XVIII
Антуан долго оставался в маленькой гостиной их виллы, не смея пройти к Франсаузе в их комнату. В углу была маленькая библиотечка, где он нашел "Происхождение современной Франции". Он прочитал несколько глав или, вернее, перевернул их страницы, чтобы немного успокоиться.
"Эти лестницы в Версале, такие широкие, что восемьдесят дам в платьях панье…"
"Это невозможно, - думал он, - я не могу ее оставить здесь одну: Бог весть кого еще будут принимать Тианжи в это лето! В этой парижской среде чересчур много вольности. Франсуаза благоразумна, она это поймет… Поймет ли? Она уже так изменилась. Ах, почему не хватило у меня достаточно воли, чтобы не пускать ее сюда?"
Наконец, около полуночи он решился пойти к ней и поговорить.
"Может быть, она спит?"
Он желал этого, но она не спала. Она лежала, но оставила свет, и ждала, даже не читая. Лицо ее было заплакано и очень серьезно.
- Ты не устала? - спросил он. - Я могу с тобой поговорить?
Она посмотрела на него прямо, ничего не отвечая. Он продолжал:
- Я много думал. И я полагаю, что ты будешь одного мнения со мной. Тебе неприлично оставаться одной в Довилле. Твоя сестра будет принимать массу народа, холостяков, артистов. Но с ней ее муж, и это хорошо, а ты… Независимо от себя ты все же будешь скомпрометирована… Я буду чересчур страдать. Мы можем легко пересдать нашу виллу на август.
- В уме ли ты? - сказала она холодно.
- Но почему же?
- Ты думаешь, что я вернусь в Пон-де-Лер в августе и лишу себя общества, где мне весело, да, весело… просто из-за того, что ты там не блистаешь и ревнуешь меня? Никогда, слышишь ли, никогда!.. Я тебе сделаю другое предложение, Антуан, я тоже думала целых два часа. С меня довольно, я не хочу больше проводить свою молодость похороненной в деревне и быть связанной с человеком, для которого я значу меньше, чем фабричные трубы и станки! У меня еще несколько лет молодости впереди, я хочу жить. Дай мне свободу; я буду воспитывать своих детей, а ты, ты будешь заниматься твоим сукном, твоей шерстью, раз ничего другого для тебя не существует.
Ссора стала ожесточенной. Франсуаза живописала Кене - ужасно, несправедливо, но верно. Целый поток мельчайших оскорблений вылился с неудержимой силой из этих двух замученных сердец.
"Что я говорю? - думал Антуан. - Что я говорю? И с чего это началось?"
Но он не мог удержать своих слов. Наконец правда ясно предстала перед ними: они ненавидели друг друга, у них ничего больше не было общего. Они замолчали.
Антуан болезненно провел рукою по лбу и сказал:
- У меня чересчур болит голова; я пойду немного пройдусь, мне необходим воздух.
Он вышел; дождя уже не было. Огромное звездное небо покрывало уснувшие виллы. Вероятно, было очень поздно. Одно только казино блестело тысячью огней. Антуан повернулся к нему спиной и пошел прямо к морю. Оно поднималось с медленным нежным волнением. Пляж был совершенно пустынен. Он лег на песок. Вдали, в сторону Гавра, вращался маяк. Он начал считать секунды: "Раз, два, три, четыре, пять - свет… Раз, два, три, четыре, пять - свет". Этот ритм немного его успокоил; затем, когда он растянулся навзничь, ему показалось, что он погружается в звезды. Он начал их перечислять. "Малая Медведица, Полярная… Эта… похожая на стул, я забыл ее название… Как мерцают Плеяды! Как все это прекрасно!" Тишина его успокаивала, также и необъятность неба и моря, их бесстрастие. Будто был перед ним гигантский товарищ, нежный и немой.
- Но посмотрим, - сказал он себе, - что же такое случилось? С чего это началось? Все это настоящее ребячество. Какой-то нелепый сон. Я нежно люблю Франсуазу.
Он вспомнил ее маленькие привычки, ее любовь к цветам и к старинным тканям, прелестное ее выражение, когда она смотрела на детей… "Все, - думал он, - я люблю в ней все, даже ее сторону Паскаль-Буше, как сказал бы Бернар. И больше всего, может быть, именно это. Я благодарен ей, что она другая, чем я… Но тогда сегодня вечером?.. Когда я приехал в семь часов, она была как всегда… Это потом… во время этого обеда".
Он закрыл глаза и стал вспоминать. Шум надвигающейся волны был как ласка.
"Нет, все это гораздо раньше; она отдаляется от меня вот уже два года - и по моей вине. Когда я женился на ней, она восхищалась мной; я являлся для нее силой - во-первых, эти мои рассказы про войну, затем оттого, что я шел наперекор своей семье, чтобы жениться на ней… Вот… Я дал ей надежду на очень большую героическую любовь. Но ничего этого не вышло - из-за Кене. Как только я среди них, на фабрике, сразу я сломлен, бессилен. Перед дедом мужества у меня нет, да и перед Бернаром, когда он говорит со мной известным образом. Некоторые женщины требуют, чтобы им приносили огромный дар; я же мог дать Франсуазе лишь чересчур малое… Я это почувствовал и не посмел с ней об этом говорить, я совсем ушел в чтение, механику… А, однако же, я готов умереть за нее… Да конечно… Нужно…"
Он поднялся и быстро зашагал по песку по направлению к вилле.
"Все это переменится… Но как я мог думать, что фабрика, Ахилл - что это более значительно для меня, нежели небо, море и особенно она?.. Ведь это правда, я был безумен".
Подходя к дому он пустился бегом. Одно освещенное окно было открыто; он увидел склоненную Франсуазу.
- Это ты? - спросила она.
Она была испугана.
Когда он ушел ночью, после этой сцены, ей стали приходить в голову нелепые мысли, возможность самоубийства, смерть, и она также нашла нежного товарища-гиганта, ставящего все по своим местам. Разве она была так уж права? Ведь она могла себя упрекнуть в некотором кокетстве! С этим Жаном-Филиппом всю неделю, до приезда Антуана, она была, конечно, чересчур уж интимна. Она хорошо знала, что еще несколько дней - и он сделался бы очень предприимчив. Да уже вчера, за фортепиано, его руки… В это время Антуан работал в Пон-де-Лере, он работал для нее, для детей. В сущности, она очень его любила. Он научил ее всему, что она теперь сколько-нибудь основательно и серьезно знала. Он был очень добрый, очень простой; если бы она могла только его оторвать от влияния деда, он был бы совсем замечательный. Бедный Антуан! Какое страдание она ему причинила!
Она снова легла; когда он вернулся, он молча стал на колени у ее кровати, взял ее руку и с жаром ее поцеловал. Тогда она немного приподнялась и левой рукой начала тихо ласкать его волосы. Он понял, что был прощен.
- Ты скажешь, чего бы тебе хотелось. Мы будем жить, как ты захочешь.
- Да нет же, - сказала она, - я ничего не хочу. Если это может доставить тебе удовольствие, я завтра же уеду из Довилля.
- Нет! Что за мысль! Наоборот, оставайся на все лето; я буду чаще приезжать. Дед будет на меня кричать… Ну и пускай!
Она улыбнулась.
- Я люблю, когда ты такой; я прошу у тебя только одного: попробуй быть больше моим, чем их.
- Попробую, - сказал Антуан и поцеловал ее. Под розовым шелком рубашки она была теплой и покорной.
Они проснулись на рассвете, так как окно осталось открытым. Погода была чудесная. На горизонте небо и море сливались в серебристом тумане. Ахилл собирался приехать сюда на воскресенье. Сладость негодования притягивала его в эти скандальные места. Антуан сказал Франсуазе: "Если тебе это скучно, я займусь с ним сам. Ты можешь оставаться с твоей сестрой". Она запротестовала: "Нет, нет, нисколько! Наоборот, будет очень забавно видеть Ахилла на Потиньере!"
Он приехал в одиннадцать часов в сопровождении Бернара. Море было серого, грифельно-голубиного цвета, на небе проходили розоватые облака; желтые, коралловые и ярко красные платья резко выделялись на бледном песке. Ахилл отказался сесть. Сзади него чей-то голос весело закричал:
- Месье Кене, к вашим услугам!
Обернувшись, он увидел молодого человека, с грациозно откинутыми назад волосами; рубашка его была очень глубоко открыта и виднелась гладкая грудь. Мысль, что это андрогенное существо пытается показать, что оно его знает, исполнило его сильного гнева. Он бросил в ответ мрачный и удивленный взгляд. Но декольтированное создание не смутилось, так как это был Жан Ванекем.
Он занимал здесь виллу, всю утопающую в герани, там обретался целый гарем машинисток. Оттуда он рассылал по всему свету распоряжения о своих победоносных закупках.
Он назвал себя, и Ахилл с неудовольствием протянул ему палец и ворчливо с ним поздоровался.
- А ну-ка, месье Кене, - очень вольно сказал атлет, - как вы думаете, поднимается ведь?
- Не очень-то на это рассчитывайте, - проворчал Ахилл, - баранья мать не умерла. Все это лопнет скорее, чем вы думаете.
- Вы шутите, - отозвался тот с сожалением. - Я приеду повидаться с вами на днях в Пон-де-Лер. Я хочу предложить вам одно великолепное дело… Бумажная фабрика в Ко-Ко-Ну… Предприятие в центре Африки… Рабочая сила задаром и материал из первобытных лесов… До скорого свидания и мой привет кузену Лекурбу.
Между двумя красивыми девушками, дополняющими одна другую - блондинка в лиловом свитере, брюнетка в желтоватом, - Ванекем удалился, эластично шагая по доскам.
- Что это? - спросила удивленная Франсуаза.
- Это? - отвечал Ахилл с презрением. - Это мой самый большой дебет, который уходит с выпяченной вперед грудью.
Он стоял в своей черной альпаговой куртке, блестевшей на солнце, и саркастически смотрел на играющих в теннис в их белых фланелевых костюмах, на купальщиц в трико, груди которых выделялись под упругой материей, и на все блестящее движение этой ненужной толпы. Франсуаза подумала, что он был похож на старого колдуна, которого все эти безумцы забыли пригласить и который одним жестом обратит их всех в жаб.
XIX
У Антуана вошло в привычку возвращаться в Пон-де-Лер только в понедельник. Жизнь фабрики стала ему казаться какой-то отдаленной и однообразной. Он был подобен человеку, долго имевшему перед глазами увеличительные стекла и внезапно их отбросившему: предметы отдаляются от него и принимают свою настоящую величину. "Как, - думал он, - только-то и всего?" И он уже принимался мечтать о следующем воскресенье. Он вновь обретал ощущение своей молодости, того времени, когда для него - для солдата - дни проходили в ожидании отпуска. Считалось тогда только одно воскресенье. Так и теперь: ежедневная корреспонденция, обход мастерских, покупка шерсти, - все становилось простыми упражнениями, обязательными, скучными и бесцельными, как бесцельно фехтование для работы штыком. А его настоящая жизнь была целиком в тех нескольких часах, когда он уезжал к Франсуазе.
В конце июля, когда он выходил однажды с фабрики вместе с Бернаром, какой-то маклер по скупке шерсти крикнул им издалека:
- В Лондоне падает!
Так шесть лет назад какой-то их друг, открыв "Le Temps", сказал им довольно равнодушно: "Вот оно что, убили наследного эрцгерцога Австрии!"
Как раз в это время стремительное увлечение закупками достигло наивысшей своей точки, и спекулянты, зарвавшиеся в этой игре, не видели целых гор той шерсти, что скопились за океанами в Аргентине, в Австралии и готовы были обрушиться на Европу.
Понижение в Лондоне было весьма слабое, едва заметный изгиб на поднимающейся кривой цен; но рынки уже были перегружены, и многие пали духом; это было как пылинка в пересыщенном растворе. Негоцианты, чересчур много закупавшие, при первом же толчке перепугались и приостановили заказы. Лекурб принял их очень гордо: "У нас всегда будет больше чем надо заказчиков". Но поветрие быстро распространялось, эпидемия стала опасной. Газеты объявляли о возвращении к довоенным ценам. Потребители были как бы в заговоре против алчности производителей. Носить изношенную куртку, вывернуть наизнанку истрепавшееся пальто - это сделалось как бы признаком добродетели. Богатые выскочки тоже перестали тратить - из снобизма. Подруга Ванекема, Лилиан Фонтэн, написала Бернару Кене: "Не можете ли вы мне прислать габардина цвета беж? Я хочу себе сделать домашнее платьице". Всюду обнаруживались новые запасы, они выходили на свет как крысы перед наводнением. Наступила Анверская ярмарка. Там цены полетели вниз с большой быстротой.
Как поезд, налетевший на препятствие гибнет (первый разбившийся вагон становится опасностью для второго, о который разбивается третий), так о твердое упорство потребителей ударилось рвение торговцев; о переполненные магазины тщетно ударялась вся сила фабрик, а фабрики, быстро затормозив, уже получали толчок из стран, производящих шерсть.
Переход от благоденствия к нищете произошел по-театральному, внезапно, как все трагические катастрофы, посылаемые судьбой. Еще в начале месяца чересчур счастливая, чересчур богатая промышленность с презрением отклоняла лишние для себя требования; в конце того же месяца эта промышленность уже была под близкой угрозой остановки.
Как на другой день после поражения удрученный генерал обозревает линию прорыва, разглядывает все те пункты, на которые он рассчитывал, и внезапно понимает, что вся эта кажущаяся сила была только слабостью и каждое укрепление имело значение только при поддержке других, так оба брата Кене, перелистывая книги заказов, все перечеркнутые синим карандашом, находили всюду чересчур явные признаки разорения.
- Это серьезно, - говорил Антуан Франсуазе, - если еще так продолжится, мы будем разорены.
Она очень весело приняла эту новость.
- Мне все равно, - заявила она, - я буду работать. Я буду делать платья, шляпы. Это очень занятно.
В магазинах, торгующих сукнами, клиенты указали Бернару на гигантские, страшные груды материй.
- Дать вам работы для ваших станков? Бедный друг! Да посмотрите сами: мой подвал, мой чердак - все полно сукнами… И я должен еще получить три тысячи кусков… У меня тканей на два года!
- Эти груды! - кричал молодой Сен-Клер, которого любили Кене за его резкую, прямую речь. - Эти кипы! Намозолили они мне глаза!.. Если какая-нибудь шантрапа и купит утром три метра синего сукна, то обязательно пришлет его вечером обратно, под предлогом что он считал его за желтое… И эти проклятые груды все лежат недвижимо.
Рош, очень высокомерный, принял довольно сухо посланника из Пон-де-Лера.
- Вы смеетесь, мой юный друг? У меня у самого двадцать миллионов залежи. Зачем же я буду еще покупать?
- Это не дело я вам предлагаю, месье Рош, я прошу вас об услуге. У меня тысяча рабочих, они должны есть… Вы были лучшим другом моего отца…
- Конечно, друг мой, конечно. Но ваш отец здесь не при чем. Тут вопрос идет не о чувствах. А вопрос идет о том, смогу я или нет заплатить своим кредиторам. Дела не устраиваются по семейным воспоминаниям.
Кавэ-старшему Бернар предложил изготовить тяжелые, просмоленные ткани, которые требовали для своих бурнусов арабы в Алжире.
- Слишком поздно, месье Кене! Алжир больше не покупает… Там страшный неурожай… И это ваша вина… Если бы вы изготовили ткань тогда, когда я вам говорил, это другое дело, но у вас ведь только и умели, что смотреть себе на пуп.
Целых два длинных дня Бернар исследовал Париж, удивляясь сам тому усердию, с которым он разыскивал укрывающихся покупателей. Как это бывает с любовниками, сама трудность этого дела увлекала его.
XX
У него было свидание в пять часов с Симоной, в мастерской, которую она себе сняла и где часто его принимала. В полдень ему протелефонировали из Пон-де-Лера, что Рош опять хотел его видеть и ждал ровно в пять.
"Ну нет, - подумал он, - Рош мне надоел. Я уже видел его сегодня утром. Что ему нужно? Я не пойду… или пойду завтра… Но завтра меня ждут на фабрике и я обещал Кантэру повидать вместе с ним этого инженера по котлам. Однако Рош - это очень серьезно. ("Как ты мне надоел, - сказал он сам себе, - ты портишь мне все удовольствия…") Может быть, Симона будет свободна и раньше. Тогда все бы устроилось".
В половине четвертого он позвонил у двери ее мастерской. Она открыла ему сама, сказала: "Как это мило, что ты пришел так рано" - и сразу стала очень веселой, очень оживленной. На мольберте Бернар разглядел силуэт белокурой женщины, в черном платье с узким поясом в красную и ярко-голубую полоску.
- Какое красивое платье! - сказал Бернар.
- Я рада, что ты так говоришь. Мне хотелось нарисовать это платье. Сейчас я страшно увлекаюсь материями, платьями. Мне кажется тут целая уйма поэзии, никем еще вовсе не выраженной. Я даже позабавилась и нарисовала несколько витрин с товарами, посмотри…
- Да, это превосходно, - сказал Бернар искренне, - но разве ты не боишься, что это будет чем-то вроде картинки мод?
- Нет, мой маленький, конечно, я беру это как пример, но это все равно, как если бы ты спросил Моне: "Вы не боитесь, чтобы собор в Шартре походил на открытку?" Никогда не нужно бояться банальности предмета, если он вас действительно трогает. Как ты думаешь, до Берты Моризо и Моне разве посмели бы рисовать хозяйственные предметы, скамейки, сады, локомотивы? Когда впервые смотришь на картины Утрильо, то думаешь: "Какая странная мысль, все это совсем некрасиво". А затем, как-нибудь, в окрестностях Парижа начинаешь любить какую-нибудь школу, больницу или кафе и тогда замечаешь: "А ведь это Утрильо…" Ты ведь нормандец, разве ты не видел в Руане это прелестное полотно Бланш, изображающее лондонский магазин?
- Мне нравится в твоем таланте, - сказал Бернар, - что ты пишешь очень честно. Я не знаю технических терминов, но я хочу сказать, что нет толчков, нет нарочитой резкости. В природе переходы мне кажутся всегда нежными, а многие художники, иногда и очень крупные, не хотят этого видеть, чтобы быть более сильными. Ты понимаешь, что я хочу, сказать?
- Очень хорошо. Я, как и ты, очень чувствительна к "гладкой" стороне вещей… Только нужно обратить внимание, что есть два рода гладкости, одна - это Вермера или великих итальянцев, она покрывает выраженный рельеф, а другая - Бугеро или Кабанель, там гладкость - потому что плоско… Я стараюсь как могу… Вот посмотри, я все-таки довольна плечами этой женщины…
Бернар, стоявший позади нее, тихонько коснулся губами ее затылка и легким движением, откинув платье, открыл ее плечи перехваченные лиловой ленточкой.
- Моя голубка, - сказал он, - как ты мне нравишься!
Через полчаса он осторожно приподнял головку Симоны, покоившуюся на его плече, поднял кисть руки над телом своей возлюбленной и слегка ее повернул. Симона открыла глаза.
- Ты смотришь на часы? Уже?
- Да, - сказал Бернар, немного стыдясь, - я не смел тебе сказать, мне нужно уйти раньше.
- Я уже знала это давно… Вы пришли ведь в половине четвертого… Значит? Кому же вы меня приносите в жертву?
Он объяснил очень точно.
- И вы не могли отложить Роша до завтра? Всегда я должна отступать. Ах, какой вы можете быть иногда отвратительный! Будьте осторожны, маленький Бернар, это когда-нибудь кончится. Я не буду вас предупреждать, вы получите письмо, и все будет кончено.
- Это покажет, что вы меня не любите.