Родина - Ванда Василевская 10 стр.


Месячину.

Дрова на отопление.

Участок под картошку.

И свою работу. Бесконечный рабочий день, прибивавший усталостью к земле. Свою короткую ночь. Вонючую барачную каморку.

Нет, это было несправедливо. И не один батрак теперь дивился, сколько лет работал и работал, а ему все казалось, - оно так и должно быть.

Но пора наступить справедливости. В деревне мужики наводили порядок с ворами, в далеких городах налаживали новую жизнь.

Выходило, что и здесь, в бараках, пора установить порядок и справедливость. А сделать можно было только одно - потребовать своего у помещика.

- Тридцать рублей в год.

- Тридцать?

- Что ж вы так дивитесь? Не разорится помещица из-за этих тридцати рублей. Ведь за целый год…

- А много ли получишь, хоть бы и за тридцать рублей в год?

И то правда. Когда сказали: тридцать рублей, некоторые даже испугались. Как же, такие деньги!

А как посчитали, что на них сделаешь, на эти тридцать рублей, оказалось, и не хватит. Если разделить эти рубли на год, на триста шестьдесят пять дней, да подумать о бабе, о детях, о том, о другом - куда там! Казалось много, а нет ничего.

Опять же месячина. Того, что давали до сих пор, не хватало. Помещики могли дать и побольше, у них есть из чего, а всё детишки не мерли бы так, как теперь.

И чтобы выдача была справедливая - все отмерено, развешено, как полагается. Без жульничества.

И еще одно, - чтобы не на Михайлов день отказывали от работы. Не зимой, не в снег и мороз, в такое время, когда ледяным ветром резало человеку лицо. Помещикам почти что все равно, а батраку совсем другое дело, намного легче будет.

Шли разговоры, что и как. Брать господское никто не хотел. А только, что полагается. По справедливости, по человечеству.

Вспомнились теперь людям все обиды. Нет, нечего больше нянчиться с помещиками.

Кое-кто советовал попросить. Может, дадут.

Да ведь уж просили, не раз и не два просили. Только не так-то легко помещик склонялся на людские просьбы.

Когда по деревням и по экономиям начало становиться жарко, нашлись и такие помещики, что вроде по доброй воле уступили батракам.

Испугались, видно, не хотели связываться со своими людьми.

Но это только некоторые. Могли бы и все так сделать. Да, видно, не захотели.

А батраку сейчас неохота было шапку перед помещиком ломать, в ноги кланяться. Другое время настало.

Наконец, решили. После бесконечных разговоров, жалоб, попреков пришло твердое и ясное решение: жалованья тридцать рублей. Месячину увеличить. Давать под картофель землю получше, не песок или глину, где ничего не родит. И увольнения - только весной.

Помещик уже знал, чего хочет батрак. Мог подсчитать, подумать, сказать: да или нет.

Но помещик привык уже, что барачный народ - тихий народ. Послушный. Делает свое и молчит. Испокон веков так было, из года в год с тех пор, как человек себя помнит.

Прямо в голове у господ не вмещалось, что все вдруг так переменится. Выслушали помещики батрацкие требования - и молчок.

Все по-прежнему.

Да не такое было время, чтобы слова на ветер кидать. Раз что решено, постановлено, руки сами рвались, чтобы так и сделать…

И помещики напрасно ждали, что батраки образумятся. Чаша переполнилась, людское горе и обида хлынули через край. Люди всем сердцем жаждали справедливости, о которой гремела весть по деревням.

И дождались помещики. Впервые с той поры, как они сидели по своим поместьям, впервые с той поры, как мужик работал на барина, а барин жил мужицким трудом.

Двинулись бараки. Вовсю. Во весь размах.

Дело было к весне. Мартовское тепло согнало снег, превратило землю в жижу. Вода быстро стекала по сыпучим пескам, по гладкой глине. Набегал ветер, сушил землю. Пласты снега почернели, подтаяли, но еще держались в оврагах и в лощинах. В лесу еще лежали сугробы, защищенные от солнца и ветра низко свисавшими еловыми ветвями, присыпанные хвоей, закиданные хворостом.

