Глава XVIII
Приостановка жизнедеятельности - не редкость не только в растительном мире и в низших формах животной жизни, оно свойственно и весьма развитому и сложному организму самого человека. Каталепсия - всегда каталепсия, независимо от того, чем она вызвана. С незапамятных времен индийские факиры умеют по своей воле впадать в это состояние. Это старый фокус факиров - хоронить себя заживо. Иногда люди, впавшие в подобный транс, вводили в заблуждение врачей, которые принимали их за умерших и давали приказание зарыть их при жизни в могилу.
Так как мои опыты в смирительной рубашке продолжались, я часто раздумывал об этой проблеме приостановки жизнедеятельности. Я вспомнил, что читал о крестьянах дальнего севера Сибири, которые обычно проводили долгую зиму в спячке, совсем как медведи и другие дикие звери. Ученые обнаружили, что в течение этих периодов "долгого сна" дыхание и пищеварение у них фактически приостанавливались и сердце билось так слабо, что услышать его стук мог только специалист.
Когда организм находится в этом состоянии, ему не нужны воздух и пища. Отчасти на этом соображении был основан мой вызов начальнику тюрьмы Азертону и доктору Джексону. Именно в силу этого я решился спровоцировать их на то, чтобы они дали мне сто дней смирительной рубахи. А они не посмели принять мой вызов. Тем не менее я обходился без воды так же хорошо, как и без пищи на протяжении десяти дней шнурования. Я находил нестерпимо неприятным насильственное возвращение из мира грез к гнетущему настоящему при помощи подлого тюремного врача, подносящего воду к моим губам. Поэтому я предупредил доктора Джексона, что, во-первых, я собираюсь обходиться без воды во время пребывания в рубахе, и во-вторых, что я буду противиться всякой попытке принудить меня пить.
Конечно, не обошлось без некоторой борьбы; но вскоре доктор Джексон сдался. С того момента Даррел Стэндинг пребывал в смирительной рубашке всего несколько секунд. Немедленно после того, как меня зашнуровывали, я призывал временную смерть. Практика сделала это простым и легким делом. Я приостанавливал свою жизнедеятельность и сознание так быстро, что избегал действительно ужасного страдания, являющегося следствием прекращения циркуляции крови. Очень быстро наступал мрак. А затем первым, что появлялось в моем сознании, сознании Даррела Стэндинга, был снова свет, склоненные надо мной лица и понимание того, что десять дней пролетели во мгновение ока.
Но что за чудо и великолепие - эти десять дней, проведенных мною в других местах! Путешествия через длинные цепи существований! Долгий мрак, неверный свет, разгорающийся все ярче, и прежние мои "я", которые проступали в этом свете!
Много размышлял я об отношении этих других воплощений моего "я" ко мне самому и об отношении всего моего опыта к современной эволюционной теории. Я могу уверенно сказать, что мой опыт вполне согласуется с нашими выводами об эволюции.
Я, как и всякий человек, все время нахожусь в процессе развития. Я появился не тогда, когда родился, и даже не тогда, когда был зачат. Я рос и развивался в течение неисчислимых тысячелетий. Весь опыт всех этих жизней и бесчисленных других жизней образовал сущность духа того, что представляю собою я. Понимаете ли? Все это - материя, из которой я состою. Материя не помнит, но дух - это память. Я - такой дух, состоящий из воспоминаний о моих бесконечных перевоплощениях.
Откуда вселилось в меня, Даррела Стэндинга, это биение красного гнева, которое испортило мою жизнь и привело меня в камеру осужденных? Конечно, оно не возникло тогда, когда был зачат младенец, которому суждено было стать Даррелом Стэндингом. Этот древний красный гнев гораздо старше моей матери, гораздо старше, чем самая первая мать человека.
Я весь состою из своего прошлого, с чем согласится каждый последователь закона Менделя. Все мои предшествовавшие "я" говорят во мне, имеют свое эхо и воздействуют на меня. В моем образе действий, в пылу страсти, проблеске мысли звучит и чувствуется тень, бесконечно малая тень и слабый отзвук длинного ряда других "я", которые предшествовали мне и участвовали в создании моей личности.
Сущность жизни пластична. В то же время эта сущность никогда не забывает. Отлейте ее в любую форму, старые воспоминания останутся. Все породы лошадей, начиная от тяжеловозов до шотландских пони, произошли от первых диких лошадей, прирученных первобытным человеком. И все-таки до настоящего времени человек не отучил лошадь лягаться. А я, состоящий из элементов тех первых укротителей лошадей, не освободился от их красного гнева.
Я человек, рожденный женщиной. Мои дни кратки, но сущность моя неразрушима. И я буду рождаться снова. О, я буду рожден еще неисчислимое множество раз; и все-таки тупые олухи, окружающие меня, думают, что, стянув веревку вокруг моей шеи, они прекратят мое существование.
Да, я буду повешен… скоро. Сейчас конец июня. Через некоторое время они будут пытаться обмануть меня. Они потащат меня из этой камеры в ванну согласно тюремному распорядку, по которому ванна полагается еженедельно. Но меня не приведут обратно в эту камеру. Мне дадут чистое белье и отправят в камеру смертников. Ночью и днем, бодрствующий или сонный, я буду находиться под стражей. Мне не позволят даже спрятать голову под одеяло из страха, чтобы я не опередил государство, задушив себя сам.
Все время яркий свет будет направлен на меня. И когда это уже здорово надоест мне, они выведут меня утром из камеры в рубашке без воротника и сбросят меня в люк. О, я знаю! Их веревка будет хорошо растянута! Уже несколько месяцев палач Фолсема подвешивает на ней тяжелые грузы, чтобы хорошенько растянуть ее.
Да, мне придется лететь далеко. У них есть хитрые расчетные таблицы, похожие на таблицы для исчисления процентов, которые показывают требуемое отношение веса жертвы к расстоянию, которое она должна пролететь. Я так исхудал, что им придется подобрать веревку подлиннее, чтобы сломать мне шею. Затем зрители снимут шляпы, и когда я закачаюсь, доктор приникнет ухом к моей груди, чтобы проследить за моим слабеющим сердцебиением, и наконец заявит, что я мертв.
Это забавно! Это смешная наглость людей-червяков, которые думают, что могут убить меня. Я не могу умереть. Я бессмертен, как и они бессмертны; разница в том, что я знаю это, а они нет.
Чушь! Я был однажды палачом. Я хорошо помню это. Я казнил мечом, а не веревкой. Меч - это честный способ, хотя все способы одинаково недействительны. В самом деле, как будто дух может быть разрублен мечом или задушен веревкой!
Глава XIX
Я считался самым неисправимым заключенным тюрьмы Сен-Квентин после Оппенхеймера и Моррелла, которые гнили со мной здесь во мраке целые годы. Конечно, под неисправимостью я понимаю выносливость. Ужасны были попытки сломать их тело и дух, но еще ужаснее были усилия, направленные против меня. Но я выдержал. "Динамит или крышка" - таков был ультиматум начальника тюрьмы Азертона. И в конце концов получилось ни то, ни другое. Я не мог создать динамит, а начальник тюрьмы Азертон не смог покончить со мной.
Причиной тому не выносливость моего тела, а выносливость духа. Причиной тому то, что в прежних существованиях мой дух получил стальную закалку благодаря суровым испытаниям. Одно испытание особенно долго было для меня чем-то вроде кошмара.
Оно не имело ни начала, ни конца. Я находился на скалистом, омываемом волнами островке, таком низком, что при буре соленая пена заливала его самые высокие места. Там лил дождь. Я жил в берлоге и много страдал, потому что у меня не было огня, и я питался сырым мясом.
