- А вы разве не были счастливее, когда бегали в деревянных башмаках?
- Но вы-то ведь не потеряли своей свободы!
- Кто знает, может, и потерял. Но если бы даже и обрел ее вновь - на что она мне?
- Как на что? Весь мир открыт перед вами, дорогой мой Коринфец, вам улыбается будущее, у вас талант, вы художник, может быть, вы будете очень богатым, и, уж во всяком случае, знаменитым!..
- А если бы даже мечты эти осуществились, вы думаете, я стану счастливей?
- Ах, понимаю, вас мучают социальные идеи, так же как и вашего друга Пьера. Дядюшка сказывал вчера вечером, что голова Пьера наполнена философскими мечтаниями, только я не понимаю, что это значит. Видите теперь, я не такая образованная, как вы!
- Мучают социальные идеи? Меня? Философские мечтания? Ну нет, об этом я уже не думаю. Сердце терзает меня куда больше, чем ум!
И снова они умолкли. Эта братская трапеза еще больше сблизила их. Разделив ее с этим рабочим, маркиза словно вступила с ним в некую таинственную связь. Ни один любовный напиток, будь он самого искусного изготовления, не произвел бы такого волшебного действия на двух робких влюбленных, как этот ржаной хлебец.
- Я чувствую, что вам холодно, - сказал Амори, заметив, как дрожит маркиза, прижавшись к его плечу.
- Нет, только немножко озябли ноги, - отвечала она.
- Еще бы не озябнуть в атласных туфельках!
- Откуда вы знаете, в каких я туфлях?
- Когда вы давеча позвали меня и я открыл вам дверцу, вы собрались выйти из кареты и высунули ножку.
- Что это вы собираетесь делать?
- Снять куртку, чтобы закутать ваши ножки. Ничего другого у меня нет.
- Но вы же простудитесь. Я ни за что этого не допущу. Такой холодный туман. Нет, нет, я не хочу!
- Не отказывайте мне, это ведь, может быть, единственная милость, которую я попрошу у вас за всю свою жизнь, госпожа маркиза.
- Посмейте только еще раз назвать меня маркизой - я не стану вас слушать.
- А как же мне вас называть?
Жозефина ничего не ответила. Сняв свою куртку, Коринфец спрыгнул с козел и подошел к дверце, чтобы закрыть ей ноги.
- Сядьте-ка поглубже, - сказал он, - тогда над вами будет поднятый верх и это лучше защитит вас от тумана.
- А вы как же? - спросила Жозефина. - Так и останетесь без куртки, на таком холоде, да еще в мокрой траве?
- Я сейчас снова взберусь на козлы.
- Но тогда вы будете слишком далеко, и мы не сможем больше разговаривать.
- Ну хорошо, я сяду на подножку.
- Нет, садитесь тоже в коляску.
- А если лошадь затащит нас в трясину?
- Привяжите вожжи к козлам, вы тогда сразу же сможете схватить их.
- Впрочем, она занята, - сказал Амори, заметив, что животное мирно щиплет травку, не помышляя о чем-либо другом.
- Она ест папоротник с таким же удовольствием, как я давеча ржаной хлеб, - смеясь, сказала Жозефина. - Наверно, ей тоже равнина напоминает время, когда она была молода и свободна.
Амори сел в коляску, но не рядом с Жозефиной, а напротив, - и это была последняя дань почтения к маркизе, которую ему суждено было в тот вечер воздать. Но ночь была так холодна - а ведь это из-за нее, Жозефины, он был без куртки, - и она заставила его сесть рядом с собой, чтобы он по крайней мере был защищен от тумана. Правда, в глубине души Жозефина понимала, что наносит последний удар этому, в сущности, уже побежденному человеку. Но меньше всего рассчитывала она вызвать этим какие-либо решительные действия с его стороны. Робость и неопытность юноши казались Жозефине достаточной порукой ее безопасности (ведь он так мужественно защищался целых два часа!), и она надеялась, что все дело сведется к наслаждению некой чистой и невинной любовью. Однако в глубине души ей было страшно при мысли, что станут обо всем этом говорить. Коринфца же преследовала мысль о Савиньене. Обоих мучили угрызения совести, а радости чистой любви возможны лишь, когда спокойна совесть. Какая-то странная дрожь напала на них обоих. Сначала они объясняли это холодом, пытались болтать, смеяться, но постепенно им не о чем стало говорить. Все большая грусть овладевала Коринфцем, постепенно переходившая в чувство горечи. Все более тягостным и пугающим становилось его молчание, и Жозефина почувствовала, что нужно либо бежать искушения, либо поддаться ему.
- Как вы думаете, - произнесла она испуганным голосом, - может, все же попытаться найти дорогу?
- А где ее найдешь, дорогу? - ответил Коринфец, у которого все внутри кипело.
Маркиза почувствовала, как он страдает, и это решило все.
- Да, в самом деле, - сказала она, - мы, пожалуй, еще хуже заблудимся. Придется уж набраться терпения и подождать до утра. Ночи сейчас такие короткие!
Она нажала на пружинку своих часиков, и они прозвонили двенадцать раз. Тогда она сказала, чтобы заставить Амори заговорить:
- Через два часа начнет светать, правда?
- Да, скоро рассвет, не беспокойтесь, - ответил Амори, и отчаяние прозвучало в его голосе.
И Жозефина вздрогнула при звуке этого голоса - она почувствовала в нем затаенную страсть. Снова воцарилась тишина. Только время от времени жалобно ржала лошадь да в прудах квакали лягушки.
И вдруг Амори услышал, что Жозефина плачет. И упал к ее ногам…
Прошло еще два часа. В сладостном упоении забыты были и светские приличия и любовь к Савиньене. Они не помнили о том, что ждет их завтра… Они не заметили, как занялась заря и как лошадка, которой наскучило стоять на месте, решила сама двинуться в путь.
Громкий крик ужаса вырвался из груди маркизы, когда в открытой дверце неожиданно появилось чье-то лицо. То, что она так испугалась, было вполне естественно, но этот крик вернул Коринфца к действительности. И когда впоследствии он вспоминал об этой минуте, то всякий раз думал, что она, пожалуй, была бы не так испугана и сконфужена, если бы ее застали в объятиях дворянина.
Впрочем, и сам Амори испытал немалое чувство смущения, узнав свидетеля своего счастья. Это был Пьер Гюгенен.
- Успокойтесь, госпожа маркиза, - сказал Пьер, видя мертвенную бледность и испуганное личико Жозефины, - я один, и бояться вам нечего. Но надо немедля возвращаться в замок. Вас ждали до поздней ночи. Кузина ваша очень беспокоится и послала нарочных в город; возможно, вас ищут и с другой стороны.
- Послушай, Пьер, - сказал Коринфец. - Вот что надо будет сказать: меня ты не видел, я ночевал в городе. Ты нашел маркизу одну, около полуночи, лошадь понесла…
- Но это неправдоподобно, полчаса тому назад я был в замке.
- Где же это мы находимся?
- Неподалеку от замка, в четверти мили, не больше. Так что же все-таки мне говорить?
- Скажи, что вчера вечером Вольф напился пьян - и это будет чистая правда, - что он погнал лошадь во весь опор, раз десять чуть не опрокинул коляску, у городских ворот остановился, зашел в кабачок…
- Ну ладно, - сказал Пьер, - значит, так: лошадь понесла и всю ночь бегала по равнине. А теперь ступай отсюда, Амори, спрячься там, в зарослях дрока, и смотри не возвращайся в замок раньше полудня. И не забудь - ты ночевал в городе.
Коринфец поспешил выпрыгнуть из коляски и исчез в кустах. Маркиза не в силах была вымолвить ни слова. В полуобмороке откинулась они вглубь коляски; она и в самом деле была в таком нервном состоянии, что история, которую готовился рассказать Пьер, выглядела вполне правдоподобно.
Он взял лошадку под уздцы и осторожно, на каждом шагу пробуя ногой почву, вывел ее из болота. Когда они добрались до замка, первой выбежала им навстречу Изольда, которая всю ночь не ложилась и с самого рассвета сидела у окна.
Пьер рассказал ей, что нашел маркизу в коляске одну, без кучера, лошадь, видно, закусила удила и всю ночь где-то носилась, а теперь возвращалась наугад; в первую минуту у госпожи маркизы еще достало силы рассказать, как все это случилось, а дальше Пьер рассказал историю, которую они сочинили с Коринфцем. Затем он помог мадемуазель де Вильпрё внести кузину в ее комнату, между тем как слуги разглядывали упряжь, которую Пьер предусмотрительно в нескольких местах спутал и порвал, чтобы легче было поверить, что лошадка и в самом деле понесла. Так на безответное это создание всё и свалили. Никто так ни о чем и не догадался. Вольф, который Коринфца не видел и вообще не помнил, как все это произошло, ничего не мог сказать в свое оправдание. И если бы не маркиза, которая, придя в себя после нервного припадка, попросила за него графа, Вольфа прогнали бы со двора. Пьера граф поблагодарил в самых изысканных выражениях. Но тому хотелось одного - услышать хоть слово от Изольды. Так и не дождавшись его, он уже с грустью собрался идти к себе в мастерскую, как вдруг она подошла к нему и на глазах у всех протянула ему руку. В крепком ее рукопожатии было то же нескрываемое дружеское чувство, которое светилось на ее лице. И Пьер почувствовал себя счастливым. Иначе, чем Коринфец, но, вероятно, не меньше.
ГЛАВА XXVII
С каждым днем известия, поступавшие с театра военных действий в Испании, становились все благоприятнее для регулярной французской армии и все тревожнее для тайных отрядов карбонариев.
Вслед за победой при Трокадеро произошла капитуляция Малаги . Риего еще держался, но уже недалек был день, когда король, тот самый, что не так давно дрожащей рукой подавал ему зажженную сигару, отправит его на казнь, привязав к ослу. Баллестерос уже вел переговоры с герцогом Ангулемским. Либерализм в Испании доживал последние дни. Либералы во Франции совсем пали духом.
Граф де Вильпрё, которому в течение ряда лет очень нравилось играть в оппозицию, почувствовал, что игра эта грозит превратиться в нечто серьезное, и в глубине души уже раскаивался, что не ограничил своей политической деятельности одной парламентской борьбой. Ашиля Лефора он встретил менее радушно, чем обычно; он бывал с ним даже груб, стараясь насмешками отбить у него охоту заниматься пропагандой. Но не тут-то было. Ашиль был одержим одной идеей - создать в Вильпрё венту. Неудача с Пьером не останавливала его; едва выслушав его решительные возражения, он тотчас же забывал о них и снова принимался за свое. Ему уже удалось завербовать пять-шесть человек, до требуемого числа оставалось еще девять или десять, но он не терял надежды набрать их, несмотря даже на то, что последние телеграфные сообщения были довольно мрачны. Он принадлежал к тем слепо преданным делу, безудержно смелым натурам, которые так уверены в себе, что не сомневаются в успехе своих предприятий. Чем большее опустошение производил страх в рядах карбонариев, тем упорнее вербовал он новых людей, уповая на то, что пополнение окажется более стойким. Он разыскивал их всюду, где только мог, выказывая при этом больше усердия, нежели благоразумия. Славному малому было невдомек, что немного больше хитрости и осмотрительности принесли бы делу куда больше пользы, чем это его бестолковое рвение и пылкие речи.
Рассчитывая на то, что господин де Вильпрё, будучи членом верховной венты, не посмеет ему в этом препятствовать, Ашиль под предлогом продажи вин и расчетов с покупателями (предлогом этим он весьма злоупотреблял) устроил в его замке свой штаб, терпеливо снося желчные выходки графа и никогда не позволяя себе в его присутствии выражать свои мысли с тем жаром, с каким в парке перед Пьером Гюгененом метал громы и молнии против "парламентских тупиц".
Графа присутствие его изрядно раздражало, но все же он щадил "этого наглеца", которому немало был обязан своей популярностью здесь, в провинции. И если ему случалось быть с ним слишком уж резким, он тотчас же старался загладить свою резкость тонкой лестью, преподносимой под видом отечески грубоватой откровенности. В ту пору старые либералы заискивали перед молодежью - той самой молодежью, которую позднее, взойдя, в свою очередь, на скамьи пэров, они будут сажать в тюрьмы за участие в тайных обществах, считавшееся в эпоху Реставрации делом достойным и священным, а при Луи-Филиппе - тяжким преступлением, наказуемым законом.
По вечерам, вернувшись из очередного тайного похода и дождавшись, чтобы все в замке - и свои и чужие - удалились, Ашиль являлся к графу с отчетом: он оказывал ему эту честь, как старшему по венте, и тому волей-неволей приходилось играть навязанную ему роль. Изольда обычно присутствовала при этих беседах. Дед полностью ей доверял, да и беспрерывные толки о судебных процессах против карбонариев, которых она наслушалась за последние годы, достаточно приучили ее хранить тайны. Еще девочкой мечтала она быть причастной к борьбе за свободу; и юный ее ум, подобно всем юным умам, воспламененным этой мечтой, достигал в своей экзальтации поистине мужского бесстрашия, сохраняя при этом то романтическое устремление к идеальному, которое отличает возвышенные женские натуры. Не знаю, действительно ли была она дочерью Наполеона, как об этом ходили слухи.
Во всяком случае, и в складе ее ума и в независимом ее характере было нечто героическое и в высшей степени своеобразное. При такого рода наклонностях она, естественно, чаще держала сторону Ашиля Лефора, и чем больше сгущалась опасность, тем смелее становились ее надежды. Она была для них обоих - и старого графа и молодого карбонария - своего рода чистым зеркалом истины, на гладкой поверхности которого каждый из них ясно мог видеть отражение своего слабодушия или нечистой совести. Деда она всегда слушала с почтением и, уловив в его словах нотку нерешительности, готова была приписать ее чему угодно, только не отсутствию мужества; и эта простодушная вера в него заставляла старого графа робеть перед внучкой. Когда самонадеянному Ашилю случалось прихвастнуть, она тотчас же делала из этого вывод, что ему удалось добиться каких-то особых успехов, и юноше стыдно становилось, что он обманывает это наивное доверие. Граф предпочел бы, чтобы она не присутствовала при их разговорах, но Ашиль, понимая, какое влияние Изольда оказывает на деда, являлся к нему, только когда был уверен, что застанет там и ее, и господину де Вильпрё поневоле приходилось скрывать досаду и раздражение.
Несколько раз во время этих бесед речь заходила о Пьере Гюгенене. Ашиль утверждал, что считал бы великой своей победой обращение Пьера. Завербовать его, говорил он, дело нелегкое, но уж, раз дав присягу, этот человек станет истинным карбонарием. Изольда высказывала о нем самое лестное мнение и говорила, что была бы очень рада, если бы он почаще встречался с ее дедушкой, из общения с которым, считала она, он сможет почерпнуть те истины, которых так жаждет этот недюжинный ум. Девушка по-прежнему полагала, что ее дед таит в себе некие готовые решения тех социальных вопросов, которые так мучили ремесленника-философа.
- Ваш Пьер Гюгенен просто сумасшедший, - сказал им как-то граф, выйдя из терпения, - блаженный, какой-то, такой же сумасброд, как и вы, господин Лефор, вы два сапога пара. Очень хорошо, разумеется, когда люди из народа читают Жан-Жака Руссо и Монтескье. Я вовсе не смеюсь над этим - слышишь, девочка моя? Я убежден, что когда-нибудь это принесет пользу. Но надо же дать им время переварить все это, черт возьми! Не успели они проглотить манну небесную, как их уже тащат искать землю обетованную! Народу Моисея понадобилось для этого сорок лет, а на языке Библии, да будет вам известно, это может означать и сорок веков! Оставьте вы их в покое. Ничего другого им от вас не нужно. С их ли умственным развитием заниматься политикой? Это уж наша забота - искать, что им лучше подходит, и создать для них сносные условия существования. А их об этом спрашивать нечего: они не способны еще защищать свое дело. Им пришлось бы тогда выступать одновременно и судьей и истцом.
- А разве с нами не происходит то же самое? - спросила Изольда.
- Да, но мы люди образованные. Наши представления о справедливости зиждутся на определенных знаниях, которых у них нет и которыми они не так скоро еще овладеют. Надо дать им время подняться до нас и не быть столь безрассудными, чтобы спускаться до них. Нам вовсе нет надобности пачкать свои руки, чтоб понравиться им. Это им нужно отмыть свои, чтобы стать похожими на нас.
- Но ведь для того чтобы у них появилось стремление к образованию и время для занятий, нужен коренной политический переворот! - воскликнул Ашиль.
- Вот потому-то, сударь мой, мы и произведем этот переворот в свое время и в своем месте, но постараемся при этом не слишком прибегать к их помощи. А не то они завтра же захватят все в свои руки, а это приведет нас к варварству.
- Но, дедушка, - сказала Изольда, - мне кажется, можно было бы пока все же учить их и помогать им образовываться.
- Само собой разумеется! - воскликнул граф. - Во всем, что не имеет прямого отношения к политике, мы должны протягивать им руку помощи, всячески поощрять, давать им работу, помогать получать образование, поддерживать в них чувство человеческого достоинства. И разве я не веду себя именно так? Разве не обращаюсь с ними как с равными? Не предлагаю им сесть всякий раз, как случается разговаривать с ними? Разве не стараюсь развить малейший зародыш разума, который обнаруживаю у них?
- Несомненно, господин граф, - сказал Ашиль, - лично вы ведете себя с ними великодушно, как истинный либерал. Но почему вы не допускаете, что для дельных и умных плебеев некоторое участие в политическом движении является тоже своего рода средством воспитания? Вы полагаете, Пьер Гюгенен хуже меня понимает, что мы делаем?
- Ну, это не такая уж большая похвала, - смеясь, сказал граф, - да и до вас даже ему далеко, судя по тому, что вам никак не удается его уговорить.
Несколько дней спустя Изольда, гуляя с Ашилем по парку, вновь заговорила с ним о Пьере Гюгенене и вдруг увидела его самого: он направлялся через парк в мастерскую.
- Мне очень хочется попытаться самой побеседовать с ним, - сказала она. - Кто знает, может, я окажусь счастливее вас? А я была бы очень горда, если бы мне удалось обратить его на путь истины и я вечером могла бы сообщить об этом дедушке.
- Боюсь, что графа уже мало интересует чье-либо обращение на путь истины, - заметил Ашиль, который в тот день был настроен не слишком уверенно.