Последний год - Алексей Новиков 44 стр.


К вечеру и Дубельт и Жуковский запечатывали сундук, каждый своей печатью. Утром жандармский генерал тщательно осматривал печати, нисколько не стесняясь Жуковского. Потом они снова приступали к делу. Прочитаны были письма многих пушкинских корреспондентов. Ничего предосудительного не находилось. Дубельт становился похож на гончую, потерявшую след. Он удваивал рвение.

Жуковский чем ближе виден был конец пушкинским бумагам, подлежавшим разбору, тем больше уделял времени личным неотложным трудам. Он писал письмо о кончине Пушкина к отцу поэта. Письмо предназначалось для публикации в "Современнике". В задуманном документе важно было выверить каждое слово.

Уезжал генерал Дубельт – Жуковский радушно встречал Вяземского, Тургенева, Плетнева. Василий Андреевич усаживался в удобном кресле и приближал к глазам рукопись, испещренную поправками, вымарками, вставками.

– "Я не имел духу писать к тебе, мой бедный Сергей Львович", – с чувством начинал чтение Жуковский.

Он писал о Пушкине. Но очень скоро описание последних дней жизни поэта оборачивалось славословием царю.

Сочинение письма, несмотря на занятость Жуковского, успешно подвигалось. Уже были описаны дуэль и течение предсмертных дней, стойкость Пушкина в страданиях. Некоторые места требовали особого согласования. Здесь нельзя было допустить никакого расхождения в воспоминаниях. И снова читал друзьям свое произведение Василий Андреевич.

Статью слушали, но еще больше интересовались, как идет разборка бумаг. Не обнаружил ли чего-нибудь опасного генерал Дубельт?

– Еще не кончен просмотр, – отвечал Жуковский, – однако укрепляется надежда… Тем более должны мы быть во всеоружии.

На следующий день, проводив генерала Дубельта, Василий Андреевич долго и сосредоточенно готовился к продолжению письма для "Современника". Наивысшего парения мысли он достиг несомненно в следующих строках, посвященных посмертным дням:

"…особенно глубоко трогало мою душу то, что государь как будто соприсутствовал посреди своих русских, которые так просто и смиренно и с ним заодно выражали скорбь свою об утрате славного соотечественника. Всем было известно, как государь утешил последние минуты Пушкина, какое он принял участие в его христианском покаянии, что он сделал для его сирот, как почтил своего поэта, и что в то же время (как судия, как верховный блюститель нравственности) произнес в осуждение бедственному делу, которое так внезапно лишило нас Пушкина. Редкий из посетителей, помолясь перед гробом, не помолился в то же время за государя, и можно сказать, что это изъявление национальной печали о поэте было самым трогательным прославлением его великодушного покровителя…"

В то время, когда Жуковский готовил свою рукопись, он еще не знал, что и ему не позволят сказать в печати ни одного слова о дуэли и что придется ему переправлять весь текст, чтобы представить Пушкина умершим неизвестно от чего, не знал, что многие строки, так ему удавшиеся, не попадут в "Современник"…

Василий Андреевич сделал свое дело. Никто из друзей не возражал против текста статьи. Только профессор Плетнев обмолвился, но, конечно, не в присутствии Жуковского:

– Я поражен был сбивчивостью и неточностью его рассказа. Вот что значит наша история…

Жуковский творил историю по собственному разумению и требовал того же от других. Главные надежды возлагал он на Вяземского.

Вяземский не нуждался в понуканиях. В свое время император долго держал его в опале, а сейчас возникли против князя новые обвинения. Даже перчатка, положенная им в гроб Пушкина, могла превратиться в глазах власти в символический знак тайного общества.

Вяземский решил оправдать себя в письме к великому князю Михаилу Павловичу. Теперь читал Петр Андреевич, а Жуковский слушал.

– "В ту минуту, когда мы менее всего этого ожидали, увидали, что выражение горя к столь несчастной кончине, к потере друга, поклонение таланту были истолкованы как политическое и враждебное правительству движение".

Василий Андреевич опасливо покосился. Но Вяземский знал, что он хочет сказать:

– "Какой он был политический деятель! Он был прежде всего поэт и только поэт. Затем, что значит в России названия – политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Все это – пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно неприменимы… Пушкин был глубоко искренно предан государю, он любил его всем сердцем… Несколько слов, сказанных на смертном одре, доказали, насколько он был привязан, предан и благодарен государю".

Конечно, это глухое упоминание не шло ни в какое сравнение с речью, изобретенной за Пушкина Жуковским. Зато очевидцы из самых близких друзей Пушкина подкрепляли один другого.

Так защищали Пушкина друзья – Жуковский и Вяземский. Вместо них ответил убийцам Михаил Лермонтов. В его стихотворении "Смерть поэта" прибавились новые, завершающие строки:

…Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – всё молчи!..

А ему, корнету Лермонтову, все мало! Грозит всем стоящим у трона:

И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!

Россия, потерявшая Пушкина, обрела поэта, наследовавшего ему.

Глава одиннадцатая

Император, раз и навсегда осудивший обоих Геккеренов по соображениям вполне интимного характера, желал, чтобы дело было облечено в приличную законную форму. Участники дуэли: Пушкин, Дантес и секундант Данзас – были преданы военному суду.

Усердный аудитор сочинял вопросные пункты подсудимому Дантесу, переведенному из-под домашнего ареста на гауптвахту.

"За что именно у вас с Пушкиным произошла ссора или неудовольствие, последствием чего было настоящее происшествие?"

Нелегко было объяснить поручику Геккерену, не знающему русского языка, чего от него хотят. Члены военно-судной комиссии взяли на себя обязанности переводчиков. Судьи и подсудимый понимали друг друга как нельзя лучше. Труднее было аудитору изложить его объяснения по всем правилам судебного делопроизводства. В конце концов, по объяснению Дантеса, изложенному судейским чиновником, все дело сводилось к беспричинным нападкам Пушкина и столь же беспричинному вызову, от которого он сам в свое время отказался. Дантес, хоть и неискушенный в судопроизводстве, ввел этот козырь в игру немедленно. На этом фоне еще более беспричинным должно было выглядеть ничем якобы не вызванное оскорбительное письмо Пушкина к Луи Геккерену. В подтверждение своего показания Дантес сослался на письма самого Пушкина, представленные императору.

Ссылка подсудимого на письма, находящиеся у ею величества, обратила особое внимание судной комиссии. Комиссия вынесла решение:

"Представить по команде о всеподданнейшем испрошений у его императорского величества писем, на которые подсудимый ссылается в доказательство своих объяснений".

Между тем судьи удостоверились, что секундант поручика Геккерена виконт д'Аршиак выбыл за границу. В связи с этим допросили князя Вяземского, которому виконт д'Аршиак оставил подробное письмо о дуэли. Вяземский представил это письмо. В нем с протокольной точностью был описан весь ход поединка. По существу же дела Петр Андреевич не колеблясь ответил:

– Я никогда не слыхал ни от Александра Сергеевича Пушкина, ни от барона Жоржа Геккерена о причинах, имевших последствием сие несчастное происшествие.

Комиссия больше не тревожила Петра Андреевича. И сам Вяземский никогда и никому ничего больше не расскажет. Только в редких случаях обронит с оглядкой кому-нибудь из очень близких людей:

– Предмет щекотлив. До полной истины далеко. Вы не знаете всех данных, всех доводов. – И, нахмурясь, опять замолчит.

…Пока военно-судная комиссия вызывала через начальство секунданта Пушкина, подполковника Данзаса, и требовала послужные списки подсудимых, поступили испрошенные от императора письма Пушкина. Царь не имел больше в них нужды.

Письма были писаны по-французски. Члены военно-судной комиссии занялись переводом. Перевели первое письмо. Поручик Геккерен прав! Пушкин сам в ноябре отказался от своего вызова. Приложили к делу свой перевод пушкинского письма: "прошу господ секундантов считать мой вызов недействительным, так как я узнал стороной, что барон Геккерен решил жениться на девице Гончаровой после дуэли".

Так в поле зрения судной комиссии попало новое лицо – Екатерина Николаевна, баронесса Геккерен, рожденная Гончарова.

Когда же перевели письмо Пушкина к барону Луи Геккерену, то поняли и самые неискушенные из судей: важная роль в истории дуэли принадлежит Наталье Николаевне Пушкиной.

Расторопный аудитор немедленно составил новый вопросный пункт поручику Геккерену:

"…в каких выражениях заключались письма, писанные вами к господину Пушкину и жене его?"

Вопрос был затруднителен. Дантес не знал, какие его письма могли быть обнаружены у Натали. Он так и не знал о ней ничего! На всякий случай пришлось приоткрыть истину. В переводе на канцелярский язык его объяснение гласило:

"Посылая довольно часто к госпоже Пушкиной книги и театральные билеты при коротких записках, полагаю, что в числе оных находились некоторые, коих выражения могли возбудить щекотливость Пушкина как мужа…"

Нападки Пушкина были, оказывается, вовсе не так беспричинны. Но, спохватившись, Дантес сделал очень существенную для себя оговорку:

"…вышеупомянутые записки и билеты были мною посылаемы к госпоже Пушкиной прежде, нежели я стал женихом".

– Браво, мой аудитор – воскликнул, подписывая показание, Дантес. – Именно это я хотел подчеркнуть!

По-видимому, он был по-прежнему в безоблачном настроении, этот поручик. Пусть читает его показания хоть сам император. Разве не ясно, что после сватовства он совсем оставил Натали?

Тем временем судная комиссия допросила подсудимого подполковника Данзаса. Он подробно изложил объяснения Пушкина, данные поэтом в день дуэли на квартире д'Аршиака.

Положение Дантеса становилось нелегким. Конечно, он мог ничего не объяснять о причинах, побудивших его свататься к Екатерине Гончаровой, но вокруг имени Натальи Пушкиной продолжало вертеться все дело. Комиссия опять обратилась к Дантесу. Ответ его был категорический:

"Что касается моего обращения с госпожой Пушкиной, то, не имея никаких условий для семейных наших сношений, я думал, что был в обязанности кланяться и говорить с нею при встрече в обществе, как и с другими дамами, тем более, что муж прислал ее ко мне в дом на мою свадьбу, что, по моему мнению, вовсе не означало, что все наши сношения должны были прекратиться".

Но и этого показалось подсудимому недостаточно. Он говорил долго и много. В конце концов, когда переводчик все перевел, аудитор дополнил показание барона Жоржа Геккерена:

"К сему присовокупляю, что обращение мое с госпожой Пушкиной заключалось в одних только учтивостях, точно так, как выше сказано, и не могло дать повода к усилению поносительных слухов…"

И снова остался вполне доволен собой подсудимый; он оправдался перед императором по самому щекотливому обстоятельству. Вся остальная судебная процедура очень мало его волнует.

Иначе отнесся к этому показанию председатель военно-судной комиссии, флигель-адъютант полковник Бреверн. Поручик Жорж Геккерен начинает излишне много говорить о госпоже Пушкиной. Возникает прямая надобность в ее объяснениях. Но высокая рука охраняет Наталью Николаевну от всех неприятностей и волнений. Как же быть?

Полковник Бреверн внес на рассмотрение комиссии неожиданное предложение – немедленно привести дело к окончательному решению. Члены суда тотчас согласились.

Но этому вдруг воспротивился аудитор комиссии, ничтожный чиновник тринадцатого класса Маслов. Он даже подал рапорт! Он считал необходимым затребовать от вдовы "камергера Пушкина" объяснения о многом: о переписке с ней подсудимого поручика Геккерена, о поведении с ней обоих баронов Геккеренов… Наивному чиновнику казалось, что комиссия, не допросив Наталью Пушкину, допускает вопиющее нарушение судебной формы.

"Если же комиссии военного суда, – писал в рапорте аудитор Маслов, – неблагоугодно будет истребовать от вдовы Пушкиной по вышеназванным предметам объяснений, то я всепокорнейше прошу, дабы за упущение своей обязанности не подвергнуться мне ответственности, рапорт сей приобщить к делу для видимости высшего начальства".

Полковник Бреверн, читая рапорт, высоко поднял брови:

– Скажите! Заговорила судебная крыса!

Но и угомонить чиновника тринадцатого класса тоже ничего не стоит.

Так и состоялось окончательное постановление комиссии:

"…дабы не оскорблять без причины госпожу Пушкину требованием изложенных в рапорте Маслова объяснений, приобщив упомянутый рапорт к делу, привесть оное к окончанию".

Сам же аудитор Маслов и оформлял это постановление, уже без всяких возражений и с полным усердием.

Глава двенадцатая

Наталья Николаевна Пушкина еще оставалась в то время в Петербурге. Правда, хлопоты, связанные с предстоящим отъездом, были в разгаре. Мебель сдавали на хранение в склад. Рассчитывали прислугу. Готовили к зимнему путешествию теплое платье, обшивали детей.

Наталья Николаевна почти никого не принимала. Выезжала только в церковь, но, чтобы и здесь не быть на виду, облюбовала уединенную домашнюю церковь богомольного князя Голицына.

Возвращалась домой и могла часами сидеть в оцепенении. В опустевшем доме снова распоряжается Азинька. Азинька хлопочет, но находит время и для того, чтобы побыть с Натали. Они редко разговаривают о недавнем прошлом, но часто плачут вместе. Верный друг Азинька умеет все понять без слов. Она понимает, впрочем, гораздо больше, чем думает об этом Наталья Николаевна. Таша лишилась мужа, – она, Азинька, потеряла все. Снова быть ей только тенью в доме Натали. Так часто плачут они вместе, но каждая о своем. Потом вспомнит Азинька: столько перед отъездом дел! Слуги и швеи ждут ее распоряжений…

Наталья Николаевна ни о каких делах думать не может. Спасибо императору – в помощи осиротелому семейству он проявил истинную щедрость. В доме появились деньги, нет ни в чем нужды. Граф Григорий Александрович Строганов, назначенный опекуном к сиротам, нашел чиновника, который в свою очередь устраняет от Натали все деловые хлопоты.

Князь Одоевский и почтительный, благоговеющий перед памятью поэта Краевский разбирают его библиотеку. Из-за закрытых дверей кабинета слышатся негромкие голоса. Порой прислушается Наталья Николаевна и вздрогнет: "Кто там?" И сейчас же очнется: "Господи, упокой душу новопреставленного раба твоего…"

Приходил Жуковский. Говорил о вечном блаженстве душ, покинувших юдоль земную, и о рукописях Пушкина, прошедших жандармский осмотр. Рукописи оставались у Василия Андреевича для публикации в "Современнике" и в будущем собрании сочинений покойного. Только тетради с записями Пушкина по истории Петра император приказал доставить к нему.

Василий Андреевич был готов к новым трудам во славу Пушкина. Потом он ласкал притихших детей-сирот и не мог удержать слез.

Одним из немногих посетителей оставался Александр Иванович Тургенев. Уловив удобную минуту, он рассказывал новости Азиньке. Он уже передал ей список стихов Лермонтова. Теперь ходят по городу новые дополнительные строки. Только вряд ли того же автора: непомерно дерзки. Как бы опять не всполошились власти! Не дай бог!.. И осторожно передавал Азиньке новый список. Может быть, пожелает ознакомиться Наталья Николаевна?

Много и охотно рассказывал Александр Иванович о поездке в Святогорский монастырь. Говорил о михайловских мужиках, пришедших отдать последний долг поэту. Когда же переходил к посещению Тригорского, тут держал ухо востро. Сохрани бог обмолвиться неловким словом. Не жалуют в Тригорском Наталью Николаевну.

Наталья Николаевна слушала добрейшего Александра Ивановича, но сама ни о чем не расспрашивала. И Михайловское, и Тригорское – чужие для нее места. Она едет на Полотняный завод, к брату Дмитрию Николаевичу, и там проведет в трауре два года, как говорил ей перед смертью муж.

Наталья Николаевна с удовольствием видит, как умно и энергично распоряжается Азинька, и думает про себя: "Только бы скорее, скорее…"

Чуть не каждый день навещают вдову Пушкина Екатерина Андреевна и Софи Карамзины. Натали рассеянно участвует в разговоре, а мысль все та же: "Господи, только бы скорее!" Ничто не удерживает ее в Петербурге.

Когда до нее доходят вести о суде над поручиком Дантесом-Геккереном, она даже не прислушивается. Бог каждому указал свой путь. Да будет милостив император!

В первые дни Карамзины не могли смотреть на Натали без слез. А дни шли… Однажды, вернувшись домой, Екатерина Андреевна поделилась новыми впечатлениями:

– Боюсь тебе признаться, Сонюшка… Кажется мне, что горе Натали не будет ни продолжительным, ни глубоким. Не хочу впасть в грех осуждения, но, право, я не преувеличиваю.

– Мне тоже кажется, что Натали быстро успокоится, – в раздумье отвечала Софи.

– Бедный Пушкин! – Екатерина Андреевна горестно вздыхает. – Ради нескольких часов кокетства она не пожалела его жизни.

– Ведь Пушкин хорошо ее знал, – вторит Софи, – это Ундина, в которую еще не вдохнули душу.

Об Ундине Софи вспомнила не случайно – Василий Андреевич Жуковский часто и много читал у Карамзиных из своей новинки.

И все-таки, начав разговор о Натали, и Екатерина Андреевна и Софья Николаевна не решались поверить своим впечатлениям. Неужто так скоро будет забыт Пушкин?

Александр Карамзин, в свое время думавший, что женитьбой Дантеса кончится роман à la Balzac, теперь не находит места. Только теперь он узнал правду о Дантесе. Он говорит Екатерине Андреевне о бывшем приятеле, не выбирая выражений:

– Он всех нас, матушка, обманул! Ведь и после свадьбы он, оказывается, не переставал таскаться за Пушкиной. А я, осел, еще верил в его преданность Натали и любовь к Екатерине… Я на глазах у Пушкина пожимал ему руку… О низость! Каково было Пушкину это видеть!

Александру Карамзину не уйти от угрызений совести. Мать и Софи утешают молодого человека, впавшего в отчаяние. Они не углубят его страданий своими мыслями о Натали. Да простит ей господь!

Съездят Карамзины на Мойку и опять не могут отделаться от горьких наблюдений: пройдет, очень скоро пройдет острое горе Натали…

Впрочем, Карамзины не склонны к суровому обвинению Натальи Николаевны. Разве дело только в ней? Катастрофа с Пушкиным остается ужасной и во многом темной. Страшно вспомнить, что рассказывал он у Мещерских… Но пусть скорее умрут все кривотолки.

Из Парижа шлет домой неистовые письма Андрей Карамзин.

"…то, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества высшего круга, гостинной аристократии (черт знает, как эту сволочь назвать!), меня нимало не удивило: оно выдержало свой характер. Убийца бранит свою жертву… Это в порядке вещей".

Андрей Николаевич Карамзин многое угадал.

Назад Дальше