Мари Гюстав Леклезио Золотая рыбка - Жан 15 стр.


Однажды случилась драка с испанцами, взрослыми парнями лет по двадцать, они носили цветастые рубахи, волосы повязывали яркими платками. Испанцы сами к нам прицепились, дразнили Малко и Георга, потому что те говорили по-румынски. Они хозяйским глазом обозрели наши находки - в тот день мы разжились велосипедным колесом, кастрюлями, карнизом для занавесок, ржавой проволокой, кусками жести, пишущей машинкой, совсем целым черным зонтиком и сапогами. В моих книгах они тоже порылись - там были шпионские романы, сборник итальянских стихов Леопарди и Д'Аннунцио. Один из них листал книжку за книжкой и с презрением отбрасывал, а потом вдруг цепко ухватил меня одной рукой за затылок и хотел поцеловать. Я его оттолкнула, и тут Жуанико бросился, повис на нем, зажав шею в замок. Они как с цепи сорвались оба, катались по мусору, боролись яростно, но молча, только кряхтели, тузя друг друга кулаками и ногами. Даже грузовики заглушили моторы, и люди столпились вокруг поглазеть на потасовку. Малко и Георг дрались вдвоем с одним испанцем, Жуанико с другим один на один. А я голосила как безумная, моя грива встала дыбом на ветру, куртку с бахромой запорошило пылью и пару сапожек, которую я отложила для себя на парапет, тоже.

А потом один работник свалки, старый расист, который всегда говорил гадости про негров, арабов и цыган, взял шланг, из которого мыли территорию свалки, и окатил нас холодной водой, да с такой силой, что Жуанико опрокинулся на спину, как таракан под метлой, а все мои книги разлетелись клочьями.

Вот это-то меня и доконало, эта жесткая, как хлыст, струя ледяной воды, разом уничтожившая все мои книги. Как же я ненавидела проклятого старика! "Сволочь! - закричала я. - Свинья! Дерьмо!" И продолжала по-арабски, пока не выдала весь свой репертуар. Больше я на свалку не ходила.

Я встретила Сару. В первый раз я увидела ее случайно, в баре отеля "Конкорд" на набережной. Я любила этот отель - особенно мне нравилась большая бронзовая женщина, которая пыталась вырваться из щели между двух бетонных глыб. Я зашла в холл, чтобы спросить, кто сделал эту статую, и портье назвал мне фамилию скульптора - Сосновски - и написал ее для меня на бумажке. Дело было к вечеру, я не взяла с собой Жуанико, ему нечего было здесь делать в его вечно замызганных футболках, надетых одна на другую, с всклокоченными волосами - не говоря уж о запахе. И вот откуда-то из глубины холла до меня донеслась музыка. Странно, ведь вообще-то из-за левого уха я не слышу музыку так далеко. Но этот звук я услышала ясно - тяжелый, низкий, вибрирующий, он пробегал дрожью по коже, отзывался в животе.

Я пошла через холл прямо на этот звук. Сердце отчаянно забилось: мне вдруг подумалось, что я снова вижу Симону, что это она стоит там, в углу бара, и поет "Black is the color of my true love's hair".

Чтобы лучше слышать, я села поближе, на ступеньки маленькой сцены, и певица, заметив меня, улыбнулась, как старой знакомой, - я потом поняла, что благодаря ее улыбке меня не выставил за дверь бармен, который наверняка смотрел косо на чернокожую девчонку с копной курчавых волос, одетую в джинсы и куртку с бахромой.

Я прослушала все песни, сидела до самой ночи. Люди в баре болтали, потягивая виски, складывались и распадались парочки. Некоторые даже танцевали. А я упивалась словами и музыкой и все смотрела на высокую фигуру молодой женщины в узком, облегающем черном платье, на ее лицо и коротко остриженные волосы.

Потом она заговорила со мной. Я мало что разобрала, пыталась понять по губам. Она выпила в баре стакан "перье" и сказала мне, что ее зовут Сара, и еще - что она из Чикаго. Она называла меня "Sister Swallow" , не знаю почему. И сказала, совсем как та, другая: "I love your hair" . Она написала мне на конверте свое имя и адрес, потому что должна была скоро уехать. И я написала свое имя, а какой адрес написать - не знала. На всякий случай дала ей адрес Беатрисы.

Пианист снова заиграл. Сара вернулась на сцену. Я не уходила до конца, до поздней ночи. За ней пришел высокий брюнет. На нем были костюм-тройка и зеленое пальто с белым шарфом - как в кино. Он увел Сару, она шла к выходу скользящей походкой, покачивая бедрами, и, когда проходила мимо меня, опять сверкнула ослепительно белой на черном лице улыбкой. Звезда, богиня, фея - вот какой она была.

С тех пор я приходила каждый вечер, между пятью и девятью часами, и садилась в своем уголке на краешек сцены. Сделай мне кто-нибудь из официантов замечание, у меня был готов ответ: "Это моя сестра". Но она, наверно, предупредила, и никто меня не трогал.

Сара пела для меня весь месяц. Налетали грозы с ливнями, это было чудесно. И море - бурное, зеленое, дивное. Жуанико каждый день ходил со мной на пляж или на большую дамбу из сваленных бетонных глыб. Но девушке было небезопасно в этих местах. Однажды, когда я ждала Жуанико, ко мне подошел какой-то мужчина и показал свой обрезанный член. У него был странный блуждающий взгляд, и мне даже не захотелось говорить ему, как тому старику на кладбище, сир халатик , проваливай. Да еще рыбаки в лодке будто бы вытягивали сети, а сами делали непристойные жесты и кричали мне какую-то похабщину, только я не разбирала слов. Жуанико, увидев это, просто взбесился: "Сукины вы дети, я вам кишки выпущу!" Прыгая с глыбы на глыбу, он размахивал руками и притворялся, будто бросает в них камни.

Вот что убивало меня - и чаще, чем хотелось бы. Нигде, ну нигде на свете не найти спокойного местечка. Порой отыщешь укромный уголок, лощинку, пещеру, забытый скверик - так нет же, везде наткнешься если не на похабщину, то на вонючую кучу или на чьи-то любопытные глаза.

А каждый вечер я шла, как на свидание, послушать Сарину музыку, которая была точно ласковое прикосновение.

И каждый вечер, в перерыве, мы говорили с ней. То есть говорили - это сильно сказано: она не знала французского, а я плохо слышала ее слова. Она улыбалась. И всегда начинала так: "Sister Swallow, I love your hair". Как пароль.

Я сидела до конца, и всегда за ней приходил ее друг, и она шла мимо меня молча, как будто мы не знакомы, только в глазах плясали веселые искорки да легкая улыбка озаряла лицо. Она шла своей плавной походкой к дверям отеля, уходила в ночь. На весь тот месяц я влюбилась в Сару.

К тому времени я нажила неприятности на свою голову в городке Крема - из-за двух парней, братьев Дани и Юго; Дани был черноволосый, кудрявый, а Юго-рыжий верзила. Индейцы. Так я прозвала их за цветастые рубахи и яркие платки, которыми они повязывали волосы, а еще из-за их машины, "крайслера", на котором они выделывали настоящие родео. Мы с Жуанико и Малко катались на их машине. Они кружили по улицам, визжали шины на поворотах, а братья испускали победный клич. С ума сойти. Проносились на бешеной скорости улицы, холодный ветер врывался в открытые окна, наверно, это опьяняло их, а до этого они еще и курили, весь вечер курили траву, глаза у них были красные.

Мне не было страшно. У меня никогда не получалось бояться таких людей, как Дани и Юго, наверно, потому, что я вижу в них детей, сопливых мальчишек, которыми они были когда-то, - задиристых, смешных, слабых.

Дани только что стукнуло двадцать лет, его брату было восемнадцать, как и мне. Незадолго до темноты они припарковали "крайслер" на стоянке большого магазина инструментов - то ли "Сделай сам", то ли "Зеленый дом", не помню. Мы вышли из машины, и братья учинили погром в магазине; они носились по отделам - ни дать ни взять дикари, с развевающимися волосами, в распахнутых, невзирая на холод, цветастых рубахах. А люди, закутанные в пуховики и куртки, стояли, остолбенев, только провожали их глазами - как будто два волка забежали из леса. А они еще и переговаривались во весь голос, окликали друг друга из разных концов магазина, гоготали, сверкая белыми зубами на смуглых лицах. Потом мы поехали дальше, опять куда глаза глядят, вдоль реки, к подножию гор, мчались через уснувшие городки, окутанные туманом, который не рассеивали желтые пятна фонарей.

С ума можно сойти, что мы вытворяли. Пошли на кладбище и стали прислушиваться подле могил - хотели услышать дыхание мертвецов. Дани был, по-моему, немного с прибабахом. Дядя Жуанико нас предупреждал: "Не ходите с ними, неприятностей не оберетесь". А мне нравился Юго, и я садилась всегда впереди, между братьями. Когда мы останавливались передохнуть и попить, я заигрывала с Юго, пока Малко и Жуанико курили, сидя на капоте машины. Но однажды Дани вдруг вздумалось меня поцеловать, я его оттолкнула, и в него словно бес вселился. На лбу забилась жилка, глаза засверкали. Он выхватил из бардачка пузырек с бензином для зажигалок, обрызгал меня и кинул спичку. Точно горячее дыхание обдало меня, едва не сбив с ног, я вывалилась из машины, языки пламени бегали по груди, по рукам. Погасил огонь Юго: набросил на меня свою куртку, повалил на землю, пинал и бил кулаком. Я, ошеломленная, ничего не понимала. Тем временем Дани с Юго сцепились, понося друг друга последними словами, так, что клочья полетели. Жуанико с Малко смотрели, не вмешиваясь. По-моему, до них просто не дошло. А я, как только очухалась, рванула прочь через шоссе, даже не оглянувшись. Я почти сразу поймала машину, и водитель отвез меня в больницу. Он был очень славный, хотел остаться, подождать, но я сказала: спасибо, ничего страшного, подумаешь, чуть-чуть обожглась. Дежурный врач наложил мне повязки, у меня обгорела грудь, шея, руки.

Врач спросил: "Кто это тебя так?" Я-то знала: что ни белый халат, то полицейский стукач. Мне было больно, ноги не держали, но я сказала: все хорошо. Сказала: "Ничего страшного, я сама обожглась, хотела развести костер". Он вроде бы поверил, и я только попросила вызвать такси, чтобы добраться до Крема.

После этого мне пришлось уйти. Рамон Урсу ничего не сказал, а Елена зашла в кибитку, собрала мои вещички и запихала их в сумку. Она дала мне новенький шерстяной свитер, красный с черным. Но смотрела зло, будто ненавидела меня за что-то. Малко и Жуанико играли в мяч на пыльной улице. "А Жуанико?" - спросила я Елену. Она жестом дала понять, что он останется здесь, с ними. Наверно, она была права, это ведь из-за меня все пошло наперекосяк. Я принесла им несчастье. У дверей стояли несколько цыган вокруг железной арматуры и о чем-то спорили - они походили на охотников, только что разделавших добычу. Было раннее утро, воскресенье, дробильный цех не работал. Я повесила сумку на левое плечо: на правом сильнее болели ожоги. Небо было голубое, в вышине носились ласточки, и я отчетливо слышала, как они кричат. Я доехала автобусом до вокзала, и у меня как раз хватило денег, чтобы купить билет на ближайший поезд до Парижа.

14

Еще до лета в этом году случилось много перемен. Во-первых, я сдавала вольным слушателем экзамены на бакалавра по классу филологии и, как и следовало ожидать, провалилась. По математике и по истории я просто отдала чистые листки. На французском устном экзаменаторша никак не хотела верить, что я не заканчивала школу. Она изучала мой паспорт, листала личное дело и все твердила: "Прекратите мне лгать. Где вы учились?" И еще: "Где ваши оценки?" Потом, как будто устыдившись, что так вспылила, спросила миролюбиво: "Чьи тексты вы хотите проанализировать?" - "Эме Сезэра" , - без колебаний ответила я. Это не входило в программу, и она удивилась, но сказала: "Что ж, я вас слушаю". Ну я и прочла наизусть отрывок из "Тетрадей возвращения на родину" - тот, что цитирует Франц Фанон:

В роковой приемной три стены
там ждут мужчины с хрупкими хребтами
когда улыбнется белозубый Хозяин
а я танцую для себя
свой танец черномазого…

И дальше, до слов:

Прими, прими меня, строгое братство
а потом задуши своим звездным лассо
лети, голубь
выше
выше
выше
Я следом, я белый глаз моих предков
лечу вкусить неба
к большой черной дыре, куда хочу упасть
это луна навыворот
в ней я хочу выудить
ведьмину речь
неподвижной тьмы!

По философии тема в этом году была "Человек и свобода" или что-то в этом роде, и я лихорадочно настрочила длиннющее сочинение страниц на двадцать, без конца цитируя Франца Фанона и Ленина, например пассаж, где он говорил о том, что, когда не останется больше на земле никакой возможности эксплуатации человека человеком, не останется ни помещиков, ни фабрикантов и народ не будет делиться на сытых и голодных, - только тогда государственную машину можно будет пустить на слом.

Вот так я и провалила экзамен. Писала без передышки, меня как прорвало, перечитать написанное не успела, бросила кипу листков на стол комиссии и ушла, не оглянувшись. Я даже не искала свое имя в списках: знала заранее, что его там не окажется.

В Париже все было как прежде, но тем не менее что-то изменилось. Все так же уютно у Беатрисы, яркий свет лился в большое окно гостиной, Джоанна подросла, и волосики у нее стали подлиннее. А глаза были прежние, похожие на агаты, и тот же пристальный, тревожный взгляд.

Я провела с ней полдня, пока Раймон обретался в своей адвокатской конторе, а Беатриса в редакции. В зарослях плюща порхали птицы, видимо-невидимо птиц, и я держала Джоанну на руках у открытого окна, чтобы она послушала их щебет.

Я решила: уеду. Благодаря преподавателю из культурного центра и одному начальнику из ЮСИС, который положил на меня глаз, мне удалось получить визу в порядке обмена и официальное приглашение к Саре Либкап, в Бостон. Я даже записалась в лотерею, где можно было выиграть вид на жительство в США: в этом году была хорошая квота на африканцев. Не хватало только денег. Продавать золотые полумесяцы моих предков я не хотела и заняла двадцать пять тысяч у Беатрисы. Немножко было стыдно, но для меня стоял вопрос жизни и смерти - ну, почти что. Мне казалось, будто Беатриса и Раймон дали мне эти деньги, чтобы я навсегда исчезла из их жизни и ничто больше не связывало бы Джоанну с ее настоящей матерью.

Мне даже проститься ни с кем не пришлось. Подвал на улице Жавело был заперт. Вернувшись с острова Моореа, Ив, друг Ноно, поговорил с представителем домовладельцев и поменял замок. Как-то под вечер я проехала мимо в такси, и мне стало не по себе при виде железной двери, выкрашенной в веселенький зеленый цвет, и написанного черной краской номера 28 на стене - с виду обычный гараж, или трансформаторная будка, или еще что-нибудь вроде того, будто никто здесь и не жил вовсе, и не было той ночи, когда появилась на свет Паскаль-Малика. Странно это было, как-то неправильно. Мы выехали из туннеля, и я сказала таксисту: "Вернитесь назад". Он уставился на меня в зеркальце заднего вида. "Вернитесь, - повторила я, - пожалуйста, мне хочется еще раз там проехать". На этот раз мы ехали медленно, таксист зажег подфарники. Я смотрела на то место, где простоял почти всю ночь "мерседес" Марсьяля Жуае, поджидая Симону. На асфальте темнели масляные пятна - как пятна крови. Может, ее уже не было в живых. Он же кричал, что убьет ее, если она вздумает от него уйти, непременно убьет. Но она была его пленницей, которой не вырваться, никогда. Поэтому она нюхала порошок, поэтому глотала таблетки. Каждый уходит по-своему.

Таксист высадил меня на бульваре Барбес, перед спортивным залом, куда ходил тренироваться Ноно. Я поднялась по лестнице между магазинчиком подержанной одежды и киоском с дисками на второй этаж. Зал был закрыт, но из-за двери слышались голоса. Я стала стучать и стучала долго, пока не открыли. Вышел здоровенный парень в тренировочном костюме, араб, я его не знала. "Где Ноно?" - спросила я.

Он молчал, я повторила. "Ты знаешь Ноно?" - крикнул он куда-то в зал. Парень загородил дверь, и мне ничего не было видно. Вышел мужчина лет сорока. Высокий, с матовой кожей, крупным носом и вьющимися, подернутыми сединой волосами, он чем-то походил на месье Делаэ. Не знаю почему, но я сразу догадалась, что это и есть Ив Ле Ген, друг Ноно. Он довольно долго молчал и смотрел на меня. Наверняка тоже догадался, кто я. Но не выказал ни симпатии, ни неприязни - ничего, а ведь я делила с ним Ноно. Он махнул рукой, показывая: кончено, все кончено. Я не услышала его слов, прочла по губам: он говорил почти шепотом. "Нет его. Ноно больше сюда не ходит. Он проиграл матч, его песенка спета, здесь он больше не тренируется и с боксом может проститься". - "Где он? - почти выкрикнула я. - Вы знаете, где его найти?" Он пожал плечами: "Понятия не имею. Может, вернулся в Африку. Может, выслали его. Он конченый человек".

Я не могла ему поверить. Зачем-то привстала на цыпочки, заглянула через их плечи, будто они что-то прятали от меня. Увидела грязный зальчик, самодельный ринг и парней, которые били по мешкам с песком, словно танцуя вокруг них. В зале тренировались негры, худющие и молодые, как Ноно. Потом седоватый повернулся ко мне спиной, а араб подтолкнул ладонью, чтобы закрыть дверь. Остро пахло потом и плесенью, как от Ноно, когда он приходил с тренировок. Я вдруг почувствовала себя очень одинокой. Словно только сейчас поняла наконец, что в самом деле уезжаю - потому что все уже ушли, все они ушли до меня.

Побывала я и на площади Италии, хотела повидать Хурию. Месье By меня терпеть не мог, но мне было наплевать. Я твердо решила, что увижу Хурию, и Паскаль-Малику тоже, хоть на минутку. Подходя, я еще толком не знала, что собираюсь делать. Был вечер, и ресторан "Ву Тай То" уже открылся, дверь нараспашку, но маленький зал пуст. Из-за двери кухни высунул голову месье By и спросил противным голосом: "Чего вам здесь надо?" Я хотела пройти, но не тут-то было: он загородил мне дорогу. Он был маленький и щуплый, однако на диво сильный. "Убирайтесь! - кричал он. - Убирайтесь!" Я надеялась, что Хурия выйдет на его крик, но она так и не показалась. Кто его знает, может, он ее запирал. Или она сама больше не хотела со мной знаться. Наверно, я и вправду приносила несчастье.

В тот вечер я долго кружила в метро, была и на "Реомюр", и у Лионского вокзала, и даже на "Данфер-Рошро". Странно выглядели люди в вагонах и на перронах. Были тут демобилизованные солдаты, которые распевали песни и пили вино, были клошары, женщины с прозрачными глазами, ошалевшие туристы - необыкновенно обыкновенные люди, с сумками в руках, в косынках и шляпах. На станции "Ар-э-Метье" я отыскала моего эритрейского солдата, похожего в широком плаще, с обмотанными тряпками ногами на воина племени исса. Отыскала моего Иисуса, который молит о чем-то на коленях, раскинув крестом руки, и зеленоглазую Марию Магдалину с разметавшимися волосами и кровавым, будто после укуса, ртом. Странно, наверно, в первый раз барабаны молчали, и гулкая тишина стояла в переходах под Аустерлицким вокзалом, как после грозы, как после колокольного звона. Мне это показалось предзнаменованием.

Назад Дальше