- Да вот, например, клиент спрашивает у тебя твою последнюю цену; ты говоришь ему ее совершенно честно… Так ты думаешь, что он так и поверит и не будет с тобой торговаться? Отнюдь нет. Он a priori предполагает, что ты его обманываешь. Да что и говорить: он просто выходит из себя, если ты настаиваешь на своем. Вот этакие штуки меня возмущают.
Деламен слегка пожал плечами.
- Мне кажется, - сказал он, - ты мучаешься понапрасну. Неизвестно из-за чего. Все человеческие отношения управляются условностями. Если в делах "последняя цена" является в действительности "предпоследней", то нужно это принять. Тебя чересчур мучает совесть, Кене, исповедники не любят этого.
Бернар беспомощно развел руками, затем, указав на разложенные листки, спросил:
- А что, собственно, является темой твоей книги?
- О, тема довольно сухая… Воскрешение свободы. Я опишу предшествовавшее нам поколение, придавленное слишком тяжелым фатализмом: оно было запугано Дарвином, этим гениальным мистификатором, и воспламенил его уже Маркс, тоже мистификатор. Я надеюсь показать, что эти "железные законы" всего лишь галлюцинации, которые легко могут рассеяться при сильном желании… Не знаю, хорошо ли видишь ты это… В сущности, я хочу показать, что свобода и детерминизм одинаково истинны и не противоречат друг другу. Ты понимаешь?
- Да, но я не думаю, чтобы ты был прав… Я лично в настоящее время чувствую, что я раздавлен механизмом более сильным, чем я сам. Это сильное повышение курса, рост заработной платы, это богатство, которое насилует наши несгораемые шкафы, - какое влияние могу я иметь на все это? Это морской прилив, водоворот… Что может сделать пловец, да еще плохой пловец? Но покинуть фабрику, делать то, что мне нравится, когда все мое состояние создано ею, - это мне кажется подлостью. Ты не находишь этого?
Деламен подложил небольшое полено в огонь, затем поднял его щипцами, чтобы лучше оно разгорелось.
- Я повторяю тебе еще раз, - сказал он, - мне кажется, ты впутываешь во все это излишние нравственные страдания. В действии нужно следовать за обычаем. Не в силах одного индивидуума все переставить. Да и потом уверен ли ты, что не обращаешь в этические требования чего-то такого, что, в сущности, является просто тщеславием? Три четверти добродетели состоят в следующем: "Я так добродетелен, что не могу проводить в жизнь свою добродетель в рамках общества". Тогда держатся в стороне, и это очень удобно.
- Может быть… - промолвил Бернар задумчиво. - Все это очень трудно.
- Самое главное, - продолжал Деламен, - это поддерживать в себе полную свободу духа. Нет ли у тебя какого-нибудь романчика, который заставлял бы тебя забывать Пон-де-Лер?
- Наоборот, - возразил Бернар, - у меня серьезная любовь, которая заставляет меня ненавидеть Пон-де-Лер. Ты не помнишь Симоны Бейке?
- Это та хорошенькая женщина, которую видели в Шалоне в марте восемнадцатого? Жена лейтенанта? Ах да! Она очаровательна. Она одновременно была похожа и на ангелов Рейнольдса, и на прелестную русскую балерину, Лидию Лопухову. Это правда, ты ей нравился. Ты видишься с ней, ты ее любишь?
- Я не знаю, - внезапно быстро заговорил Бернар. - Я, конечно, нахожу ее очень хорошенькой, она и умна, но ум ее немного изысканный. Она очень… очень Novelle revue francaise, и вот как ты, даже еще более передовая; в музыке она поклонница "кучки шести", но все это с большим изяществом. Она рисует, и я очень люблю ее рисунки - они простые и верные.
- А что же делает лейтенант Бейке в мирное время?
- Он банкир, у него большой коммерческий банк, но жена с ним ладит неважно.
- А ты? Ты мне не ответил. Ты любишь ее?