На дорогах стояли лужи, на полях выглянули растрепанные, еще прибитые к земле озимые. Кое-где среди них виднелись черноземные проплешины, где всходы погибли от морозов, больше на пригорках. Снег их там не прикрыл как следует.

Но помещичьим землям ни мороз, ни вода не повредят. А на батрацких - там и вымерзать нечему.

Земля ждала. Сохла. Грелась на солнце. Ждала, когда покажутся плуги, когда выйдут женщины с мотыгами, когда высыпет народ, как всегда бывало. Ждали вспаханные осенью борозды, картофельные поля, раскопанные, закиданные с зимы навозом полосы.

Но в бараках было тихо. Не ехали телеги, не поблескивали на солнце плуги, не скалились зубья бороны. Хотя пора уже наступила. Весна шла быстро, словно ее подгоняли.

Бараки бастовали.

Впервые с той поры, как появились батраки на земле. Никто не шелохнулся. Лошади стояли у кормушек, жевали корм, поглядывая на приоткрытые двери. Но кругом было тихо. Не покрикивали рабочие у колодца, не звякало железо в сарае. Тихо было.

Зато в бараках все кипело. Все собрались в кучу. Судачили так и этак. Неизвестно было, как пойдет дело. Ведь никто не помнил, никто не видел, как это бывает - забастовка.

Никто сейчас не мог вспомнить, кто первый бросил это слово. Оно налетело, как вихрь, пронеслось от деревни к деревне. От барака к бараку. От усадьбы к усадьбе.

Управляющие и приказчики притаились. В усадьбах были наглухо заперты дубовые двери.

Всюду, всюду, по всей земле было одно и то же.

Толпами высыпали батраки. Шли все. Мужчины, женщины - дома оставались только старики и дети. Валом валили по дороге, их ноги крепко отбивали шаг. Волком смотрели они по сторонам, но преград на их пути не было.

Заходили в другие бараки, в соседнюю усадьбу, экономию:

- Выходи!

Люди выходили. Присоединялись к толпе. Шли дальше.

Изредка случалось, кто-нибудь тащил плуг в поле. Или бабы шли с мотыгами, копать землю под картофель.

Их останавливали. Захватывали с собой, точно волна, перед которой ничто не может устоять. И так день, другой, третий. Ноги сами несли человека. Сон не смежал глаз. Мир казался светлым, ясным, даже и в ночной тьме.

Батрак ждал терпеливо. Годами. Гнул спину. Слепил глаза. Опухали его истомленные ноги. Уходили в могилу старые и нестарые. Подрастали дети, - и все одно, одно, горькая батрацкая доля.

Гни спину перед помещиком, перед управляющим, перед приказчиком.

За каморку в бараке, за восемь четвертей плохого зерна, за восемнадцать рублей жалованья. За полоску под картофель и щепки на топливо.

За вздутые от гнилой картошки животы детей. За чахоточный кашель. За морщины на лице в тридцать - тридцать пять лет. За изуродованные ревматизмом суставы.

Тихими, покорными были батраки. Так оно и шло.

А вот теперь кончилось.

Теперь батраки шли по селам. Прямиком через луга. Шумели в лесу, протаптывали тропинки в мокром весеннем мху.

Чтобы увольняли с работы не к Михайлову дню, а в июле, летом, когда дети не померзнут на подводе, когда в глаза не смотрят леденящие глазища зимы.

Чтобы была минутка отдыха, хоть одна в день. Когда можно распрямить спину, отереть пот с лица. Взглянуть на небо, вдохнуть воздух в сдавленные легкие.

Чтобы управляющий с приказчиком, выдавая месячину, не сыпал на весы гнилой картофель и съеденное ржавчиной зерно.

Чтобы управляющий не покрикивал на человека, как на собаку. Чтобы знал, что с человеком надо говорить по-человечески.

Страх охватил помещичьи усадьбы.

