне круга? Все эти вещи не долго существовали, ибо они были формами, проявлениями изменяющейся материи, нестойкими, эфемерными. Они сгинули, их больше нет.
Теперь мое доказательство становится простым. Дух - это вечная реальность. Я - дух, и я вечен. Я, Даррел Стэндинг, обитатель многих телесных оболочек, допишу еще немного строк к этим запискам и пойду своим путем. Моя форма, то есть мое тело, рассыплется, я буду повешен, и от нее ничего не останется во всем мире материи. В мире духа останется память о нем. Материя не имеет памяти, потому что ее формы мимолетны, и то, что в них запечатлено, погибает вместе с ними.
Еще одно слово, прежде чем я вернусь к своему рассказу. Во всех моих странствиях через мрак в другие жизни, которые некогда были моими, я никогда не мог путешествовать в определенном направлении. Так, мне пришлось пережить еще несколько судеб, прежде чем мне удалось вернуться к мальчику Джесси в Нефи. Я возвращался к нему десятки раз, начиная с того времени, когда он, совсем еще малыш, жил в Арканзасе, и по меньшей мере десятки раз позднее, после того как я оставил его в Нефи. Потребовалось бы очень много времени, чтобы подробно описать все это; поэтому, стараясь не погрешить против истины, я пропущу многое, что неопределенно, расплывчато и повторяется, и предоставлю факты в том виде, в каком я собрал их, разрозненные во времени, в единое целое и воскресил в своей памяти.
Глава XIII
Задолго до рассвета лагерь в Нефи был уже на ногах. Скот погнали к водопою на пастбища. В то время как мужчины снимали цепи с колес и откатывали повозки в сторону, чтобы было удобнее запрягать, женщины готовили сорок завтраков у сорока костров. Дети в предрассветной прохладе толпились возле огня, все еще в полудреме ожидая кофе.
Требуется немало времени, чтобы снарядить в путь такой большой караван, как наш. После рассвета прошел уже час и стало заметно припекать, когда мы выехали из Нефи и двинулись дальше по песчаной пустыне. Ни один житель селения не вышел нас проводить, все предпочли остаться дома, и из-за этого наш отъезд казался столь же зловещим, каким накануне было наше прибытие.
Опять в течение долгих часов нас терзало палящее солнце и пыль, разъедающая кожу, по сторонам - лишь хворост и песок, и проклятая земля. Ни домов, ни скота, ни заборов, никакого признака рода человеческого не встретили мы за целый день; а вечером мы составили фургоны в круг возле пересохшей реки, в сыром песке, в котором вырыли несколько ям, медленно наполнившихся просочившейся водой.
Наше последующее путешествие помнится мне как в тумане. Мы столько раз разбивали лагерь, всегда ставя фургоны в круг, что в моем детском восприятии этот путь запечатлелся как нечто бесконечное. Но все время над нами висело предчувствие, что мы идем к неминуемой и верной гибели.
Мы делали около пятнадцати миль в день, я это знаю, потому что, по словам отца, до Филмора, ближайшего мормонского поселения, было шестьдесят миль, а мы на пути к нему три раза разбивали лагерь, что означает четыре дня пути. От Нефи и до последней остановки, о которой у меня сохранилось хоть некоторое воспоминание, мы, должно быть, ехали две недели или немного меньше.
В Филморе жители были настроены враждебно, как и везде, начиная с Соленого Озера. Они смеялись над нами, когда мы просили продать нам провизию, и упрекали нас за то, что мы из Миссури.
Когда мы вошли в это селение, состоявшее из дюжины домов, перед самым большим из них стояли две оседланные лошади, запыленные, покрытые потом и усталые. Старик, о котором я уже упоминал, с длинными, выгоревшими на солнце волосами, в оленьей куртке, который по-видимому был помощником отца, подъехал вплотную к нашей повозке и указал кивком головы на этих лошадей.
- Не пожалели лошадей, капитан, - пробормотал он тихим голосом. - И ради чего они стали бы загонять их, если не из-за нас?
Но отец уже заметил состояние животных, и я пристально посмотрел на него. Я увидел, как глаза его сверкнули, губы сжались, и суровые морщины сразу обозначились на его запыленном лице. Это было все. Но я сопоставил одно с другим и понял, что две утомленные оседланные лошади явились еще одним признаком грозившей нам беды.
- Я думаю, они следят за нами, Лаван, - только и сказал мой отец.
В Филморе я впервые увидел человека, с которым мне предстояло встретиться снова. То был высокого роста широкоплечий мужчина средних лет, обладавший, очевидно, хорошим здоровьем и большой силой не только тела, но и воли. В противоположность большинству мужчин, которых я привык видеть возле себя, он был гладко выбрит. Потом, когда он несколько дней не брился, стало ясно, что он уже порядком седой. У него был необыкновенно большой рот с тонкими, крепко сжатыми губами, создававшими впечатление, что он потерял несколько передних зубов. Нос его был широким, прямым и толстым, так же, как и его четырехугольное лицо, широкое в скулах, с выдающимися массивными челюстями, увенчанное высоким, умным лбом.
Впервые я увидел этого человека на мельнице в Филморе. Отец и еще несколько наших мужчин пошли туда, чтобы попытаться купить муки, а я, ослушавшись матери и желая увидеть побольше наших врагов, незаметно проследовал за ними. Тот человек, о котором я говорил, в числе четырех или пяти других местных жителей стоял возле мельника во время разговора с моим отцом.
- Видели вы этого гладколицего старика? - спросил Лаван отца, когда мы возвращались в лагерь.
Отец кивнул головой.
- Это Ли, - продолжал Лаван. - Я видел его на Соленом Озере. Он настоящий шутник. Набрал себе девятнадцать жен, и они родили ему пятьдесят детей. И совсем помешан на религии. Ну ради чего следует он за нами через эту забытую Богом страну?
Наше утомительное, злосчастное путешествие продолжалось. Небольшие поселения были разбросаны среди пустыни там, где была вода и сносная почва, на расстоянии двадцати-пятидесяти миль друг от друга. Между ними тянулись безводные, песчаные, солончаковые земли. И в каждом поселении наши попытки купить провизию оказывались тщетными. Жители грубо отказывали нам и спрашивали, кто из нас продал им пищу, когда их выгоняли из Миссури. Мы напрасно уверяли их, что прибыли из Арканзаса. Мы действительно были из Арканзаса, но они настаивали, что мы из Миссури.
В Бивере, в пяти днях пути к югу от Филмора, мы снова увидели Ли. И снова увидели оседланных лошадей, привязанных перед домом. Но мы не встретили Ли в Пароване.
Сидар-сити был последним на нашем пути. Лаван проехал вперед, вернулся и докладывал отцу. Его новости были важны.
- Я видел, как Ли слезал с лошади, когда я подъехал, капитан. В Сидар-сити что-то многовато верховых.
Но с нами не случилось здесь ничего плохого. Отказавшись продать нам пищу, жители оставили нас в покое. Женщины и дети выглядывали из домов, и хотя некоторые мужчины появились поблизости, но не приходили к нам в лагерь и не дразнили нас.
В Сидар-сити умер ребенок Уайнрайтов. Я помню, как миссис Уайнрайт со слезами на глазах умоляла Лавана достать хоть немного молока.
- Это может спасти жизнь ребенку, - говорила она. - У них есть молоко. Я своими собственными глазами видела молодых телят. Пойдите, пожалуйста, Лаван. Ничего плохого с вами не случится. Они могут только отказать. Но они не сделают этого. Скажите им, что это для ребенка, для крошечного, маленького ребенка. У мормонских женщин материнские сердца. Они не смогут отказать в чашке молока маленькому ребенку.
И Лаван попытался. Но, как он потом рассказывал отцу, ему не удалось увидеть мормонок. Он видел только мужчин, прогнавших его.
Это было последнее поселение мормонов. Далее тянулась обширная пустыня, по другую сторону которой лежала страна грез, легендарная земля, Калифорния. Когда наши повозки выезжали ранним утром из поселка, я, сидя возле отца на козлах, увидел Лавана, давшего волю своим чувствам. Мы проехали, должно быть, с полмили и поднимались на небольшой холм, который должен был скрыть Сидар-сити из виду, когда Лаван повернул свою лошадь, остановился и привстал на стременах. Он остановился возле свежевырытой могилы, и я знал, что то была могила ребенка Уайнрайтов, - не первая наша могила с тех пор, как мы пересекли хребет Уосач.
Он казался в эту минуту настоящим заклинателем. Пожилой и худощавый, длиннолицый, со впалыми щеками, с длинными, выгоревшими на солнце волосами, падавшими до плеч на его оленью куртку, с лицом, искаженным ненавистью и беспомощным гневом, держа длинную винтовку в левой руке, он грозил правым кулаком Сидар-сити.
- Проклятие Господне да падет на всех вас, - выкрикивал он. - На ваших детей и на неродившихся младенцев. Пусть засуха уничтожит ваш урожай. Пусть вашей пищей станет песок, пропитанный ядом гремучей змеи. Пусть пресная вода ваших источников превратится в горькую соленую. Пусть…
Тут его слова заглушил стук колес. Но его тяжело вздымавшаяся грудь и поднятый к небу кулак свидетельствовали о том, что он продолжает проклинать город. Он выражал общее чувство, обуревавшее всех в нашем караване: многие женщины, выглянув из фургонов, протягивали тощие руки и потрясали изуродованными тяжким трудом кулаками в направлении последнего мормонского поселения. Мужчина, шагавший по леску и погонявший волов позади нашего фургона, засмеялся и помахал своей палкой. Этот смех был необычным, потому что в нашем караване уже много дней не раздавалось смеха.
- Пошли их к чертям, Лаван, - подбодрял он. - Прибавь им еще от меня.
И пока наши фургоны катились дальше, я смотрел на Лавана, стоявшего на стременах у могилы ребенка. Действительно, он походил на заклинателя из-за своих длинных волос, мокасин и обшитых бахромой гетр. Его оленья куртка была так стара и изъедена непогодой, что от бывшего на ней когда-то узорчатого шитья остались лишь кое-где отдельные обрывки. Я помню, что на его поясе болтались грязные пучки волос, которые в начале путешествия после проливного дождя казались мне глянцево-черными. То были, я знал, индейские скальпы, и вид их всегда вызывал во мне содрогание.
- Это ему полезно - заметил отец, скорее обращаясь к себе самому, чем ко мне, - я уже несколько дней вижу, что он готов сорваться.
- Я хотел бы, чтобы он вернулся с парочкой скальпов, - высказал я свое желание. Отец посмотрел на меня с усмешкой.
- Не любишь мормонов, сынок, а?
Я кивнул головой и почувствовал себя преисполненным смутной ненавистью.
- Когда я вырасту, - сказал я минуту спустя, - я пойду сражаться с ними.
- Ты, Джесси, - раздался голос матери из повозки, - закрой скорее рот. - И обращаясь к отцу, она добавила: - Как тебе не стыдно позволять мальчику говорить подобные вещи.
Двухдневное путешествие привело нас к Горным Лугам, и здесь, вдали от последнего поселения, мы впервые не составили наши фургоны в круг. Точнее, фургоны были поставлены в круг, но с большими промежутками между ними, и колеса не соединяли цепями. Мы собирались остаться тут на неделю. Скот должен был отдохнуть перед настоящей пустыней, хотя и здешний ландшафт мало от нее отличался. Те же самые низкие песчаные холмы возвышались вокруг нас, но они были кое-где покрыты кустарником. Почва была песчаной, но на ней росла трава, ее было больше, чем где бы то ни было на нашем пути. Не далее как в ста шагах от лагеря журчал небольшой ручей, воды в котором едва хватало для людей. Но дальше в него впадали, стекая со склонов холмов, другие маленькие ручьи, и в них-то и поили скот.
Мы рано разбили лагерь в этот день, и так как предполагалась недельная стоянка, то все женщины стали перебирать грязное белье, предполагая устроить завтра стирку. Все работали до наступления ночи. В то время как одни мужчины чинили упряжь, другие поправляли кузова и железные части повозок. Здесь ковали железо, там крепили винты и гайки. Я помню, как прошел мимо Лавана, сидевшего, скрестив ноги, в тени повозки и мастерившего до наступления ночи новую пару мокасин. Он был единственным человеком во всем караване, носившим мокасины и оленью куртку, и у меня осталось впечатление, что его не было с нами, когда мы выехали из Арканзаса. У него не было ни жены, ни детей, ни собственного фургона. Ничего, кроме лошади, винтовки, одежды, которая была на нем, и пары шерстяных одеял, хранившихся в повозке Мейсона.
На следующее утро сбылись наши предчувствия. Так как мы находились на расстоянии двух дней пути от последнего мормонского поселения и знали, что вокруг нет индейцев, мы, ничего не боясь со стороны последних, впервые не соединили наши фургоны цепями в плотное кольцо, не оставили сторожей возле скотины, не выставили ночных дозорных.
Мое пробуждение было похоже на кошмар, словно от удара грома. Проснувшись, я в первые минуты ничего не мог понять и лишь пытался разобраться в какофонии звуков, сливавшихся в общий шум, не прекращавшийся ни на секунду. Я слышал близкие и далекие выстрелы винтовок, крики и проклятия людей, вопли женщин и плач детей. Затем я стал различать свист пуль, ударявшихся о железную обшивку колес и нижних частей повозки.