Наверное, мы держались странно - на нас смотрел человечек, сидевший неподалеку, на диване. Я стал на него глядеть, он отвернулся. У него были длинные усы, робкие глаза. Отворачиваясь, он задел локтем свое пиво, оно полилось на пол, он совсем смутился. Мне стало стыдно - в конце концов, он мог узнать меня по фотографиям, мог читать мои книги. Рядом с ним сидел мальчик, а как жестоко унизить отца при сыне! Мальчик страшно покраснел, когда официант подбежал к ним, и отец стал слишком пылко просить прощения.
Я сказал Саре:
- Конечно, если хотите завтракать здесь…
- Понимаете, - сказала она, - я больше там не бывала.
- Вы не очень любите этот ресторан?
- А вы туда часто ходите?
- Мне там нравится. Раза два в неделю.
Она резко встала, произнесла: "Пойдемте", и вдруг закашлялась. Странно было, что такой сильный кашель сотрясает такое хрупкое тело. Лоб у нее вспотел.
- Что ж это вы, - сказал я.
- Ничего, простите.
- Такси возьмем?
- Я бы лучше прошлась.
На Мейден-лейн, по левой стороне, есть дверца и решетка. Мы молча их миновали. После того, первого обеда, когда я расспрашивал ее про Генри и заинтересовался ею, я поцеловал ее здесь по пути к метро, сам не знаю почему - может быть, я вспомнил отражение в зеркале. Я не думал за ней ухаживать, я уже не думал снова увидеться с ней. Она была слишком красива, чтобы оказаться доступной.
Когда мы сели за столик, один из старых официантов сказал мне:
- Давно вы у нас не были, сэр, - и я пожалел, что солгал Саре.
- Теперь я обедаю наверху, - ответил я.
- А вы, мэм, давно не заходили…
- Почти два года, - сказала она с той точностью, которую я иногда ненавидел.
- Вы всегда заказывали светлое пиво.
- Какая у вас память, Альфред, - сказала она, и он расплылся. Ей всегда удавалось ладить с ними.
Подали еду, мы прервали наш скучный разговор, и только когда мы поели, она заговорила.
- Я хотела с вами позавтракать, - сказала она, - хотела поговорить про Генри.
- Генри? - повторил я, стараясь не выказать разочарования.
- Я беспокоюсь. Как он вам тогда показался? Вы ничего не заметили странного?
- Нет, не заметил, - сказал я.
- Я хотела спросить… да, вы заняты, но… не могли бы вы как-нибудь к нему зайти? Мне кажется, ему одиноко.
- С вами?
- Вы же знаете, он меня толком не замечает. Очень давно.
- Может быть, он вас замечает, когда вас нет?
- Я редко ухожу, - сказала она, - теперь… - и, к счастью, закашлялась. Когда приступ кончился, она уже продумала будущие ходы, - а раньше не любила избегать правды.
- Вы пишете новую книгу? - спросила она, как чужая, как в гостях. Так она не говорила даже тогда, когда мы пили южно-африканское шерри.
- Да, конечно.
- Последняя мне не очень понравилась.
- Трудно было писать. Война кончалась…
Надо бы сказать "начиналась".
- Я все боялась, что вы приметесь за тот замысел. Многие так бы и сделали.
- Книгу я пишу целый год. Слишком тяжкий труд для мести.
- Если бы вы знали, что и мстить-то не за что…
- Конечно, я шучу. Нам было хорошо вместе, мы оба взрослые, мы знали, что это когда-нибудь кончится. А теперь вот можем сидеть, говорить про Генри.
Я заплатил; мы вышли, через двадцать ярдов была решетка.
- Вы к Стрэнду? - спросил я.
- Нет, мне на Лейстер-сквер.
- А мне на Стрэнд.
Она стояла у двери, на улице никого не было.
- До свиданья, - сказал я. - Рад был повидаться.
- Да.
- Позвоните как-нибудь.
Я чувствовал ногой решетку. Я сделал шаг и сказал:
- Сара…
Она быстро отвернулась, словно смотрела, не идет ли кто, успеем ли мы… но тут снова закашлялась. Кашляла и кашляла, согнувшись, глаза у нее покраснели. В своей меховой шубке она была похожа на загнанного зверька.
- Простите.
- Надо бы полечиться, - сказал я с горечью, словно у меня что-то украли.
- Ничего, я просто кашляю, - сказала она, и протянула мне руку, и прибавила: - До свиданья… Морис.
Услышав свое имя, я обиделся и не взял протянутой руки. Я ушел быстро, не оборачиваясь, чтобы она подумала, что я занят и рад освободиться, а когда снова раздался кашель, пожалел, что не могу засвистеть что-нибудь веселенькое, бойкое, наглое. У меня плохой слух.
6
Когда в молодости создаешь свои рабочие привычки, кажется, что они продержатся всю жизнь и выдержат любую беду. Больше двадцати лет я писал по пятьсот слов в день, пять дней в неделю. Роман я пишу за год, остается время все перечитать и выправить машинку. Норму я выполнял всегда, а выполнив - кончал работу, хоть бы и на половине сцены. Иногда я останавливаюсь, подсчитываю и отмечаю на рукописи, сколько сделал. Типографии ничего подсчитывать не надо, я пишу на первой странице цифру - скажем, 83,764. В молодости даже свидания мне не мешали, я не назначал их раньше часу, и как бы поздно ни лег (если спал у себя, конечно), перечитывал то, что сделал утром. Не помешала мне и война. На фронт меня не послали, я хромой, а товарищи по гражданской обороне только радовались, что меня не привлекают спокойные утренние дежурства. В конце концов стали считать, что я - убежденный, серьезный человек, тогда как серьезно я относился только к письменному столу, к листу бумаги, к отмеренному числу слов, стекающих с пера. Одна лишь Сара смогла разрушить мое самодельное правило. И первые бомбежки, и "Фау-I" 1944 года бывали ночью, Сара могла прийти только утром, позже к ней приходили люди - отоварившись, они почти всегда хотели поболтать до вечерней сирены. Иногда она забегала между двумя очередями, и мы любили друг друга, скажем, между бакалеей и мясом.
Но я и тогда мог потом сесть за работу. Пока ты счастлив, ты выдержишь любой порядок, это горе сломало мои рабочие правила. Когда я заметил, как часто мы ссоримся, как часто я мучаю Сару своей раздражительностью, я понял, что наша любовь обречена - она превратилась в любовную связь, у которой есть начало, есть и конец. Я мог сказать, в какой миг она началась, и понял однажды, что могу сказать, в какой час она кончится. Расставшись с Сарой, я не начинал работать, я вспоминал, что мы говорили друг другу, и сердился или каялся, но всегда знал, что ускоряю ход событий, гоню и выталкиваю из моей жизни единственное, что люблю. Пока я верил, что любовь жива, я был счастлив, я не раздражался, вот она и тянулась. Если же ей суждено умереть, я хотел, чтобы она умерла побыстрее. Все было так, словно любовь - какой-то зверек, попавший в ловушку: ему очень плохо, он истекает кровью, надо закрыть глаза и его убить.
Работать я не мог. Я уже говорил, что работа наша свершается в подсознании, последнее слово написано там прежде, чем первое появится на бумаге. Мы вспоминаем, а не сочиняем. Война не тревожила этих глубин, но конец любви был намного важнее и войны, и книги. Я творил этот конец: слово, из-за которого Сара плакала, казалось бы - такое внезапное, рождалось в подводных пещерах. Книга не ладилась, любовь спешила к концу, гонимая вдохновением.
Ничуть не удивляюсь, что Саре книга не понравилась. Я писал ее без музы, без помощи, без всякой причины - просто так, чтобы жить дальше. Критики говорили, что это - работа мастера; да, только мастерство и осталось от былой страсти. Я надеялся, что страсть вернется, когда я стану писать другую книгу - разволнуюсь и вспомню то, чего и не знал. Но целую неделю после встречи с Сарой я вообще не мог работать. Вот опять "я" да "я", словно речь обо мне, а не о Саре, о Генри и, конечно, о том, кого я ненавидел, не зная, даже в него не веря.
Я попробовал писать с утра, ничего не вышло. За обедом я слишком много выпил, до вечера работать не мог. Когда стемнело, я встал у окна, не зажигая света, и смотрел на освещенные окна по. ту сторону. Было очень холодно, я мог согреться только у самой печки, а там сильно припекало. Редкие хлопья снега медленно проплыли мимо фонарей и коснулись стекла мокрыми пальцами. Я не услышал, что внизу звонят. Хозяйка постучалась и сказала: "К вам какой-то Паркис", подчеркивая самим словом невысокий ранг посетителя. Я не знал, кто это такой, но сказал, чтобы она его впустила.
Когда он вошел, я подумал, где же я видел этот кроткий, виноватый взгляд, эти старомодные усы, мокрые от снега. Я зажег настольную лампу, он подошел к ней и, близоруко щурясь, пытался разглядеть меня в полумгле.
- Мистер Бендрикс? - спросил он.
- Да.
- А я Паркис, - сказал он, словно это что-то для меня значило, и прибавил: - От мистера Сэвиджа, сэр.
- А, конечно, - сказал я. - Садитесь. Вот сигареты.
- Нет, что вы, - сказал он. - На службе не курю. Разве что для виду.
- Вы сейчас на службе?
- Ну, все-таки. Меня только отпустили на полчаса, для отчета. Мистер Сэвидж сказал, вы хотите каждую неделю.
- Есть новости?
Я толком не знал, рад я или разочарован.
- Кое-что есть, - с удовольствием сказал он и вытащил из кармана немыслимое количество бумажек и конвертов.
- Присядьте, - сказал я. - А то неудобно как-то.
- Как хотите, сэр, - сказал он, сел и, видимо, разглядел меня лучше. - Простите, мы с вами не встречались?
И вынул из конверта листок. Там были записаны расходы четким, чистым, как у школьника, почерком.
- У вас прекрасный почерк, - сказал я.
- Это не я, это сын, - сказал Паркис. - Учу его, готовлю. - И тут же быстро прибавил: - Он ничего не знает, сэр, только дежурит, как вот сейчас.
- Он сейчас дежурит?
- Пока я у вас, сэр.
- Сколько ему лет?
- Начало двенадцатого, - сказал он, словно я спросил, который час. - Он пользу приносит, а расходов никаких, разве что комикс ему купишь. Его никто не замечает. Мальчики прямо созданы для нашего дела.
- Странная работа для ребенка.
- Ну, сэр, он ведь не понимает. Если надо будет в спальню войти, я его не возьму.
Я прочитал:
"18 января.
Две вечерних газеты 2 п.
Домой на метро 1/8 п.
Кофе 2 п."
Он смотрел на меня, пока я читал.
- Кафе оказалось дорогое, - сказал он. - Пришлось хоть это спросить, а то бы обратили внимание.
"19 января.
Метро 2/4 п.
Пиво (бутылка) 3/2 п.
Коктейль 2/6 п.
Пиво (кружка) 1/6 п."
Он снова заговорил:
- С пивом я виноват, сэр. Разбил, понимаете, стакан. Разволновался, были сведения. Знаете, иногда неделями ждешь, а тут, на второй день…
Конечно, я вспомнил и его, и смущенного мальчика. Под "19 янв." я читал: "Особа N отправилась автобусом на Пикадилли-Серкус. По-видимому, взволнована. Прошла по Эйр-стрит до кафе "Ройял", где ее ожидал мужчина. Мы с мальчиком…"
Он не давал мне читать.
- Видите, сэр, почерк другой. Мальчик никогда не пишет, если данные - частного характера.
- Бережете его, - сказал я и прочитал:
"Мы с мальчиком сели поближе. Особа N и мужчина сидели рядом, обращались друг с другом попросту. Возможно - один раз он взял ее руку под столом. Это неточно, но левая рука N и правая рука мужчины исчезли, что обычно свидетельствует о таких действиях. После недолгой интимной беседы прошли пешком в небольшой ресторан, где сели не за столик, а в кабинку, и заказали отбивные".
- Про отбивные тоже важно?
- Бывает важно, сэр, чтобы опознать человека, если он их часто заказывает.
- Значит, вы его не опознали?
- Читайте, сэр, сами увидите.
"Когда я услышал про отбивные, я подошел к стойке и спросил коктейль, но ни от официантов, ни от буфетчицы ничего не узнал про мужчину. Хотя я спрашивал небрежно, они насторожились, и я решил замолчать. Однако, завязав знакомство со швейцаром театра "Водевиль", я мог наблюдать за рестораном".
- Как же вы завязали знакомство? - спросил я.
- В баре, сэр, когда я увидел, что они заказывают отбивные. Потом я проводил его до театра, там служебный вход…
- Я это место знаю.
- Понимаете, сэр, я старался писать только самое важное.
- Правильно.
Я читал дальше:
"После завтрака прошли по Мейден-лейн, простились у бакалейной. Видимо, очень волновались, и мне пришло в голову, что они прощаются навсегда. Конечно, тогда кончится и самое дело".
Он снова прервал меня:
- Простите, я скажу о себе?
- Пожалуйста.
- Дело есть дело, а чувства, сэр, - это чувства. Мне очень понравилась дама, то есть особа N.
"Сперва я не знал, за кем из них идти, но решил, что слежу я все же за ней. Она направилась к Черинг-Кросс, очень волновалась. Потом зашла в Национальную галерею, но пробыла там минут пять…"
- Больше ничего важного нет?
- Нет, сэр. Я думаю, она хотела тихо посидеть, потому что потом она зашла в церковь.
- В церковь?
- В католическую, сэр, на Мейден-лейн. Она не молилась. Просто сидела.
- Откуда вы знаете?
- Я тоже туда зашел, сэр. Встал на колени, чтобы все было как следует. Она не молилась, это точно. Она не из католиков, сэр?
- Нет.
- Просто посидела в темноте, пока не успокоилась.
- Может, она кого-то ждала?
- Нет, сэр, она минут пять посидела, ни с кем не разговаривала. По-моему, она хотела поплакать.
- Все может быть. А насчет рук вы ошиблись.
- Насчет рук, сэр?
Я придвинулся к свету.
- Мы не держали друг друга за руки.
И тут же я пожалел об этой шутке - пожалел, что еще больше пугаю такого робкого человека. Он глядел на меня, приоткрыв рот, словно ему стало больно и он ждет следующего приступа.
- Наверное, так часто бывает, - сказал я. - Мистер Сэвидж должен был нас познакомить.
- Нет, сэр, - растерянно сказал он, - это я виноват.
Он наклонил голову и сидел, глядя на свою шляпу. Мне захотелось его подбодрить.
- Ничего, - сказал я. - Даже забавно, если взглянуть со стороны.
- Я-то внутри, сэр, - сказал он, крутя на коленях шляпу. Голос его был печален, как вид за окном. - Мистер Сэвидж не рассердится, он поймет… Я из-за мальчика. - Он виновато, запуганно улыбнулся. - Знаете, какие они книжки читают. Ник Картер там, то да се…
- А вы ему не говорите.
- С детьми надо честно, сэр. Он всегда спрашивает. Он захочет узнать, как и что, он ведь учится делу.
- Скажите, что я этого человека знаю и он меня не интересует.
- Спасибо, что предложили, сэр, но вы посудите сами. А вдруг он вас встретит, пока мы с ним работаем?
- Может, и не встретит.
- А может, и встретит, сэр.
- Оставьте его дома, не берите с собой.
- Так будет хуже, сэр. У него матери нет, а сейчас каникулы. Мы всегда на каникулах учимся, мистер Сэвидж разрешил. Нет. Свалял дурака - плати. Если бы он не был такой серьезный! Очень он горюет, когда я промажу. Как-то мистер Прентис, это мистера Сэвиджа помощник, крутой человек, - так вот, сказал он: "Опять вы промазали, Паркис", а мальчик-то услышал. Тогда он и понял про меня.
Он встал, очень смело (кто мы, чтобы измерять чужую храбрость?), и сказал:
- Простите, сэр, я все о своем.
- Мне очень приятно, мистер Паркис, - сказал я и не солгал. - Не беспокойтесь. Мальчик, наверное, похож на вас.
- Он умный, в мать, - печально сказал Паркие - Пойду, задержался. Холодно ему там, хотя он и приискал хорошее местечко, где посуше. Только очень он бойкий, обязательно вылезет. Вы не подпишете счетик, если все так?
Я смотрел в окно, как он идет, подняв воротник, опустив поля шляпы. Снег стал гуще, и под третьим фонарем Паркис уже походил на маленького грязноватого снеговика. Вдруг я с удивлением понял, что минут десять не думаю ни о Саре, ни о ревности. Я стал таким человечным, что думал о чужих бедах.
7
Ревность, так думал я, возникает лишь там, где есть любовь. Авторы Ветхого Завета часто говорили о ревности Божьей - может быть, они пытались, грубо и косвенно, выразить веру в то, что Бог человека любит. Но любовь бывает разная. Теперь я скорее ненавидел, чем любил, а Сара давно сказала мне, что Генри не испытывает к ней вожделенья, и все же сейчас он ревновал не меньше моего. Он хотел не страсти, а дружбы. Почувствовав впервые, что Сара с ним не делится, он заволновался и пал духом, гадая, что же происходит или произойдет. Неуверенность мучила его, и в этом смысле ему было хуже, чем мне - я твердо знал, что у меня ничего нет. Я все потерял, у него многое осталось: она обедала вместе с ним, целовала его в щеку, он слышал ее шаги на лестнице, стук двери - вот и все, наверное, но если ты умираешь от голода, это очень много. Да, ему хуже, чем мне, я никогда ни в чем уверен не был, он - был. Что там, когда Паркис шел к их дому, Генри вообще не знал, что мы любили друг друга. Я написал эти слова, и, против воли, разум мой вернулся обратно, к тому мигу, с которого началась боль.
После того, как я поцеловал Сару на Мейден-лейн, я не звонил ей целую неделю. Еще за обедом она сказала, что Генри не любит кино, они туда редко ходят. Как раз шел фильм по одной моей книге, и я пригласил Сару к Уорнеру - отчасти из тщеславия, отчасти из вежливости, отчасти же потому, что меня по-прежнему занимала жизнь крупного чиновника.
- Генри звать не стоит? - спросил я.
- Конечно, нет.
- Может, он потом с нами пообедает?
- Он берет домой очень много работы. Какой-то чертов либерал сделал запрос о вдовах, на той неделе ждет ответа.
Можно сказать, что либерал (кажется, депутат Уэллса по фамилии Льюис) постелил нашу первую постель.
Картина была плохая, иногда я просто не мог смотреть, как сцены, такие живые для меня, превращались в киношные клише, и жалел, что не пригласил Сару еще куда-нибудь. Сперва я сказал ей: "Понимаете, я совсем не это писал", но нельзя же повторять это все время. Сара ласково тронула мою руку, и мы сидели потом, взявшись за руки, словно дети или влюбленные. Вдруг, неожиданно, всего на несколько минут фильм ожил. Я забыл, что это я сам и выдумал, создал эти фразы - так тронула меня сцена в ресторанчике. "Он" заказал мясо с луком, "она" боялась есть лук, чтобы муж не догадался по запаху, "он" обиделся, догадавшись, почему она не решается, и представив себе, как муж поцелует ее, когда она вернется домой. Да, хорошая была сцена - я хотел изобразить страсть без пылких слов, без жестов, и это мне удалось. Несколько секунд я был счастлив, ни о чем не помнил, кроме своей удачи. Мне хотелось пойти домой, перечитать это место, написать еще что-нибудь - и я очень, очень жалел, что пригласил Сару Майлз в ресторан.
Позже, в ресторане, когда нам подали мясо, Сара сказала:
- Вот одна сцена точно ваша.
- Где лук?
- Да.
И в эту минуту нам подали лук. Мне и в голову ничто не пришло, я просто сказал:
- Генри не обидится?
- Он лук терпеть не может. А вы?