Чичерин этого будто не устыдился, а только смеялся над этим. Он уже так "усилился", что стал "давать около Тобольска чиновникам заимки и производить их в сибирские дворяне", и митрополит, видя его усилие, опять начал проситься у Синода в Киев на богомолье, где и умер, а на его место в Сибирь был назначен Варлаам (Петров), "брат славного новгородского митрополита, с которым Чичерин находился в дружеских связях".
Варлаам делал все угодное губернатору: он назвал "сбор за небытие" "самонужнейшим государственным делом" и не мешал Чичерину "быть тивуном" на самом деле: при нем Денис Иванович ездил ревизовать духовенство и забрал к себе несколько попов в канцелярию, куда имел обычай заходить иногда по-домашнему – в бешмете и с арапником в руке.
Однако все это сокрушило только тех, которые попались "тивуну", а остальные продолжали все свои бесчинства и "гонялись за очищением скверноядства". С этой последней заботой здесь дошли до такого исступления, что в постоянных охотах "попы даже дни позабыли", чту и послужило этому делу как бы к закончанию.
XX
В 1780 году Чичерин, произведенный в чин генерал-поручика, оставил Сибирь. Духовенство приободрилось и повело дело по старине, в духе "Арсениевой независимости". "Народцы" терпели в молчании. Над Европой пронеслись величайшие события, именуемые французскою революциею; в Москве побывали дванадесять язык; облеченные доверием государя, сенаторы Лопухин и Нелединский, увидав расправу с молоканами в Харькове, делали представления в духе терпимости; и всем было известно желание императора "воздержать начальников в пределах их власти" ("Русский Архив", стр. 104), а в сибирских тундрах с крещеными "народцами" делали все, чту хотели, и это необузданное бесчинство дошло до того, что наконец сами просветители потеряли память и разучились различать дни в неделе.
В 1819 году поехал по Сибири какой-то "именитый путешественник". Прибыв на реку Таз, он пожелал присутствовать при богослужении в тамошней церкви, "в чем, однако, не мог получить себе удовлетворения". Почему именно богомольный путешественник "не получил удовлетворения" – из материалов, дошедших ко мне от генерала Асташева, не видно; видно одно, что "сие было в четверток , но местный священник доказывал путешественнику, что день тот был пяток , и таким образом (выходит, что) вместо воскресного дня священник отправлял службу в субботу , а воскресный день оставлял без литургий".
Путешественник написал об этом в Петербург князю Александру Николаевичу Голицыну. Князь Голицын тогда имел обширную власть: он был министром духовных дел и народного просвещения, а сверх того управлял еще министерством внутренних дел и именовался главноначальствующим над почтовым департаментом. Он мог сделать очень много и вообще "эту эпоху деятельной жизни своей ознаменовал подвигами, достойными перейти в потомство". Его уже называли: "друг царя и человечества", и он действительно нередко успевал быть "доступен голосу обидимых несправедливостью" и "не любил нетерпимости, а уважал чистое христианское благочестие".
Письмо, написанное путешественником с Таза, пришло к князю Голицыну одновременно с "известием из Туруханска, что священники тамошнего края заражены корыстолюбием и сильно притесняют ясашных инородцев".
Оба известия, кажется, последовали из одного и того же источника, т. е. от путешественника, который увидал беспорядки и злоупотребления сибирского духовенства и находил себя в благоприятных условиях для того, чтобы обратить на это непосредственное внимание "высокомощного друга человечества".
Голицын немедленно же дал ход этому делу, направя его "по ведомству духовных дел". Архиепископ тобольский Амвросий (1-й) Келембет, 16-го апреля 1820 г., получил от князя Голицына "строжайшее предписание произвесть немедленное и самострожайшее следствие", как о священниках "сильно притесняющих ясашных инородцев", так и о тазовском священнике, который помешал дни.
Дела эти, показавшиеся Голицыну за что-то необычайное, в Тобольске никого не удивили: здесь все знали, что ясак собирается с дикарей духовными искони и постоянно и всегда в произвольном размере; священники же, странствуя в отдаленных местах, "путают дни", а потому за это даже нельзя было строго и взыскивать, так как у священников "часов численных не было и в разъездах их дни у них нередко приходили в забвение".
Архиепископ Амвросий доставил объяснение, что "на притеснения ясашных священниками" жалобы действительно иногда бывали, но что дела эти были несерьезны и "или прекращались сами собою, за давностию времени, или оканчивались взаимным примирением; а если дикари могли представить несомненные доказательства, что их "обирают", тогда причту "был выговор".
Князю Голицыну, однако, рассказали, что в Сибири все исследования о разорительных поборах духовенства производит обыкновенно "один соседний священник над другим таковым же", и потому они друг друга покрывают и лгут, и на их исследования полагаться нельзя. Голицын поблагодарил за указание и принял против сибирской поповской взаимщины такие меры, которые, по мнению этого высокопоставленного вельможи, должны были положить конец злоупотреблению следователей, а вместо того сделали невозможным даже самое начало следствия.
XXI
Министр духовных дел и народного просвещения назначил следствие над "тазовским забвенником" и над притеснителями диких скверноядцев, предписав, чтобы следствие это производилось "с прикомандированием депутата со светской стороны". Депутат с светской стороны еще мог быть допущен по уголовному делу, в котором вмешаны миряне и клирики, но по делу чисто церковному, каково есть по своему существу недоразумение между прихожанами и духовником, – депутат с светской стороны представлялся лицом неуместным, излишним и крайне нежелательным. А потому в Тобольске думали, что архиерей Амвросий Келембет "не подчинится" и не допустит светского депутата к следствию между прихожанами и их духовником, но Амвросий не только подчинился, а даже засуетился и заспешил. Он призвал к себе секретаря консистории и "повелел ему в два дня сделать все как указано". Тобольская консистория рассудила, что уж если спешить, так спешить, и действительно в два дня провели все: доклад, журнал, особый протокол и исполнение, – и все в том духе, как угодно было "другу людей". По предложению или предписанию, полученному тобольским архиереем только 16-го апреля, 19-го апреля уже был послан "самонужнейший указ" консистории в туруханское духовное правление "о самонаистрожайшем производстве следствия, по пунктам, указанным в предписании министра".
Указ этот скакал до Туруханска два месяца, – и зато, как только духовное правление его распечатало, так сейчас же отнеслось в тамошний земский суд о "самонемедленнейшем командировании депутата".
Тут Голицынское строгое предписание и стерли в порошок.
Весь личный состав туруханского земского суда состоял в эту пору из одного секретаря , который сам себя командировать не мог. Исправник же дворянский и заседатель (в Туруханске!!) были "в отлучках по обширному краю, и суд не мог дать сведений: где они в данное время находятся".
Их ждали до октября месяца, а в это время духовное правление, чтобы показать свою деятельность, "еженедельно писало в земский суд повторения о командировании депутата, а секретарь земского суда тоже еженедельно отвечал, что командировать некого, ибо все члены в расходе".
Наконец, секретарю земского суда надоело, что духовное правление так щеголяет своею исполнительностью и настояниями, и он, перейдя из оборонительного положения в наступательное, сам "запросил правление: на какие средства должен отправиться депутат по обширному краю", так как Сперанский сделал распоряжение, чтобы и "чиновники даром не ездили, а тоже платили бы прогоны".
Правление не нашлось, чту отвечать, и сделало представление в консисторию, а консистория отнеслась в губернское правление, а губернское правление потребовало справок от туруханского земского суда (вероятно, о расстояниях), и прошел год , а следователи из Туруханска еще не выехали и справы от "небытии" и о "скверноядстве" все шли по-старому, своим удивительным порядком.
Но вот в декабре 1820 года в Туруханск возвратился из долгого объезда исправник Воскобойников, и ему сейчас же объяснили, что он опять должен немедленно ехать по важному делу, указанному министром.
Воскобойников не стал ждать разрешения вопроса о прогонах и готов был сейчас выехать, но в это самое время приехал заседатель Минголев и сообщил, что "ясачные по рекам Тазу и Турухану все разъехались по своим промыслам и собрать их для следствия теперь нельзя".
Надо было ждать весны 1821 года. Дождались. Депутат был готов и должен был выехать вместе с следователем, а следователем был назначен второй член туруханского духовного правления священник Александр Верещагин, – родной брат того "тазовского забвенника", который перебил дни" и над которым надо было производить строжайшее следствие. Каково бы ни вышло это следствие, производимое братом над братом, но и оно, однако, не состоялось, потому что священник Александр Верещагин перед выездом из Туруханска умер. Во всем городе теперь оставался только один священник, протоиерей Куртуков, но он не мог командировать самого себя, да и не мог оставить город без требоисправителя.
Все как будто издевалось над "другом людей".
Когда донесли об этом, весною 1820 года, консистории, она уже не приняла дела с прежнею горячностью и сама протянула с ответом до осени, а осенью послала в Туруханск такое предписание, которое ""дивило всех, как духовных также и светских". А именно: тобольская духовная консистория, как будто на смех над предписанием министра, назначила следователем "содержавшегося в туруханском монастыре штрафного попа Чемесова", который был прислан в туруханский монастырь из Томска "за безмерное пьянство и убийство и за неудобь-описуемые поступки"".
Назначбние это так смутило туруханского исправника Воскобойникова, что он отменил свое намерение – самому ехать депутатом с светской стороны, и послал к Чемесову вместо себя смотрителя поселенцев Данилова.
Но пока и эти неавантажные следователи собрались выезжать, кочевники их не стали дожидаться и рассеялись по своим промыслам.
Опять начинаются ожидания до весны 1822 года, и на этот раз "штрафной поп" