- Нет, но он как раз за этой стеной. Он въехал в Иерусалим верхом на осле, и множество людей бежали позади него и впереди его, и какие-то несчастные глупцы приветствовали его как царя Израиля. Это, наконец, послужит предлогом, с помощью которого Анна принудит Пилата действовать. На деле, хотя он еще не задержан, приговор уже подписан. Этот рыбак - конченый человек.
- Но Пилат не арестует его, - протестовал я.
Мириам покачала головой.
- Анна приложит к этому старания. Они приведут его в синедрион. И приговором будет смерть. Они побьют его камнями.
- Но синедрион не имеет права казнить, - возражал я.
- Иисус не римлянин, - ответила она. - Он - иудей. По закону Талмуда он заслужил смерть, потому что богохульствовал.
Я снова покачал головой:
- Синедрион не имеет права.
- Тогда Анна принудит Пилата распять его, - улыбнулась она. - Во всяком случае, это будет хорошо.
Толпа рванулась, увлекая наших лошадей, и мы невольно прижались коленями друг к другу. Какой-то фанатик упал, и я почувствовал, что моя лошадь встала на дыбы, споткнувшись об него; раздались вопли и брань, перешедшие в угрожающий рев. Но я повернул голову и обратился к Мириам:
- Вы жестоки к человеку, который, как вы сами сказали, безобиден.
- Я жестока к тому злу, которое случится, если он останется в живых, - ответила она.
Я едва уловил ее слова, потому что какой-то человек прыгнул, схватился за мою уздечку и за мою ногу, пытаясь стащить меня с лошади. Наклонившись вперед, я ударил его открытой ладонью по лицу. Моя ладонь покрыла половину его лица, и я вложил в этот удар весь свой вес. Жители Иерусалима не привыкли к побоям, и я часто удивлялся потом, что не сломал парню шею.
Я увидел Мириам только на следующий день. Я встретил ее во дворце Пилата. Она была, как во сне. Ее глаза едва видели меня. С трудом дошло до ее сознания, что перед ней я. Такая она была странная, в таком оцепенении, так далеко смотрел ее взгляд, что я вспомнил прокаженных, исцеленных в Самарии.
Усилием воли она стала собой, но только внешне. В ее глазах была весть, которую нельзя было прочитать. Никогда раньше не видел я у женщины таких глаз.
Она прошла бы, не поздоровавшись со мной, если бы я не встал у нее на дороге, лицом к лицу. Она остановилась и механически пробормотала слова приветствия, но все это время она грезила не обо мне, и в ее глазах до сих пор пылало величие того, что ей довелось созерцать.
- Я видела его, Лодброг, - прошептала она. - Я видела его.
- Дай Бог, чтобы на него не повлияла так плохо встреча с тобой, как на тебя встреча с ним, кто бы он ни был, - засмеялся я.
Она не обратила внимания на мою неуместную шутку, и ее глаза были все так же полны ее видением. Она хотела пройти мимо меня, но я снова преградил ей дорогу.
- О ком ты говоришь? - спросил я. - Кто-то воскрес из мертвых и зажег твои глаза столь странным светом?
- Это тот, кто воскрешает других, - ответила она. - Правда, я верю, что он, этот Иисус, вернул к жизни умершего. Он Князь Света, сын Божий. Я видела его. Да, я верю, что он - сын Бога.
Немного мог я понять из ее слов, кроме того, что она встретила этого бродячего рыбака и была захвачена его безумием. Несомненно, эта Мириам была не та Мириам, которая клеймила его, называя чумой, и требовала, чтобы он был уничтожен, как чума.
- Он околдовал тебя! - раздраженно вскричал я.
Глаза ее увлажнились, взгляд стал еще более глубок, и она кивнула.
- Последуй за ним, - насмехался я. - Без сомнения, ты наденешь корону, когда он обретет свое царство.