- А что значит любить? Ты сам знаешь ли это? Самое большое для меня удовольствие - это быть с нею, но, верно, я недостаточно люблю ее, так как не имею мужества посвятить ей всю свою жизнь, жить в Париже. И, однако, я чувствую, что потеряю ее, если буду так редко с ней видеться.
- Но разве ты мог бы бросить фабрику?
- Мог ли бы я? Разумеется, да. Мне стоит только сказать: "Я ухожу". Никакой закон на свете не может меня принудить жить в Пон-де-Лере. Я молод, деятелен; я могу всюду устроиться… Но я часто ощущаю в самом себе какую-то двойственность. Одно мое "я" говорит: "Самое главное, чтобы вертелись эти станки"; другое мое "я" отвечает: "Не сошел ли ты с ума? Так пропадет вся твоя молодость". Я знаю, что второе "я" более точно выражает мое ощущение, но в действительности я подчиняюсь первому. Это любопытно, не правда ли?
- А там, - спросил Деламен, - в Пон-де-Лере у тебя нет никого?
Бернар покачал головой:
- Никого… Там есть прелестная женщина, но это моя невестка… Нет, никого.
- А женитьба?
- Все молодые девушки наводят на меня тоску… Почему это, не объяснишь ли ты мне?
Он оставался у Деламена до двух часов утра и вернулся пешком чудной ночью. Уже давно он не чувствовал себя таким счастливым.
X
Симона Бейке сняла на три месяца совсем в глухой деревушке, у басков, старый дом с точеными балконами. Ее мужу, предпочитавшему игорные залы, очень скоро надоело такое уединение. В начале сентября Бернар Кене поселился на десять дней в местной гостинице.
Каждое утро в одиннадцать часов он заходил за своей возлюбленной. Море было поблизости. Симона, в коротком трико, припекала на солнце свое тонкое тело, принимавшее прекрасные оттенки этрусской глины. Лежа рядом с ней на песке, Бернар, полунагой, тоже пекся и забывал все на свете, кроме одного этого наслаждения - ласкать под тенью китайского зонтика маленькие твердые груди. Около полудня они бросались в море. Бернар очень хорошо плавал; Симона была очень стильной. Они завтракали у красных утесов в какой-нибудь темной харчевне с несимметричной крышей, затем Симона искала где-нибудь уголок, чтобы срисовать его, а Бернар смотрел, как она работает. Когда они возвращались, повозки, запряженные волами, уже тихонько направлялись к фермам, продолговатые тени увеличивали извилины холмов.
В продолжение трех дней Бернар был счастлив, на четвертый он встал рано, с чувством тревоги и нетерпения.
В восемь часов почтальон подал ему письмо от Антуана.
"Не везет нам, старина, достаточно было тебе уехать, как у нас начались неприятности. Все по поводу дороговизны. Несколько мастерских протестовали вчера уже и против новой заработной платы. Когда прохожу по заводу, вижу только одни недовольные лица. Демар сказал мне, что даже такие славные типы, как Гертемат яростно ему жаловались. А самое худшее, что я обещал Франсуазе проехаться с нею на праздники и это совершенно невозможно теперь. Призрак стачки на горизонте, и дед ничего и слышать не хочет о нашем отъезде, бедная Франсуаза очень огорчена. Какая гадость жизнь! Не вздумай сокращать своих каникул, но мы будем очень рады, когда ты вернешься".
Он положил письмо в карман и стал ходить взад и вперед по дороге - от гостиницы до начала деревни. "Я хожу как зверь в клетке, - сказал он про себя. - Как несносно быть так далеко! Может быть, поговорив с Гертематом и Рикаром, он сумел бы создать другое настроение среди рабочих. Его слушали более охотно, чем Антуана. На это не было никакой особой причины, но это было так… Что же делать, когда находишься далеко? Сидеть на пляже у ног женщины…" Он с тоской посмотрел на красивый баскский пейзаж, сплошь зеленые долины. У него появилось ощущение, будто была в нем какая-то скрытая пружина, которая тщетно хотела ослабиться. Он потянулся, зевнул и посмотрел на часы: было всего только десять.
Когда он наконец смог позвонить Симоне и она сошла к нему, он почувствовал себя несколько лучше. На ней было розовое платье с маленьким белым воротником "квакер" и белыми же обшлагами, пояс тоже белый, кожаный. "Но как она хороша, - подумал Бернар, побежденный, - и что-то в ней есть - такое четкое, сильное…"
Он пошел вывести из гаража небольшой автомобиль. Управлять изменениями скорости доставляло ему большое методическое удовольствие.
Едва только он растянулся на горячем песке, как вновь стал думать о заводе. "Это любопытно, у меня опять те же переживания, как и во время войны: я в отпуску в Париже, я приятно провел вечер, вышел на улицу и купил газету, где прочитал официальное сообщение, что в нашем секторе плохие дела, и вот весь вечер отравлен. Главное, необходимо поговорить с Ланглуа, их секретарем… Ему можно бы доказать…"
- Да… - сказал он совсем громко, рассеянно, в ответ на какой-то вопрос Симоны, которого он не расслышал.
Она посмотрела на него с удивлением.
После завтрака, пока она работала, Бернар почти вовсе не говорил, он казался погруженным в глубокую думу; вот он встал, посмотрел что она делала, удалился на несколько шагов, вернулся опять.
- Что с тобой? - спросила она.
- Со мной? Да ничего…
- Нет, ты очень нервен сегодня! Ты получил письмо от твоего брата? Что-нибудь подгнило в королевстве Пон-де-Лер.
- Да, правда. Как ты меня хорошо знаешь!
- Ты совершенно прозрачен, мой дорогой; из всех, кого я знаю, ты меньше всех других умеешь скрывать свои неприятности. Впрочем, это очень симпатично. Это твоя детская сторона. Так что же они хотят? Они тебя вызывают?
- Совсем нет, но у них затруднения, и я спрашиваю себя, имею ли я право…
- Ах, ты ужасен, - воскликнула она страстно, - прямо ужасен, уверяю тебя!.. Ты спрашиваешь себя, имеешь ли ты право провести десять дней с твоей возлюбленной. Это почти невероятно!
- Да нет же, - сказал Бернар, - всем мужчинам так приходится. Твой муж тоже очень занят.
- Мой муж, но я его не люблю, и мне это безразлично… Да и не в этом дело. Я прекрасно допускаю, что мужчина бывает занят… Даже наоборот, я любуюсь этим… Но мне необходимо чувствовать, что я тоже занимаю место в его мыслях. А относительно тебя я знаю, что самое незначительное событие на фабрике для тебя важнее самого серьезного события нашей любви. Эго ведь грустно и унизительно… Как-то раз я тебе телефонировала в Пон-де-Лер. Ах, если бы ты знал, каким раздраженным тоном ты мне отвечал, ты боялся шокировать твоего деда или служащего, стоящего рядом с тобою… Тебе стыдно быть нежным… вот в чем я упрекаю тебя, ты понимаешь меня?
- Я понимаю, - ответил он с удивлением, - но мне кажется, что ты ошибаешься. Ты рисуешь смешной и неверный портрет. То, что ты говоришь, говорю и я сам себе, и мой завод мне очень часто надоедает.
- Да нет же, мой дорогой, ты только так думаешь… То, что ты делаешь, никогда не надоедает тебе, лишь бы ты мог действовать, отдавать приказания, вообще чувствовать себя полезным. Во время войны все твои товарищи мне говорили, что ты примерный офицер. Теперь ты хочешь быть примерным хозяином. У тебя одна сторона - "Симон Патетический", сторона хорошего ученика, ты честен, это не преступление, но это скучно… Или же я бы хотела, чтобы и в любви у тебя было тоже сознание.
- Но в любви мне не нужно никакого сознания, я люблю тебя естественно, без усилий.
Она положила кисти, встала и подошла присесть на траву у ног Бернара.
- Ничто не дается без усилий, - сказала она. - Я стараюсь сделать из каждого момента моей жизни маленькое произведение искусства. Я хочу, чтобы утренняя встреча была прекрасна, чтобы платье мое подходило к погоде и часу, чтобы последняя вечерняя фраза была хороша "под занавес". И я сержусь на партнера, который портит мне это… Я всегда была такая… Я помню, когда мне было пятнадцать лет (я была очень хорошенькая в пятнадцать лет), у меня был двоюродный брат, который был влюблен в меня. В один чудесный вечер на балконе у своих родителей, бульвар Майльо, он сказал мне, что любит меня. Деревья колыхались при свете луны. Было очень хорошо… Тогда я подумала: "Чтобы все было как следует, нужно, чтобы он мне прислал завтра утром белые розы". Но так как я знала, что он не сделает этого, я ему это сказала… И когда я их получила, они доставили мне столько же удовольствия, как если бы не я сама их заказывала… С тобой же, мой дорогой, розы не приходят никогда.
- Ну так скажи также и мне.
- Вот я и говорю. Эго пребывание в Камбо… Ведь это в первый раз я провожу десять дней вместе с тобой. Я очень, очень честолюбива. Я хочу, чтобы это было (перенесем на современность, конечно) так же прекрасно, как большие романтические встречи. Ну да, это возможно… Только нужно, чтобы ты мне помог. Забудь твои станки, твоих клиентов, твоего деда - на десять дней. Наконец, скажи мне, ведь это что-нибудь да значит - десять дней с такой женщиной, как я, которая старается тебе нравиться… Ну, говорите же что-нибудь!
- Ты мне вдруг говоришь "вы"? Ты сердишься?
- Да нет, но я люблю перемену, не нужно злоупотреблять этим "ты". Так приятно, когда к этому остается чувствительность.
Она оперлась подбородком на руку и прошептала:
- "Нежное ты, нежное, как обнаженная нога".
- Кто это сказал?
- Поль Друо, разумеется… Вы его не знаете? Нужно обязательно вам прочитать "Эвридику". Это прелестно. Вот человек, который был настоящим любовником.
- Почему вы мне говорите это с таким видом? А я разве не настоящий любовник?
Она посмотрела на него с мгновенной грустью. Налево от них было что-то вроде степи, заросшей папоротником и вереском, направо - небольшая рощица из низких и развилистых дубов.
XI
Бернар не сократил своих каникул. Ахилл принял его очень холодно. Заработная плата была повышена, и спокойствие в Валле восстановилось. Перемирие это длилось два месяца, затем мадам Птисеньер и мадам Кимуш, которым теперь уже больше платили, снова увидели, что цены на молоко и яйца на рынке Пон-де-Лера опять возросли, будто таинственные трубы поддерживали всегда одинаковый уровень между кошельком и хозяйством этих дам.
Бернар опять увидал у себя в конторе удрученный хор просительниц.
- Прямо-таки невмоготу, месье Бернар, прямо невмоготу… Нужно нам еще чуточку прибавить.
- Это безумие, - отрезал Ахилл.
- Закон спроса и предложения, - ответил Лекурб.
Но синдикат хозяев снова согласился на то, что от него требовали.
Промышленники жили счастливо в каком-то нелепом раю, в безумном благоденствии. Чем выше росли цены на продукты их производства, тем сильнее бросалось на них овечье стадо толпы.
- В мое время… - ворчал Ахилл.
Он был недоволен своими внуками. Франсуаза так умоляла своего мужа вывезти ее из Пон-де-Лера, что он, хотя и против своего желания, повез ее с собой в Марокко. Как предлог для поездки он выдвинул изучение местных шерстяных тканей. Он пробыл три недели в Рабате, Фесе и Марракеше и привез оттуда плохо сотканные сукна, грубость которых похвалила его жена. Бернар часто ездил в Париж, но, вероятно, попусту терял там время, клиенты жаловались, что никогда не видят его.
- Вы совсем не занимаетесь своим делом, - говорил Ахилл обоим молодым людям.
- Наше дело и само идет, - отвечали они.
- Ваши ткани плохо сделаны.
- Все находят их хорошими.
- Вы чересчур дорого платите рабочим.
- Они этого не находят.
Рабочие, недовольные этим "раем безумцев", надеялись (чудом, вероятно, и небесным соизволением), что заработная плата все будет расти, а цены на фабричные изделия будут падать. У них появилось особое чувство, новое для благоразумной Нормандии, чувство сильной ненависти к этим хозяевам, счастье которых чересчур затянулось. Длительное благоденствие, сблизившее поначалу оба класса самой новизной этого благополучия, в конце концов их разъединило. Как в некоторых чересчур счастливых семьях, жена устает от покоя, нервничает и начинает желать смерти мужа, слишком подчинявшегося ее капризам, так и эти рабочие, которым во всем уступали, упрекали своих слишком благополучных хозяев в щедрости, шедшей, как они это чувствовали, скорее от безразличия, чем от великодушия.
В рабочей организации секретарь Ланглуа, более умеренный, был заменен Реноденом, маленьким человечком с жестким лицом; он сурово разговаривал с буржуа и предвещал близкий конец этого класса. Проведение в жизнь нового закона о восьмичасовом рабочем дне предоставило ему возможность желанной борьбы.
Паскаль Буше предложил от имени хозяев за рабочий день, уменьшенный на одну пятую, ту же заработную плату, что и за десятичасовой. Реноден заявил, что этого недостаточно.
- Ну, однако, довольно, - заметил Паскаль Буше. - Вы хотите меньше работать и больше получать?.. Это прямо бессмысленно. Если вы ищете повода для войны… он будет у вас.
- Месье Паскаль, - сказал Реноден, - будьте осторожнее в своих выражениях… Вы произнесли сейчас слово, которое мне не нравится… Умы очень встревожены.
- Нечего делать, - сказал Буше. - Quod dixi - dixi. Самое большее, что я могу еще вам предложить в виде маленького удовлетворения, это вот: праздничные дни будут вам оплачиваться по обычному тарифу…
- Что называете вы праздничными днями? - спросил Реноден.
- Ну, разумеется, - сказал Буше удивленный, - Рождество, Пасха.
- Рождество - это было хорошо во времена Христа. Я знаю только один праздник: Первое мая.
Глухой ропот недовольства пронесся по столу, где сидели хозяева.
- Quousque, tandem Catilina…- прошептал Паскаль.
Однако он уступил еще и по этому вопросу. Но что было странно в этих переговорах, так это то, что постепенные уступки не устанавливали настоящего мира. Обе стороны, хотя и боялись, но, в сущности, желали войны. Подобно народам Европы в августе 1914 года, они устали от собственного воздержания. Как путешественники на автомобиле, которых пьяный шофер мчит к неминуемой гибели, из-за какого-то чувства чести не бросаются к рулю, чтобы умерить скорость машины, так суровая воля Ренодена и великолепное красноречие Паскаля вели оба этих покорных стада к решительному столкновению, которого сами же они опасались.
Казалось, что уже все было налажено.
- А кочегары? - сказал Реноден. - Они требуют…
- Ну нет! - вскричал Бернар Кене с силой, которая удивила его самого. - Как это так? Вы же видите сами…
- Да не препирайтесь, Бернар, - заметил Лекурб.
Когда долгий период засухи и жары накопил в неподвижном воздухе слишком большой запас энергии, необходима гроза. Никто из промышленников не мог бы точно сказать, почему отказывали кочегарам, когда так легко уступили другим корпорациям. И в действительности не было для этого никакой причины, но эти постоянные наскоки на терпение хозяев наконец подействовали им на нервы. Гроза разразилась.
- Прекрасно, - сказал Реноден своим резким голосом, - Ваши кочегары не придут завтра на фабрику.
- Ну и пусть остаются у себя!
- До свидания, господа! Вам придется за ними пойти!
И рабочие ушли.
- Так мы остановимся завтра, - сказал Паскаль, - вот и все…
Бернар Кене с горечью прервал его: