Сибирские священники распоряжались наложением ясака по всей своей воле. Светские власти в это не вмешивались, за исключением нескольких лет "бироновщины", когда "духовного чина людям началось от светских командиров и еретиков притеснение и туга", но они "через это время отстоялись и скоро достигли лучшего века Елизаветы". Однако же, как и в Елизаветино время, духовным большого жалованья не дали, то духовные прибавили к ясаку "подать за скверноядство" .
XVIII
Чту значит "скверноядство"? Это то, если человек ест что-нибудь "скверное", т. е. "непоказанное ему для употребления в пищу". Скверное это не у всех одно и то же: в старой Руси скверным почиталась телятина и теперь многими почитается за "скверно" – угорь, налим, минога, реки и устрицы, мясо козы, зайца, голубя и черепахи и т. д. В Сибири на огромных пространствах, где кочуют "народцы", нет ни посевов, ни убойного скота, имеющего раздвоенные копыта и отрыгающего жвачку, а потому кочевники употребляют в пищу все, чту можно съесть, и между прочим мяса "животных, не показанных" по требнику, а именно: "медвежью говядину, соболей и белок".
Дикари ели эту пищу всегда, с тех пор как живут, и пока они не были окрещены Иннокентием Кульчицким, им и не представлялось, что это "скверно". Впрочем и св. Иннокентий, зная местные условия жизни, взысканий за эту "скверность" не налагал. Но теперь настала пора извлечь из этого выгоду.
Сибирские духовные положили очищать "скверноядущих" дикарей особою молитвою, а за прочтение ее наложили "новый ясак" с таксациею: 1) за ядение медвежьей говядины – одна цена, 2) за ядение лисьего и собольего мяса – другая, и 3) за белок и иных меньших зверков – третья.
За все это пошли сборы очень прибыльные, но и хлопотливые, так как надо было "следить за скверноядцами, и настигать их", и тут их "обкладывать и очищать молитвою", чтобы они потом вновь начинали "скверно есть" наново.
Духовные отъезжали в поля для "настигания и сбора", причем полевали не всегда тихо и случалось, что народцы на них плакались, и светские власти пробовали защищать "народцы", но тут в сибирском крае получил могучее значение Арсений Мацеевич, который имел "непобедимую дерзость" и стоял горой за духовных. Он выехал из Петербурга в Сибирь, когда Бирон и "еретики" были уже "свержены", и мог знать Сибирь превосходно, так как в 1734 г. он находился в экспедиции, посланной для открытия морского пути в Камчатку, и пробыл в Сибири до 1736 года, когда "по секретному делу" был привезен из Пустозерска в Адмиралтейств-Коллегию, "но признан невинным". Он был угрюм и дерзок от природы; питал нерасположение к "светским властям" и всегда готов был дать им себя почувствовать. А потому, когда он достиг, в 1741 году, сана сибирского митрополита, он тотчас же издал "циркуляр", "чтобы священноцерковнослужители отнюдь не смели обращаться в светские суды помимо своего епископа, под опасением низвержения по 11 правилу Антиохийского собора", а через четыре месяца совсем освободил духовенство от подчинения светским властям и "узаконил непослушание оным". В июле 1742 года митрополит Арсений "повелел, чтобы никто из духовных лиц без позволения своей духовной команды никаких от светской команды присылаемых указов не слушали , и ежели кто от светских командиров без сношения с духовною командою дерзнет кого из духовных лиц насильно к суду своему привлекать, или в свидетельстве каком спрашивать , или указы какие без сношения с духовною командою духовным лицам от себя посылать, то таковым присылать обстоятельные письменные протесты вскорости".
Сибирское духовенство тогдашнего времени, и без того дерзкое и непокорное, увидало в этом циркуляре Арсения "закон непокорности светским властям" и, "опираясь на него, упорно отказывалось от всяких сношений с светскими судами и администраторами". Дух же, возобладавший тогда в правительстве, заставлял администратора "признать мнимую законодательную силу указа митрополита Арсения".
При таких обстоятельствах, какие бы жалобы ни доходили от обывателей до "светских командиров" на "нестерпимые поборы" со стороны духовенства, – командиры эти никакой защиты "претерпевающим" оказать не могли.
Арсений однако здесь пробыл не долго: заведя порядки в Сибири, он был отозван на ростовскую кафедру, а на место его стали другие: Антоний Нарожницкий (1742–1748), а потом Селиверст Гловатский (1749–1755). Это были люди не такие крутые, как Мацеевич, но "закон Арсения стоял в своей силе" и духовенство постоянно оказывало "непокорность" светским правителям. Бывали в этом роде случаи, которым даже трудно верить.
В 1751 году (при Селиверсте Гловатском) проживавший в городе Томске коллежский асессор Костюрин убил принадлежавшую ему крепостную девку, а потом велел ее одеть и "положить под святые" и позвать священника, чтобы отправить по ней панихиду. Пришел священник "градо-богоявленской церкви с причетом", и когда стали петь панихиду, то " причет усмотрел на покойнице боевые янаки и тотчас же, по выходе из дома Костюрина, подал о том ведение в воеводскую канцелярию". Воеводская канцелярия сразу же, "немедленно" послала своих полицейских, или, по-тогдашнему, "детей боярских", чтобы те освидетельствовали тело усопшей, и по этому осмотру оказалось, что "причет" не ошибся: "на теле умершей были найдены боевые знаки, которые и были признаны смертельными ".
Воеводская канцелярия тотчас же начала следствие, но "по силе указа митрополита Арсения, от 22 июля 1742 года", не сочла себя вправе отобрать формальное показание от "причета". Надо было испросить на это разрешение у "закащика" (благочинного), а "закащик был в отлучке по своему заказу и скорого возвращения оного нечаятельно". Томская воеводская канцелярия, 28 ноября 1751 года, донесла о своем затруднении в губернскую канцелярию, а та, 8 апреля 1752 года (через пять месяцев после убийства), "заглушала" это донесение, а 19 августа (через девять месяцев) сообщила тобольской духовной консистории, которая "светским командиром" людей своей команды спрашивать не дала, а ровно через год после убийства, в ноябре 1752 года, послала в Томск указ своему "закащику", и этим указом "с резолюции митрополита Селиверста" предписано закащику "самому отобрать нужные по этому делу показания от причта градо-богоявленской церкви и доставить оные не в томскую воеводскую канцелярию", которая ожидала этих сведений, а "на архипастырское благоусмотрение его преосвященства".
При таких проволочках все следы совершенного убийства, разумеется, исчезли, и дело "предано воле Божией"; а в новом указе митрополита Селиверста (от 22 ноября 1752 г.) сибирское духовенство получило еще "наикрепчайшее подкрепление неподчиненности своей, узаконенное митрополитам Арсением в указе 22 июля 1742 года". Сибирское духовенство "подкреплялось" и заняло такую позицию, что общее правосудие для него ничего не значило.
Так и продолжалось до 1762 года, когда Екатерина II назначила в Сибирь губернатором бригадира Чичерина, которого одни с любовью величали "батюшкой", а другие с ужасом называли "бешеным конем".
Тут пошло другое.
XIX
Денис Иванович Чичерин был человек не злой и даже, может быть, добрый, но гордый, заносчивый и пылкий: спорить с ним было не легко, да и дух правительства в это время переменился и не давал более преферанса "духовным командирам над светскими". Чичерин мог остановить дерзость и находил в этом свое удовольствие: он приехал в Тобольск "с превеликою пышностию", и застал здесь на митрополичьей кафедре Павла Конюскевича.
О Чичерине в Сибири, разумеется, знали и чиновные люди, ожидали его "с притрепетом" и говорили, что он "ужасно себя покажет", но духовные "небрегли, уповая на законы Арсениевы". Знатоки жизни обращали внимание на то, что Чичерин перед этим был в немилости и "долго находился в бездействии", а между тем очень любил Властвовать, и потому, как бы взалкав, теперь "скоро себя вознаградит за все терпение". При этом уверяли, будто он получил от монархини безмерные полномочия и "волен на всех в жизни и смерти". Рассказывали также чудеса о его великом богатстве и царственной щедрости: "кто ему угодит, он того в дворяне произведет и золотом засыплет". А Денис Иванович знал, что ему предшествует такая выгодная молва, и сделал так, что превзошел все слухи, предшествовавшие его прибытию в Тобольск. Он поразил Сибирь своим вступлением в ее пределы. Одной прислуги с ним приехало полтораста человек, – в числе которых были гайдуки, скороходы, конюхи и повара. Сам он въехал в богатейшей карете, за которою следовал "штат", состоявший из лиц военных и гражданских, и, вступив в дом, никого из духовных особ к себе не позвал и сам к митрополиту не поехал и даже объявил, что "не желает иметь с ним знакомства". С первого же дня своего приезда Чичерин стал приглашать к своему столу "ежедневно не менее как по тридцати сторонних особ из разных сословии, а в нарочитые дни и более", но ни разу не позвал митрополита или кого-нибудь из духовенства. В обхождении со всеми он тоже был прост и обо всех участливо узнавал, кому как живется, но об одном митрополите ничего не хотел знать. Митрополит Павел почувствовал обиду от этого пренебрежения, но еще не сробел и надеялся дать Чичерину урок и заставить его понять, что духовное величие выше плотского: митрополит скрыл обиду на сердце своем, терпел до "торжественного именитого дня Александра Невского" и в тот день собрался служить с великою пышностью, чтобы напомянуть людям и о своем величии. Говорили, будто бы он намеревался даже чем-то "уловить Чичерина в несоблюдении" и хотел произнесть ему обличение; но все эти намерения митрополита остались невыполненными, а Чичерин страшно восторжествовал. Дело было в том, что это рассчитанное столкновение произошло в орденский день того самого ордена, которого Чичерин был кавалером и "имел его одеяние". А потому едва митрополит начал свое торжественное служение, незаметно чем превосходящее обыкновенное архиерейское служение, как на площади Тобольска открылось никогда еще здесь не виданное и поразительное зрелище: это было шествие, которое совершал сам Денис Иванович Чичерин, "облеченный в орденскую мантию " (которую простой народ называл "мантилией"). Он шествовал в собор в сем величественном и никем до сей поры не виданном одеянии, сопутствуемый военными и гражданскими чиновниками в расшитых мундирах, а за ними все множество людей, которые успели собраться и следовали за великолепным выходом Чичерина. В городе все побежали смотреть на губернатора, и смятение, сделавшееся по этому случаю, проникло даже в храм, где служил архиерей, и здесь, как заслышали, что по улице идет губернатор "в мантилье", все выскочили из церкви и гурьбою повалили встречать и сопровождать Чичерина в мантии… Митрополит остался в храме с одними своими сослужащими, да и из тех нашлись легкомысленники, которые бросились к окнам и все позабыли, смотря на Чичерина, который казался им "совсем как карточный король". Зрелище это имело какое-то ошеломляющее влияние на тобольцев. Говорят, что когда "Чичерин в мантилии" и со свитою из военных и гражданских чинов прошел уже весь путь от своего дома до собора и поднимался на всходы храма, то растерявшиеся звонари, не зная, как им поступать, подняли трезвон, а народ вопрошал: "неужели еще Соломон более сего был в славе своей"? И в храме люди будто уже "ни пения, ни молитв не слыхали, а единственно только великолепию вельможи дивились". По окончании же службы, когда Чичерин обратился к выходу, "не удостоив говорить со владыкою", то все люди опять и устремились за своим пестрым "карточным королем" и не ожидали владыческого благословения. Так всех пленило и увлекало показанное Чичериным великолепие, перед которым благочестие города Тобольска не устояло, и люди обнаружили всю свою суетность!
"Народ рукоплеща" проводил батюшку Дионисия Ивановича до его губернаторского дома или "дворца", и по пути многие "ловя лобызали его руки, кои он простирал им из мантии". Потом же Чичерин "давал обед при громе музыки, орудий и неумолкаемой ружейной стрельбе".
Митрополит Павел увидал, что ему с таким противником не справиться: он более на Чичерина и не пошел, а стал говорить о своем желании ехать в Киев на богомолье. Губернатор же забирал ретиво, и управление его многим нравилось; это было управление во вкусе Гарун-Аль-Рашида: Чичерин вставал с постели в четыре часа утра и допускал к себе всех просителей без доклада, и решал сам дела всякого рода без исключения. Такое судбище у нас до сих пор имеет своих приверженцев. Чичерин выслушивал жалобщика и сейчас же посылал за ответчиком, а иногда и прямо сразу определял: кто прав, а кто виноват, и "правым оказывал скорее удовлетворение, а ябедников наказывал в то же время". Наказания он часто производил "отечески", т. е. собственноручно, или через "ближайшую особу". Это тоже нравилось; говорили: "отца родного не надо как Дионис Иваныч: поучит, а несчастным не сделает". "Так поступал он и с подчиненными своими, впадавшими в проступки; но за гневом немедленно следовали милости, а если то было напрасно, то и извинения". "Вспыльчивость и горячность его не долго продолжались", и когда гнев с него сходил, он "старался оказывать каждому услуги" и слыл за человека "доброго сердца". "В занятиях был неутомим " и легко переходил от одного дела к другому. Он не только был высший правитель "обширнейшего края", но не пренебрегал и низшими обязанностями полициймейстера: вставал ночами, брал с собою гусаров и вдруг наезжал в такие места, где могли быть темные сборища и беспорядки, и сейчас же сам восстановлял здесь порядки… Даже самое увеселение собранных им к себе гостей не удаляло Чичерина от страсти к быстрой расправе. "Если до него доходили какие-либо происшествия во время съездов (т. е. при гостях), то он без малейшей перемены в лице переходил из гостиных покоев в канцелярию, допрашивал здесь прикосновенных и виновных наказывал, а потом возвращался к дамам с приятностью, не объявляя никому о том, чту делал". Только особенно близкие персоны знали, чту значит такое удаление. Получив во время бала известие о том, что у него показались пугачевские шайки, Чичерин вышел из залы, оставив гостей веселиться, а когда надлежало гостям разъезжаться, он роздал повеселевшим чиновникам запечатанные конверты и отдал приказ выступить двум ротам, "с тем, чтобы врученные бумаги были вскрыты не позже, как по прибытии их в назначенные места". От этого в Тобольске получился большой эффект; но там, куда выступившие пришли, их встретили неудачи, зависевшие от того, что скорое распоряжение, последовавшее под звуки бальной музыки, оказалось очень неудобным при встречах с разбойниками. Впрочем, к удовольствию Чичерина, посланные им "экспромту" войска хотя и пострадали и самых важных людей упустили, но все-таки изловили несколько "бунтовщиков, вспомоществовавших Пугачеву", и Чичерин сейчас же четверых из них повесил в Тобольске. Это почиталось достаточным, в смысле благоприятного впечатления…
Чичерин видел, конечно, и все дурные стороны местного церковного управления и не прочь был сделать что-нибудь лучшее; но, по его мнению, – ему "не с кем было об этом говорить"; митрополит Павел, которого он застал в Тобольске, был ему неугоден, а митрополит тоже говорил, что "не желает имати в нем тивуна или судью духовных дел, по примеру тивуна Маноилова, исправлявшего чин церковной оправы". На этих их "контрах" застряли и сборы за "небытие", и беспрепятственно совершалось "донимание за скверноядство". Чтобы улучшить что-нибудь в церковном управлении, Чичерину казалось необходимым сбыть с рук Павла и посадить на его место другого человека, более с ним согласного. Но Павел просился на богомолье, а пока все-таки не уступал и старался платить Чичерину око за око и зуб за зуб. Наконец он до того рассердил Чичерина, что тот (как повествует "Тобольский Летописец") "во время гулянья на масленице приказал своим прислужникам нарядиться в монашеское платье и в таком виде заезжать в городские кабаки и развратные дома; а митрополит, в свою очередь, в отплату Чичерину, приказал (sic) в одной градской церкви на картине Страшного суда изобразить на первом плане Чичерина, которого тянут крюком за живот в пекло рогатые бесы".