Она утвердительно кивнула головой, и мне хотелось ударить ее по лицу. Я отступил в сторону, и, медленно уходя, она бормотала:
- Его царство не здесь. Он сын Давида. Он сын Бога. Он то, что он говорит, и он то, что говорят о нем, когда пытаются передать словами его неизреченную доброту и его истинное величие.
- Это мудрый человек с Востока, - рассуждал Пилат, когда я увидел его. - Он мыслитель, этот неученый рыбак. Я глубже разобрался в нем. Я получил свежие донесения. Он не нуждается в чудесах. Он более искушен в споре, чем его противники. Они расставили капканы, а он посмеялся над ними. Вот, послушай-ка.
И он рассказал мне, как Иисус смутил тех, кто хотел смутить его, когда ему привели на суд женщину, уличенную в прелюбодеянии.
- И налоги! - ликовал Пилат. - Кесарево - кесарю, а Богово - Богу, был его ответ. Это подстроил Анна, и Анна был посрамлен. Наконец здесь появился иудей, который понял нашу римскую концепцию государства.
Вскоре появилась жена Пилата. Взглянув в ее глаза - после того как я видел глаза Мириам, - я понял в тот же момент, что эта взвинченная, растерянная женщина тоже видела рыбака.
- В нем есть божественное, - пробормотала она мне. - Чувствуется, что Бог пребывает в нем.
- Бог ли он? - спросил я учтиво, так как должен был что-нибудь сказать. Она покачала головой.
- Не знаю. Он не сказал. Но одно я знаю: такими бывают только Боги.
"Покоритель женщин", - составил я мнение, покинув жену Пилата, блуждающую в грезах и видениях.
Что произошло в последующие дни, известно каждому из тех, кто читает эту книгу. И именно в те дни я узнал, что этот Иисус покорял также и мужчин. Он покорил Пилата. Он покорил меня.
После того как Анна послал Иисуса к Кайафе, а синедрион, собравшийся в доме Кайафы, приговорил Иисуса к смерти, его в сопровождении завывающей черни привели к Пилату для казни.
Но, в интересах своих и Рима, Пилату не хотелось его казнить. Пилату не было дела до рыбака, но его волновал порядок и мир. Чего стоила для Пилата одна человеческая жизнь, много человеческих жизней? И все же, когда хмурый Пилат вышел встретить чернь, которая вела рыбака, он немедленно попал под власть чар этого человека.
Я присутствовал при этом. Я знал, что Пилат увидел его в первый раз. Пилат был поначалу раздражен и готов дать команду солдатам, чтобы они очистили двор от беснующейся толпы. Но как только Пилат остановил взгляд на рыбаке, он был сражен мгновенно, он сразу почувствовал интерес. Он протестовал против приговора, требовал, чтобы рыбака судили бы по их законам, так как он был иудей, а не римлянин. Никогда еще иудеи не уважали так римские законы! Они выкрикивали, что если они, при владычестве Рима, сами казнят человека, то совершат преступление. И однако Антипа ведь обезглавил Иоанна и не имел неприятностей из-за этого.
Пилат оставил их на дворе под открытым небом и повел одного Иисуса в зал суда. Что там произошло, я не знаю, кроме того, что когда Пилат вышел оттуда, он совершенно изменился. Если прежде он был против этой казни, не желая быть игрушкой в руках Анны, то теперь он был против казни из-за самого рыбака. Его усилия были направлены на то, чтобы спасти рыбака. А в это время толпа кричала: "Распни его! Распни его!"
Ты, читатель, знаешь, что Пилат искренне старался. Знаешь, как он пытался одурачить толпу, высмеивая Иисуса как безвредного безумца, а после предложил дать ему свободу согласно обычаю отпускать во время Пасхи одного из заключенных. И ты знаешь, как послушная искусным нашептываниям первосвященников толпа стала требовать освобождения убийцы Варравы.
Напрасно Пилат боролся против судьбы, когда его прижали первосвященники. Зубоскальством и шутками он надеялся превратить случившееся в фарс. Смеясь, он называл Иисуса "царем иудейским" и приказывал бичевать его. Он надеялся на то, что все кончится смехом и в смехе все позабудется.
Я очень рад, что ни один римский легионер не принял участия в том, что последовало. Это солдаты вспомогательных войск надели на Иисуса корону и плащ, вложили скипетр в его руки и приветствовали его, упав на колени, как царя Иудеи. Это была напрасная комедия, имевшая целью умиротворить толпу. И я, наблюдая все это, постиг силу чар Иисуса. Несмотря на жестокие издевательства, он был величествен. И на меня снизошел покой. Это его собственное спокойствие передалось мне. Происходящее более не волновало меня, я был всем доволен и не сомневался ни в чем. Это должно было случиться. Все было хорошо. Спокойствие Иисуса среди поношения и страданий стало моим спокойствием. У меня не возникла мысль, что его надо спасать.
Пилат еще боролся. Возбуждение толпы нарастало. Она жаждала крови, настаивая на распятии. Снова Пилат вернулся в зал суда.
Но теперь бушевал уже весь город. Наши войска вне дворца были сметены огромной толпой. Начался бунт, который в мгновение ока мог превратиться в гражданскую войну. Мои собственные двадцать легионеров находились у меня под рукой и в полной готовности. Они любили фанатиков-иудеев не больше, чем я, и были бы рады моему приказу очистить двор при помощи обнаженных мечей.
Я видел, что Пилат колеблется. Его взгляд то и дело обращался ко мне, как будто он был готов подать мне знак, чтобы я бросился на толпу. И я шагнул вперед. Я был готов прыгнуть, чтобы исполнить наполовину высказанное желание Пилата, - очистить двор от этих жалких подонков, прогнав их силой.
Но не колебания Пилата заставили меня принять решение. Это был сам Иисус, который решил за меня и за Пилата. Иисус посмотрел на меня и приказал мне. Я говорю вам, этот рыбак, этот странствующий проповедник приказывал мне. Он не произнес ни слова. И все же он приказывал мне, и его приказания нельзя было ослушаться, как зова трубы. И я сдержался, потому что кем был я, чтобы противоречить воле и намерениям такого великого, спокойного и кроткого человека, каким был он? И, замерев на месте, я ощущал всю силу его чар, все то в нем, что покорило Мириам и жену Пилата, что покорило самого Пилата.
Вы знаете, что было дальше. Пилат умыл руки в крови Иисуса, и на головы самих бунтовщиков пала его кровь. Пилат дал приказ распять его. Чернь была довольна, а с чернью и Кайафа, Анна и синедрион. Не Пилат, не Тиберий, не римские легионеры распяли Иисуса.
Да, и Пилат позволил себе последнюю насмешку над этим народом, который он ненавидел. Он прикрепил к кресту Иисуса табличку с надписью на еврейском, греческом и латинском языках, которая гласила: "Царь Иудейский". Напрасно священники выражали недовольство. Ведь этим предлогом они воспользовались, чтобы принудить Пилата казнить Иисуса; и этот предлог, оскорбительный для иудейской расы, подчеркнул Пилат. Пилат казнил отвлеченную идею, которая никогда не существовала в действительности. Отвлеченной идеей были обман и ложь, измышленные в головах священников. Ни они, ни Пилат не верили в нее. Иисус отрицал ее. Она воплощалась в словах "Царь Иудейский".
Буря во дворе суда утихла. Возбуждение медленно остывало. Мятеж был предупрежден. Священники остались довольны, чернь успокоилась, а мы с Пилатом были утомлены и исполнены отвращения ко всему этому делу. И все-таки и над ним и надо мной немедленно разразилась буря. До того как увели Иисуса, одна из служанок Мириам позвала меня к ней, и я увидел, что Пилату тоже передали приглашение через служанку его жены, и он последовал ему, как и я.
- О, Лодброг, - встретила меня Мириам, - я слышала!
Мы были одни, и она прижалась ко мне, ища поддержки и силы в моих объятиях.