Ждала плуга земля. Стояли нечищенными кони, коровы. Кормить их, правда, кормили, грех морить голодом божье творение.

Но куда ни кинь взглядом, всюду на полях глухо, не видно ни души.

Озимые не прополоты, и непаханая земля зарастала сорняками.

По всей стороне бастовали батраки, барачный люд. Твердо стояли на своем.

Не один человек, может, и побаивался. Не один, может, и неохотно пошел на эту забастовку. Не одному, быть может, казалось, что как раз теперь, как раз в такое время легче всего можно снискать господскую милость. Показать помещику, помещице, что вот, мол, он единственный человек, который им верно служит, единственный, которого стоит наградить, стоит поставить выше других.

У другого человека сердце робкое, не знал, чем все это кончится. Предпочел бы, может, синицу в руки, чем журавля в небе.

Или уж так привык, что у него голова выше не поднималась. Привык. При отцах и дедах так было, с чего же теперь будет иначе!

Разные ведь были люди. Были и такие, что особняком держались, общее дело ни во что не ставили. Только бы набить живот, и все тут. Больше им ни до чего дела нет.

Были и господские прихвостни, такие, что, живя среди батраков, работая с батраками, доносили в усадьбу обо всем, что там кому в голову приходило, что язык выбалтывал. Из господских рук за это им нет-нет, а что-нибудь и перепадет.

Но бастовать должны были все.

Никто не спрашивал - хочешь, мол, или нет. Не было так, что кто хочет - бастует, а не хочет - оставайся на работе.

А так: или все, или никто.

И шли все.

Одни ожесточенно, с запекшимся гневом. Другие весело, с уверенностью в победе.

Еще иные - со страхом в сердце: чем это кончится, как обернется для народа.

Но если поглядеть со стороны на толпу - и не узнать батраков. Плечом к плечу, смело, упрямо шли они от усадьбы к усадьбе сплоченной, единой толпой. Тут уж никому не давали раздумывать или прятаться за чужую спину.

Раз ты батрак - борись за свое.

Раз тебя гнетет нужда - требуй своего.

Доконали тебя обиды - кричи о них.

В толпе каждый забывал о своем страхе, раздумье, тревоге. И шел с толпой, словно одно сердце билось у всех.

Но батрак был осторожен. Не доверял.

Он знал, что стоит ослабить вожжи - и в человеке проснется, застучит зубами бледный страх.

И они следили. Следили день и ночь.

Заходили неожиданно на рассвете, когда еще серо на дворе, когда из сонной мглы постепенно выглядывали усадебные постройки и ощипанные придорожные вербы.

Толпой врывались в барачные дворы. Бежали к конюшням. К сараям.

Не скрипят ли где двери. Не взялся ли кто-нибудь за работу, чтобы хоть этот ранний час просыпающегося дня урвать у забастовки.

Бежали в сад, где еще только набухали круглые и продолговатые почки на обнаженных ветвях.

Заглядывали на огород, который обычно в это время уже был полон движения, а теперь лежал мертвый, покрытый неразметенными осенними листьями, сухими прошлогодними стеблями, перезимовавшими под снегом.

Внимательно осматривались, не нарушает ли кто забастовку.

Не польстился ли кто на господские, на экономовы обещания. Хотя ведь всякому известно, чего стоят господские посулы: пока ты нужен, с тобой обходятся по-людски, а когда ты свое сделал - пошел к чертям.

Ожесточился батрацкий люд против тех, кто срывал забастовку.

Больше чем против помещиков, больше чем против экономов.

Те, известно, за свое дело стояли. Защищали свою выгоду.

А уж чтобы трудящийся человек по слепоте, по глупости против собственной выгоды действовал, это никуда не годится. Ведь тут дело не в одном человеке, не в двух - тут интересы всего батрацкого люда во всем Царстве Польском.

Правду сказать, не так-то много было этих штрейкбрехеров. И оттого, что за этим следили, и оттого, что всякому было известно, из-за чего сыр-бор загорелся. Всякий чувствовал, что теперь уж или совсем пропадать, или поправить свою судьбу. Свою, жены, детей. Хоть немного.

