Мир среди войны - Мигель де Унамуно 8 стр.


Наконец пришло известие о сражении при Альколеа, в двух лигах от Кордовы, на берегу Гвадалквивира. Войска Новаличеса были разбиты мятежниками; узнав об этом, восстал Мадрид, кабинет министров подал в отставку, его место заняла революционная хунта; народ с криком "Долой Бурбонов!" срывал со стен гербы правящей династии, был предпринят штурм правительственного дворца, но несмотря на грохот потрясений существующий строй устоял.

Узнав о том, что двадцать девятого числа королева бежала из Сан-Себастьяна во Францию, Педро Антонио вспомнил кровавое семилетие, когда донья Исабель была всеми обожаемой маленькой девочкой, и, воскликнув: "Бедная сеньора!" – он понял, что вергарский договор разорван.

Игнасио вышел на улицу взглянуть, что происходит. В Аренале он увидел старшего лейтенанта карабинеров и еще двух военных, кричавших: "Да здравствует свобода! Долой Бурбонов!" На Суисо толпились оживленно переговаривающиеся кучки народа. Вдруг кто-то схватил его сзади за плечо, и послышался веселый голос Хуанито: "Наконец-то стало легче дышать!" Однако воздух в городе был как и прежде.

Маленький оркестрик ходил по улицам, играя гимн Риего, и толпа мальчишек бежала впереди. Звуки гимна будили воспоминания в стариках и заставляли сильнее биться детские сердца.

Когда оркестр проходил по улице, где жил Педро Антонио, у доньи Микаэлы, жены Араны, на глазах показались слезы.

– Что с тобой, мама? – спросила Рафаэла, у которой при звуках музыки сильно забилось сердце.

– Эта музыка до добра не доведет… Без королевы будет война. А ты не знаешь, что это такое… – отвечала ей донья Микаэла, меж тем как горестные воспоминания детства теснили ей грудь, а звуки гимна болью отдавались в висках.

Стоя на пороге лавки, Педро Антонио и Гамбелу смотрели на оркестр, исполнявший гимн Риего.

– Может, это и есть тот грохот потрясений, о котором говорил Прим? – сказал Гамбелу. – И знаешь, меня он радует, Перико.

Мимо пробежал мальчуган, распевая:

Конституцию защищая,
Умер он со шпагой в руке…

– Уж не отец ли тебя научил этим глупостям, малыш? Это Риего-то со шпагой в руке, а? Вздернули его, твоего Риего, и горько ему было с жизнью расставаться…

– Так уж и горько… Посмотрим еще, кому под конец горше будет! – выкрикнул мальчуган и, отбежав на несколько шагов, обернулся, крикнул: – Карлисты проклятые! – и припустил дальше. Уже издали он еще раз обернулся: – Карлисты, карлисты проклятые! – и побежал догонять оркестр.

– Начинается! – пробормотал Педро Антонио, возвращаясь в лавку.

А Гамбелу напевал:

"Конституция или смерть!" -
Начертаем на знамени нашем.
Никакой нам предатель не страшен,
Как и смерть сама не страшна.

Многие жители Бисайи были довольны тем, что революция вернула им старинные права, отнятые Эспартеро, и что поэтому теперь те, кто последнее время находился у кормила власти, должны будут передать ее избранникам народа. Вспоминали о том, что, хотя низложенная королева и посещала трижды Сеньорию, она ни разу не подтвердила прав бискайцев на старинные фуэрос. Священник между тем провидел разного рода беды, долженствующие воспоследовать вслед за отменой должности коррехидора, алькальда и ординатора Эрмандады, и без конца проклинал вергарский договор, особенно в присутствии дона Эустакьо, которому ничего не оставалось, как восклицать в ответ:

– Вот глядите, еще накличут эти священники войну, чтобы вконец нас разорить.

Однако все: Игнасио, Гамбелу и, прежде всего, священник – испытывали глухое раздражение против руководителей восстания; рассчитывая стать свидетелями чего-то действительно серьезного, трагического, они чувствовали себя обманутыми. Они смеялись над Славным Торжеством, поскольку на деле все ограничилось шумихой, сожженными портретами королевы, бесконечными прокламациями, размахиванием знаменами и выстрелами в воздух; серьезный оборот события приняли только в Сантандере. "Вот это было потрясение так потрясение, – повторял Гамбелу. – По всей форме! Да здравствует свобода! Да здравствует королева! Пли!.. Только так и можно, а не когда красавчик генерал въезжает в Мадрид, выходит на балкон, говорит речи, обнимается, целуется… вот бесстыжие! Да еще этот, шут итальянский, что говорил из кареты про братство с итальянцами… И наобещали: выгнать иезуитов, закрыть монастыри, – болтовня все это, слова… Не посмеют, куда им! Эх, Перико, Перико, не видать нам уже тех времен, а помнишь, как кричали на улицах: "Смерть попам!" А эти, сегодняшние, грош им цена", – и с этими словами он поворачивался к Игнасио.

Священник считал наиважнейшим делом реорганизацию карлистской партии, чему отдавал все силы и дон Хосе Мариа, с интриганским видом появлявшийся на тертулии и, словно мальчик, решивший щегольнуть новыми ботинками, сообщавший известие об отречении дона Хуана в пользу своего сына Карлоса или зачитывавший ноту, в которой дон Карлос обращался к властителям Европы, чтобы подтвердить свое стремление на деле примирить полезные институты современности с неизбежным наследием прошлого, сохранив свободно избираемые Генеральные кортесы и введя конституцию в лучших национальных традициях. Зачитав бумагу, он еще раз пробегал ее глазами и погружался в глубокомысленное молчание в ожидании комментариев.

В одних манифестах звучали призывы к установлению монархии, основанной на праве народа, освященной всеобщим избирательным правом, монархии народной, упраздняющей так называемое божественное право на престол; в других – требовали республики. Карлисты тоже не дремали в ожидании выборов в Учредительные кортесы, готовясь одержать победу не так, так эдак.

Игнасио испытывал глубокое беспокойство. Он боялся, что после шумного свержения королевы дон Карл ос будет возведен на престол под шумок, без борьбы, без упоительного чувства победы, что это будет очередная ложь. Повторятся ли они, те славные семь лет?

С первых дней революции Игнасио с головой ушел в деятельность карлистского клуба. Там проводил он все свободное время вместе с Хуаном Хосе, позабыв о былых приятелях по кутежам.

В начале шестьдесят девятого года ему поручили распределение бюллетеней к будущим выборам, и он восхищенно глядел, как ведомые своими пастырями крестьяне спускаются по горным дорогам, чтобы отдать голоса. Его восторженному взгляду казалось: это – победное шествие. После голосования Игнасио шел в клуб, окунался в его душную, накаленную атмосферу и выходил оттуда на улицу как в тумане. Все говорили разом и шумно; стараясь перекричать друг друга, рассказывали об ужасах революции. Где-то кто-то крестил младенца во имя Сатаны; службы во многих храмах были отменены, и, пожалуй, пора было брать пример с бургосских горожан, протащивших на веревке по улицам губернатора, вздумавшего изъять у церкви священные сосуды.

– Революция пожрет сама себя, оставьте ее, – говорил кто-то.

– А заодно и нас, – отвечал другой голос – Надо бороться!

Две наметившиеся в клубе тенденции разделили партию на сторонников решительных действий и сторонников выжидания. Одни цитировали апокалипсического Апариси, другие вздыхали по Кабрере. Игнасио чувствовал себя в этой бурлящей атмосфере как рыба в воде, и то же брожение крови, которое когда-то толкало его на путь греха, здесь закалялось и крепло в виде нового желания – желания воевать. Выжидание? Мирный триумф? Неужели можно позволить обстоятельствам самим возвести на трон дона Карлоса с его идеалами? Нет, это была ложь, узурпация, подтасовка. Без сопротивления, без борьбы победа теряла смысл.

Среди прочих он познакомился в клубе с неким Селестино, новоиспеченным адвокатом-карлистом, только что из университета, пылким, безудержным болтуном, охваченным ораторской горячкой, которую Революция разнесла по всей Испании. Он был один из тех, кого газеты называют "наш юный просвещенный сотрудник", и, целиком состоя из изречений и цитат, был полон штампованных идей, за каждой вещью видел тезу и антитезу, расписал весь мир по каталожным карточкам и на каждое суждение с молниеносной быстротой умудрялся навесить ярлык. Узкие шоры образования лишь укрепили в нем природную склонность к поверхностному и одностороннему взгляду. Имена Канта и Краузе не сходили у него с уст, и он без труда мог оппонировать сам себе.

Он заходил за Игнасио в клуб и с непременным: "О мой любимый Теотимо!" – уводил его на прогулку, во время которой говорил без умолку, осторожно выведывая у Игнасио его мнение по тому или иному вопросу.

Разглагольствуя о божественном праве и национальном суверенитете, он плел Бог весть какую ересь и засыпал вконец сбитого с толку Игнасио цитатами из Бальмеса, Доносо, Апариси, де Местра, святого Фомы, Руссо и энциклопедистов. Он знал немало латинских изречений, но главным его коньком были рассуждения о салическом законе и о династических проблемах, и, не забывая процитировать: eris sub potestate viri, он говорил о неудачной попытке объединения двух ветвей, о централизации и о фуэросах, о Карле III, испытавшем пагубное влияние либералов и регалистов, о великой эпохе великого Фердинанда и великого Филиппа. Он пророчествовал гибель испанскому обществу, которое мог спасти только гениальный посланец судьбы, сумевший бы мудро объединить основы древней, истинно испанской демократии и правильно понятой свободы. Он презирал настоящее, не укладывавшееся в его логические построения и упрямо противящееся ярлыкам, в отличие от книжного прошлого, прорехи которого он умело латал отрывками, добытыми из древних, как мумии, книг. События – их живая, горячая плоть – не давались ему, и он предпочитал изучать покорные мумии. Прошлое подчинялось его силлогизмам, во всяком случае, прошлое, созданное теми компиляторами письменных свидетельств, которыми он так восхищался. Таким образом, он, хоти и не без оговорок, с презрением относился к чистой философии и восхвалял историю – учительницу жизни. "Вот факты!" – восклицал он, цитируя упоминании о фактах, полустертые письменные свидетельства о некогда бывшем, и, веря в то, что ему удастся с их помощью, на исторической основе, выстроить в уме из шаблонов и штампов некий политический механизм на староиспанский лад, Селестино в то же время уничижительно называл якобинцами тех, кто пытался, на основе философской, выстроить конституцию по современному французскому образцу. Все его нудные разглагольствования на исторические темы постоянно вращались вокруг таких имен и названий, как Лепанто, Оран, Отумба, Байлен, Колумб, крест и корона. Он был кастильцем, кастильцем до кончиков ногтей, как сам он выражался, не знал иного языка, кроме испанского, – к чему! – и речь его была речью истинного христианина, называющего все своими именами.

Всех либералов он считал недалекими хитрецами, ровным счетом ничего не смыслившими ни в религии, ни и серьезной истории, липовыми эрудитами, жалкими философами на современный лад, шарлатанами от энциклопедизма, которые называют невежественными священников – священников, спасших мир от варварства! – и провоцируют столкновения между религией и наукой. Все их хитроумные софизмы он видел насквозь; их наука была чванным пустословием, ничего не дающим душе!

Игнасио, который, проведя час над книгой, уже начинал клевать носом, говорил: "Надо же столько прочитать!" – и постепенно все больше привязывался к нему, как верный пес привязывается к своему хозяину.

Адвокатик относился к Игнасио со снисходительным и покровительственным чувством, каким гордый властелин жалует восхищенно глядящего на него простака. "Добрая, цельная натура! – думал он. – Такие люди понадобятся нам для великих дел. Это – архимедов рычаг…" И тихий, почти неслышный из-за завалов словесного мусора голос заканчивал: "…а ты – точка опоры".

В конце концов он стал нужен Игнасио, поскольку помогал придавать его чувствам форму, в которой их можно было обдумывать. Из бесконечного словесного потока, льющегося из этого ходячего фонографа, Игнасио усвоил себе главное, основное: мир либералов ужасен, и напротив, райски прекрасен тот, иной, истинный мир, рисовавшийся ему в его мечтах. Он восхищался ученостью и доброжелательностью Селестино: всегда над книгами, и ни одного порока, ни единого!

К полустертым, но могучим образам живых героев Семилетней войны в пылком воображении Игнасио присоединились смутно-величественные тени старой испанской истории. Кабрера еще больше вырос в его глазах.

Идеи, которые внушал ему Селестино, приобрели в его уме форму слитного сгустка, над которым реял полный таинственного могущества девиз: "Бог, Отечество и Король!". Начальные буквы этих трех слов составляли формулу, которую Игнасио чертил повсюду: Б.O.K. Эта формула венчала пирамиду, в основании которой лежали волнения его плоти и веления его крови; это была формула, которая, подобно С.Р.Н. древних римлян или С.Р.Б. современных французов, заставляла народы совершать героические деяния, а отдельных людей – жертвовать жизнью. Бог, Отечество и Король! В представлении Игнасио Бог был разлитой повсюду необъятной, неизмеримой силой; Отечество – пылающим полем битвы; Король – рукой Провидения и опорой Отечества. Король! О юном Карлосе уже давно говорили как о надежде отечества, и Игнасио не раз видел его фотографические и гравированные портреты. Один из них ходил по рукам; на нем дон Карлос был изображен в кругу семьи сидящим, с одним из детей на коленях, с открытой книгой в руке (подробность, особенно умилявшая Селестино) – впрочем, глядел он не в книгу, – с женой, держащей на руках маленького ребенка, второй стоял рядом, и с братом Альфонсом в форме папского зуава, облокотившимся на каминную полку. Скромная семейная сцепка. Глядя на нее, Игнасио непроизвольно думал о Рафаэле, о девице из борделя и о героических семи годах отца.

Дон Хосе Мариа взахлеб пересказывал подробности частной жизни претендента, на что дон Эустакьо возражал: "Посмотрим, каков-то он на деле – Его Совершенство!"

Внимание Игнасио было полностью поглощено происходящим в клубе, и он лишь мимоходом виделся со старым приятелем, проводя почти все время с Селестино и Хуаном Хосе, в то время как растущее кругом возбуждение подогревало страсти и в нем самом. Он видел, что все идет плохо, что люди голодают, что кругом воровство и преступления. И почему все так? Из-за коварства католиков, позволивших четырем безбожным проходимцам баламутить воду. "Подумать только, – говорил Селестино, – что целая католическая нация стала рабой этих потомков офранцуженных либералов, которых Наполеон крестил народной кровью, а Мендисабаль причащал отпитым у церквей золотом. Неужели этот народ забыл снос второе мая?"

По воскресеньям шли из клуба на гулянья в окрестные села. А на Пласа-де-Альбия после вечерни – уж точно жди кутерьмы! Карлисты появлялись с музыкой, в белых беретах. Зачинщиком могла оказаться любая сторона, но потасовка была неизбежной.

Игнасио и Хуан Хосе с приятелями, в белых беретах, вооруженные палками, были готовы устроить такое, что небу жарко будет. Возвращались разгоряченные, веселые, шумно крича и распевая.

Как-то вечером на одном из гуляний Игнасио встретился с Хуанито, Рафаэлем и бывшим с ними неким Пачико Сабальбиде, которого он почти не знал, но с которым какое-то время ходил в одну школу и который всегда был ему любопытен, так как слыл чудаком. Игнасио разговорился с Хуанито, и вдруг как будто что-то кольнуло его, и он со стыдом и неприязнью почувствовал на себе внимательный взгляд Пачико, изучавший его берет и его палку. В этот момент послышался сильный шум, ругань, женский визг, и приятели увидели быстро собравшуюся толпу. Они побежали посмотреть, что происходит, и только Пачико остался на месте, в то время как блюститель порядка разнимал драчунов.

И весь вечер потом у Игнасио никак не шел из головы этот насмешливый мерцающий взгляд. Образ Пачико, неподвижно, невозмутимо взирающего на потасовку, причинял ему странное беспокойство.

Франсиско Сабальбиде сохранил лишь очень слабую, смутную память о своих родителях. Когда в семь лет он осиротел, его взял к себе дядя по материнской линии, дон Хоакин; богатый холостяк и бывший семинарист, он был человеком настолько занятым своими набожными заботами, что почти не обращал внимания на племянника, лишь изредка обращаясь к нему с ласковой наставительной речью или ставя на колени рядом с собой на молитву.

Назад Дальше