- Пилат сдался. Он собирается распять Его. Но еще есть время. Твои солдаты готовы. Поезжай с ними. С Иисусом сейчас только центурион и горстка солдат. Они еще не двинулись в путь. Как только они двинутся, последуй за ними. Они не должны достигнуть Голгофы. Но подожди все же, пока они не окажутся вне городских стен. Тогда отмени приказание. Дай ему лучшую верховую лошадь. Остальное легко. Скачи с ним в Сирию или в Идумею, или куда угодно, но так далеко, чтобы он был спасен.
Сказав это, она обвила руками мою шею, и ее лицо оказалось рядом с моим так соблазнительно близко, причем глаза ее были торжественны и много обещали.
Не мудрено, что я не торопился отвечать. В тот момент в моей голове не было других мыслей, кроме одной. После той страшной драмы, которая только что разыгралась передо мной, теперь на меня свалилась новая напасть. Я понял ее. Дело было ясно. Великая женщина будет моей, если… если я изменю Риму. Потому что Пилат являлся наместником, и его приказ был волей Рима.
Как я говорил, Мириам была женщиной до мозга костей, и именно это в конце концов разлучило нас. Всегда она была столь рассудительной, трезвомыслящей, уверенной в самой себе и во мне, что я забыл или, скорее, снова получил вечный урок, который мне приходилось учить во всех жизнях: о том, что женщина всегда есть женщина, что в великие, решительные минуты она не размышляет, а чувствует, что она подчиняется велениям сердца, а не разума.
Мириам не поняла моего молчания, потому что, прильнув ко мне, она прошептала:
- Возьми двух лучших лошадей, Лодброг, я поеду на другой… с тобой… с вами, прочь, на край света, куда бы ты не отправился.
Это была царственная взятка, взамен от меня требовали совершить низкий и презренный поступок. Я еще ничего не говорил. Но не потому, что был смущен или имел какие-либо сомнения. Я был просто опечален, сильно и внезапно опечален, ибо знал, что держу в руках то, что никогда не буду больше держать.
- Только один человек в Иерусалиме может спасти Иисуса, - настаивала она, - и этот человек - ты, Лодброг.
Так как я не сразу ответил, она потрясла меня за плечи, как бы желая вывести меня из оцепенения. Она трясла меня, пока не зазвенели мои доспехи.
- Говори, Лодброг, говори же, - приказала она. - Ты силен и не знаешь страха. Ты - настоящий мужчина. Я знаю, ты презираешь чернь, которая хочет уничтожить его. Ты, ты один можешь его спасти. Тебе достаточно только сказать слово, и все будет сделано, и я буду тебя любить, всегда любить за то, что ты сделал.
- Я - римлянин, - ответил я тихо, твердо зная, что этими словами я отнимаю у нее всякую надежду.
- Ты раб Тиберия, собака Рима! - вспыхнула она. - Но ты ничем не обязан Риму, потому что ты не римлянин по рождению. Вы, белые великаны Севера, - вы не римляне.
- Римляне - наши старшие братья, для нас, юношей с Севера, - ответил я. - А кроме того, я ношу доспехи Рима и ем его хлеб. - И я прибавил нежно: - Но к чему весь этот шум и гнев из-за одной человеческой жизни? Все люди должны умереть: просто и легко умереть. Сегодня или через сто лет - это не важно. Мы знаем, что это в конце концов случится со всеми нами.
Она задрожала в моих объятиях, горя страстным желанием спасти его.
- Ты не понимаешь, Лодброг. Это не простой человек. Говорю тебе, он выше всех остальных людей…
Я держал ее крепко и знал, что отказываюсь от прекрасной женщины, говоря:
- Я - мужчина, ты - женщина. Наша жизнь проходит в этом мире. Все, что касается других миров, - безумие. Предоставь мечтателям идти по пути их грез. Предоставь им то, чего они желают больше всего, больше мяса и вина, больше песен и битв, даже больше любви. Но мы с тобой пребываем здесь, среди очарования и радости, которые мы нашли друг в друге. И без того достаточно скоро наступит мрак, и ты отправишься на свои солнечные и цветущие берега, а я - к шумному столу Вальгаллы.
- Нет, нет, - вскричала она, почти вырвавшись из моих объятий. - Ты не понял. Все величие, вся доброта, все божественное заключается в этом человеке, который больше, чем человек. И он должен умереть позорной смертью: только рабы и воры умирают так! Он же не раб и не вор. Он бессмертен.
- Ты сказала, что он бессмертен, - спорил я. - В таком случае, смерть сегодня на Голгофе не сократит его бессмертия ни на волос, ни на мгновение времени.
- О, - крикнула она, - ты не поймешь. Ты только огромный кусок мяса!
- Не предсказано ли в древние времена это событие? - спросил я, потому что я научился у иудеев тому, что называл изворотливостью мышления.
- Да, да, - согласилась она. - Предсказание о Мессии. Это Мессия.
- Как же в таком случае, - спросил я, - я могу спорить с пророками? Делать из Мессии - лжемессию? Неужели пророчество твоего народа такой пустяк, что я, глупый иностранец, белокурый северянин в римских доспехах, могу изменять прорицания и мешать исполнению того, что хотел Бог и предсказывали мудрецы?
- Ты не понимаешь, - повторяла она.
- Я понимаю слишком хорошо, - ответил я. - Разве я более велик, чем боги, что могу действовать вопреки их воле? Я - человек. Я тоже преклоняюсь перед богами, пред всеми богами, потому что я верю во всех богов, иначе бы откуда они взялись?
Она вырвалась из моих жаждущих объятий, так что мои руки повисли в воздухе, и мы отступили далеко друг от друга, слушая шум толпы на улице, когда солдаты повели по ним Иисуса. И на сердце моем лежала печаль из-за того, что такая великая женщина была так безрассудна. Она хотела спасти Бога. Она хотела стать выше Бога.
- Ты не любишь меня, - сказала она медленно, и медленно в ее глазах росло обещание, слишком большое и глубокое, чтобы его можно было выразить в словах.
- Я люблю тебя больше, чем ты можешь себе представить, - был мой ответ. - Я горд своей любовью к тебе, ибо знаю, что достоин своей любви к тебе и всей любви, которую ты можешь мне дать. Но Рим - мой приемный отец, и если я изменю ему, моя любовь к тебе будет немногого стоить.
Рев толпы, следовавшей за Иисусом и солдатами, замер в отдалении. И когда стихли все звуки, Мириам повернулась, чтобы уйти, не одарив меня ни словом, ни взглядом.
Я познал в последний раз прилив сумасшедшего желания. Я прыгнул и схватил ее. Я хотел взять ее к себе на седло и умчаться с ней и моими людьми в Сирию, подальше от этого проклятого города безумия. Она сопротивлялась, я удерживал ее. Она била меня по лицу, но я продолжал держать ее, потому что ее удары были мне сладки. И вдруг она перестала сопротивляться. Она стала холодна и неподвижна, и я понял, что в том существе, которое я обнимал, не было влечения ко мне. Для меня она умерла. Медленно я выпустил ее. Медленно она повернулась и пошла. Как будто не замечая меня, она пересекла комнату в полной тишине; не оборачиваясь, раздвинула занавес и удалилась.
Я, Рагнар Лодброг, так и не научился читать и писать. Но в свое время я слышал красноречивых людей и прекрасные рассказы. Как я вижу теперь, я не научился ни красноречию иудеев, постигших суть своего закона, ни римлян, изучавших философию, свою и греческую. Поэтому я изложил здесь все просто и прямо, как может говорить человек, жизненный путь которого начался на корабле Тостига Лодброга, под кровлей Бруннанбура, затем вел через весь свет к Иерусалиму и обратно. И так же прямо и просто, по возвращении в Сирию, доложил я Сульпицию Квирину о различных событиях, происходивших в Иерусалиме.