Но все-таки случалось. То тут, то там.

Таких гнали, как бешеных собак. Да и что это, как не бешеные собаки, эти люди, которые решились в такое жестокое время пойти против батрацкого дела, за объедки с барского стола продавать батрацкий люд!

За сараями в огороде поймали двоих. Упросила их помещица, сунула в руку одному и другому. У нее пропадала капустная рассада.

Вот они и взялись за эту работу, хоть и бабью. Клевали мотыгами мокрую землю. Там их и накрыли.

Били жестоко. Молча, стиснув зубы.

Ожесточились батраки. Били, вымещая гнев за все. За гнилую картошку в месячине, за обсчитывание, за мучительный восемнадцатичасовой рабочий день.

За глупость, за предательство, за то, что польстились на этот полтинник, за якшанье с помещицей против всего народа.

Нет, им не простили. Так и остались те двое лежать на капустной рассаде с почерневшими лицами, залитыми алой кровью. Рассада уже проросла длинными стеблями, зеленела мелкими листочками. На листочках краснели капли крови, словно капуста расцвела странным, веселым, не капустным цветом.

Поймали в коровнике девушку. Она чистила скребницей рыжий бок большой, откормленной коровы.

Вытащили ее во двор. Задрали на ней юбку, так что обнажились выше колен белые ноги.

Били жестоко. Она только пискнула несколько раз, да так и осталась на пороге коровника, уткнувшись головой в растащенный батрацкими ногами навоз, с задранной кверху юбкой.

Батраки поднялись впервые. И подниматься надо было всем, - если нет, и начинать не стоило.

Всем, хотел ли кто, или нет. Добровольно или под угрозой. Господские подхалимы, помещичьи лизоблюды - все принуждены были идти. Раз все, так все. Все равны, за всех идет борьба.

Толпа росла. Из бараков приливали все новые волны. Первые забастовщики могли теперь и разойтись по домам.

Но Кшисяк остался. Уперся. Ему все казалось, что, если его не будет, если он недосмотрит, они заколеблются, их обманут, они прозевают самое важное.

И он шел все дальше. У него болели глаза от бессонницы, их жгло, будто засыпало мелким горячим песком. Пальцы вылезли из сапог, разлезлась соломенная стелька, заплаты и гвозди натирали ноги. Пересыхало в горле от жажды, от голода втянуло живот. А он все шел.

Они оставляли по экономиям пикеты для наблюдения, чтобы никто не брался за работу.

Случалось, что они находили уже пустые бараки. Видно, их обитатели, никого не дожидаясь, сами двинулись защищать батрацкое дело.

Приходили люди из дальних сторон, посылали нарочных за десятки деревень. Но всюду было одно и то же.

Двинулся батрацкий люд. Был он долгие годы, словно темная, тинистая вода. Плыл, втиснутый в узкое, грязное русло!

А теперь прорвался весенним половодьем, шумной, буйной волной. Вышел из берегов. Седой пеной, водоворотами, напором волн, прорывающих плотины.

По усадьбам совещались.

Помещики съезжались молчком, тайком, чтобы не раздражать людей. Такое уж пришло время, что у господ мурашки забегали по спине.

Совещались, занавесив окна. Украдкой, потихоньку, шепотом, чтобы не разнеслось, не стало известно, не упало, как камень, в волны народного гнева.

Совещались, беспомощно разводили руками.

Куда только удавалось проехать, откуда только приходили письма, вести - везде одно и то же. Не уцелел ни один островок. На тех, кто сопротивлялся, народ поднимался с дубинами и вилами.

А земля дымилась весенним паром, ожидала пахоты и посева.

Помещики долго совещались. Ведь были еще стражники. Были войска.

Кшисякова помещица не вызывала войска. Но бывали и другие случаи.

Помещики отыскали себе крепкую защиту. Нашлось средство против польского батрака - его нашел польский помещик. Выносил его в своем патриотическом сердце, не поколебался.

Со всех сторон приходили тревожные вести. Надвигались серой мрачной тучей.

Помещик Н. в Ленчицком уезде вызвал казаков.

Дроздовский помещик вызвал казаков.

Помещик К., тоже в Ленчицком уезде, вызвал полицию. Но и этого ему показалось мало, он вызвал войско.

Оно пришло. Почему бы и нет? Раз сам ясновельможный взывает к царскому штыку, к царской винтовке о помощи. Против батраков.

Граф в Новозамосьце вызвал казаков.

Помещик X. в Седлецком вызвал солдат. Господин Т. в Цехановском - стражников.

А в Рыпинском уезде сговорилась вся шляхта. Господа поехали к губернатору. Поклонились ему низко. Гибкие спины у ясновельможных, когда им надо.

Они пространно объясняли губернатору. Что его священный долг спасти их, верноподданных его величества, от опасности, от натиска бунтующего мужичья, которое осмелилось выступить против исконного порядка вещей и против них, своих кормильцев.

Губернатор не заставил себя долго просить. Оглядел сощуренными глазами делегацию. Согласился. Обещал.

И сдержал обещание. На другой же день сдержал.

По шоссе и проселочным дорогам двинулись к усадьбам драгуны. Поскакали казаки. Закурился туманами, дикой, протяжной песней застонал этот день. Шли казаки, шли драгуны спасать господ помещиков Рыпинского уезда от батрацкого насилия.

В Плонском уезде сиятельный граф во все свои экономии - а их было немало - вызвал войска.

Вызвал из Модлина войска помещик Г.

Людно стало в усадьбах. Еды - сколько хочешь. Как же иначе, ведь казак, драгун и стражник грудью защищали господина помещика. Полагалось достойно принимать их.

Войска расположились по экономиям.

Загремели выстрелы. В Рыпинском, Плонском, Ломжинском, Ленчицком уездах войска стреляли в народ. Ибо народ стоял твердо, не отступал.

По усадьбам разместились офицеры. Солдаты располагались лагерем в усадебных дворах.

По вечерам к темному небу неслась казачья песня.

Казачьи песни пели усадьбы в Рыпинском, Плонском, Ломжинском, Ленчицком уездах.

Гремели винтовочными залпами.

Горели огнями биваков.

Люди слушали. Люди смотрели.

В сердцах разгорался гнев. Еще крепче стискивались зубы. Еще крепче сжимались кулаки.

Помещик не хотел уступать. Быть может, ему и не так жалко было этих тридцати рублей, этих нескольких лишних четвертей картофеля.

Нет, все дело в том, что батрак посмел требовать. Что открылись уста, молчавшие на протяжении десятков лет. Что батрак с ума спятил, посмел диктовать условия. Темный крестьянин - ясновельможному барину!

Но не помогли войска. Да и не всюду помещики решались вызывать их. Потому что, когда они думали о войсках, когда им красным отблеском, белым дымом мерещились марширующие к баракам колонны, им виделось и другое.

А этого они боялись еще больше, чем батрацкого бунта, барачной забастовки.

Ведь в городах ходили по улицам демонстранты. У помещиков двоилось и троилось в глазах от каждой заметки в газете, от каждой неожиданной вести. Красное знамя, пусть даже величиной не больше носового платка, представлялось им кровавым полотнищем, заслоняло весь мир кровавым пожаром. До того, что сердце сжималось от страха и мороз пробирал по коже, хотя на дворе стояла теплая, благоуханная весна.

За батрацкой массой, за сбившейся серой толпой им мерещился грозный призрак гибели.

Они боялись развязать бурю, боялись навлечь на себя месть. Трепетали. Пресмыкались, низко склоняли головы.

За долгие годы унижения и страха довелось теперь батраку увидеть и господский страх.

За все свои покорные слова - услышали они теперь господские тихие слова, слова беспомощности, бессилия, которые произносились с испугом, с оглядкой на двери.

Помещики задыхались от ненависти.

Назад Дальше