Я постоянно страдал. То было продолжением какого-то переживания, начала которого я не мог выяснить. И поскольку, погружаясь во временную смерть, я был не в состоянии определять направление своих путешествий, то часто я переживал это особенно ненавистное существование. Единственные радостные мгновения были у меня тогда, когда сияло солнце; тогда я грелся на скалах и оттаивал от того почти вечного холода, от которого все время мучился.
Моим единственным развлечением было весло и большой складной карманный нож. На это весло я потратил много времени, вырезая маленькие буквы и делая зарубки, отмечая ими каждую прошедшую неделю. На нем было много зарубок. Я точил нож о плоский кусок скалы, и ни один парикмахер не заботится так о своей лучшей бритве, как заботился я об этом ноже. Никогда ни один скупец не ценил так свои сокровища, как я ценил мой нож. Он был столь же драгоценен, как и моя жизнь. В самом деле, это была моя жизнь.
После многих возвращений на этот островок я наконец сумел четко прочесть и запомнить надпись, вырезанную на весле. Сначала я мог удержать в своем сознании только отрывки. Потом это стало легче, оставалось лишь собрать вместе отдельные части. И наконец я сложил ее всю целиком. Вот она:
"Тот, в чьи руки попадет это весло, пусть знает следующее: Дэниэл Фосс, уроженец Элктона, что в Мериленде, Соединенные Штаты Америки, отплывший из порта Филадельфия в 1809 году на двухмачтовом судне "Негоциант", направлявшемся к островам Дружбы, был выброшен в феврале следующего года на этот пустынный остров, где он соорудил себе хижину и жил долгие годы, питаясь тюленями, - он, последний оставшийся в живых из судовой команды вышеупомянутого брига, который наткнулся на айсберг и пошел ко дну 25 ноября 1809 года".
Таким было содержание надписи. С ее помощью я кое-что узнал о самом себе. Один досадный пункт, однако, мне не удалось выяснить. Находился ли этот остров далеко на крайнем юге Тихого океана или на крайнем юге Атлантического? Я недостаточно знаю пути плавания парусных судов, чтобы сказать с уверенностью, должен ли был "Негоциант" идти к островам Дружбы мимо мыса Горн или мимо мыса Доброй Надежды. Признаюсь в собственном невежестве - до тех пор, пока меня не посадили в Фолсем, я не знал, в каком океане лежат острова Дружбы. Убийца-японец, о котором я упоминал прежде, был парусным мастером у Артура Севаля, и он сказал мне, что вероятный курс плавания должен был пролегать через мыс Доброй Надежды. Если это так, то с помощью даты отплытия из Филадельфии и даты кораблекрушения легко можно определить океан. К несчастью, известен только год отплытия, 1809, но не число и месяц. Крушение могло произойти как в одном океане, так и в другом.
Только однажды получил я некоторое указание на период, предшествовавший времени, проведенному на острове. Он начинается с момента столкновения брига с айсбергом, и я должен рассказать о нем для того, по крайней мере, чтобы дать отчет о моем удивительном хладнокровии и обдуманном поведении. Такое поведение в то время, как вы это увидите, и дало мне возможность остаться в живых одному из всего экипажа.
Я спал на скамье в передней части корабля и был разбужен ужасным треском. Шестеро других матросов моей вахты, дремавшие внизу, тоже проснулись и упали на пол все одновременно. Мы поняли, что случилось. Все остальные, не теряя ни минуты, устремились, полуодетые, на палубу. Но я знал, на что можно рассчитывать, и не последовал за ними. Я знал, что если мы спасемся, то только с помощью баркаса. Ни один человек не сможет плавать в таком холодном море. И ни один человек, легко одетый, не проживет долго в открытой лодке. И я знал, сколько времени требуется, чтобы спустить на воду баркас.
Поэтому при свете мигающей масляной лампы, под шум, раздававшийся с палубы, и крики: "Он тонет!" - я принялся вытряхивать свой сундук, ища подходящую одежду. И поскольку я понимал, что вещи им больше не понадобятся, я опустошил сундуки моих товарищей. Действуя быстро, но хладнокровно, я не брал ничего, кроме самых теплых и плотных вещей. Я надел четыре самые лучшие шерстяные рубашки, три пары брюк и три пары толстых шерстяных чулок. И такими большими стали мои ноги, так много я на них надел, что не мог натянуть на них свои хорошие сапоги. Вместо этого я всунул ноги в новые сапоги Никласа Уилтона, которые были больше и даже крепче моих. Кроме того, я надел матросскую куртку Джереми Нейлера поверх своей, а на них - толстую парусиновую зюйдвестку Сета Ричардса, которую, как я помнил, он промаслил незадолго перед тем.
Две пары тяжелых рукавиц, шарф Джона Робертса, связанный для него матерью, и бобровая шапка Джозефа Дэвью с отворотами, надвинутыми на шею и уши, поверх моей собственной, дополнили мою экипировку. Крики о том, что бриг тонет, усилились, но я подождал еще минутку, чтобы наполнить карманы всем тем табаком, какой только мог разыскать. Затем я взобрался на палубу - и как раз вовремя.
Месяц, сияющий сквозь расколотую тучу, освещал мрачную картину. Повсюду лежали обломки такелажа, и повсюду были льдины. Паруса, веревки и реи грот-мачты, которая еще держалась, были окаймлены ледяными сосульками; и тогда вдруг на меня нашло чувство облегчения, что мне никогда больше не придется тащить и натягивать жесткие канаты и рубить лед, чтобы замерзшие веревки могли пройти через замерзшие шкивы. Ветер, почти шторм, резко рассекал воздух, что было признаком близости айсбергов, а на большие волны было даже холодно смотреть при лунном свете.
Баркас был спущен с левой стороны судна, и я увидел людей, с трудом таскавших бочки с провизией по обледеневшей палубе, а затем бросающих их, чтобы поскорее отплыть. Напрасно капитан Николл боролся с ними. Набежавшая с наветренной стороны волна разрешила вопрос, смыв людей с палубы за борт. Я дотронулся до плеча капитана и, держась за него, прокричал ему в ухо, что если он спустится в лодку и не позволит людям отчалить, я возьму на себя заботу о провизии.
Во всяком случае, у меня было мало времени: едва я успел при помощи второго штурмана, Эйрона Нортрапа, спустить вниз с полдюжины бочонков и ящиков, как все закричали с баркаса, что они отчаливают. Они были правы. Прямо на нас с наветренной стороны неслась громадная ледяная гора, в то время как с противоположной стороны, у самого судна была другая, на которую мы наткнулись.
Быстро спрыгнул Эйрон Нортрап. Я повременил минутку, даже когда лодка уже тронулась, чтобы выбрать место в ее середине, где люди сидели теснее, так что их тела могли смягчить мое падение: я не собирался отправляться в такое рискованное путешествие на баркасе со сломанными костями. Стараясь не мешать матросам за веслами, я перебежал на корму, к месту для офицеров. Конечно, я имел веские основания для того. На офицерском месте было удобнее, чем на узком носу. И затем, лучше было находиться ближе к корме, на случай беспорядков, которые следовало ожидать при подобных обстоятельствах.
Здесь сидели штурман Уолтер Джек, врач Арнольд Бентам, Эйрон Нортрап и капитан Николл, который был за рулевого. Доктор наклонился над Нортрапом, который лежал и стонал на дне лодки. Ему не посчастливилось при плохо продуманном прыжке: он сломал правую ногу в колене.
Впрочем, было не до него тогда, потому что мы боролись с бушующим морем, находясь между двумя айсбергами, которые плыли навстречу друг другу. Никласу Уилтону, загребному, не хватало места, так что я подвинул бочонки и, став на колени напротив него, стал налегать всей тяжестью моего тела на его весло. Впереди я мог видеть Джона Робертса, склонившегося над веслом. Привалившись к его плечам сзади, Артур Хаскинс и юнга Бенни Хардуотер помогали ему грести.
Это была тяжелая работа, и мы отплыли на сто ярдов, когда я оглянулся и увидел безвременный конец "Негоцианта". Он был, как тисками, сжат двумя льдинами, словно засахаренный чернослив в пальцах ребенка. Из-за завывания ветра и рева воды мы ничего не слышали, хотя треск толстых ребер брига и палубных балок должен был быть достаточно сильным, чтобы всполошить село в тихую ночь.
И вот словно бы бесшумно борта брига сблизились, палуба треснула и вспучилась, остатки судна пошли ко дну и исчезли, а на том месте, где оно только что было, столкнулись два айсберга. Мне было жаль, что стихия разрушила корабль, долго бывший нашим убежищем от непогоды, но в то же время я очень радовался мысли о том, как мне уютно в моих четырех рубахах и трех куртках.
Все-таки это была суровая ночь, даже для меня. Я был одет теплее всех в лодке. Что другие должны были выстрадать - я даже не мог об этом думать. Мы боялись, что снова встретимся с айсбергами в темноте, и вычерпывали воду, держа нос баркаса против волны. И все время, то одной рукавицей, то другой, я растирал нос, чтобы он не обморозился. И одновременно, вспоминая о своей семье в Элктоне, я молился Богу.
Утром мы стали выяснять наше положение. Начать с того, что все моряки, кроме двух или трех, пострадали от мороза. Эйрон Нортрап не мог двигаться, потому что его сломанная нога очень болела. По мнению врача, обе его ноги были безнадежно обморожены.
Баркас сидел в воде глубоко, потому что на нем находилась вся команда судна, двадцать один человек, двое из которых - юнги. Бенни Хардуотеру едва исполнилось тринадцать лет, а Лишу Дикери, семья которого жила по соседству с моей в Элктоне, только что минуло шестнадцать. Наша провизия состояла из трехсот фунтов говядины и двухсот фунтов свинины. Полдесятка буханок хлеба с просоленным мякишем, которые принес повар, не шли в счет. Затем у нас были три маленьких бочонка воды и одна маленькая бочка пива.
Капитан Николл откровенно признался, что не знает, куда нам плыть в этом неведомом океане, чтобы достичь ближайшей обитаемой земли. Единственное, что нам оставалось делать, - попытаться добраться до широт с более теплым климатом, как мы и поступили, укрепив наш маленький парус и направляясь по свежему ветру к северо-востоку.
Распределение продовольствия сводилось к простой арифметике. Мы не считали Эйрона Нортрапа, так как знали, что он скоро умрет. Употребляя по фунту в день на человека, мы можем растянуть наши пятьсот фунтов на 25 дней; если по полфунта - провизии хватит на пятьдесят дней. Итак, мы решили употреблять по полфунта. Я делил и выдавал мясо на глазах у капитана, и исполнял это довольно честно, Бог свидетель, хотя некоторые ворчали поначалу. Время от времени я также делился табаком, которым набил многочисленные карманы, и только сожалел об этом; особенно когда видел, что его дают людям, которые, как я был уверен, протянут максимум один день или, в лучшем случае, два или три дня.
Потому что скоро люди начали умирать в открытой лодке. Этими преждевременными смертями мы были обязаны не голоду, а смертельному холоду, от которого никто не был защищен. Только самые выносливые и удачливые могли выжить. Я был крепкого телосложения и очень удачлив, поскольку был тепло одет и не сломал ноги, как Эйрон Нортрап. Но даже несмотря на это он был настолько крепок и силен, что прожил несколько дней, хотя раньше всех отморозил конечности. Первым умер Ванс Хатауэй. На рассвете мы нашли его на носу, он весь скорчился и совершенно окоченел. Юнга Лиш Дикери умер следом за ним. Другой юнга, Бенни Хардуотер, прожил десять или двенадцать дней.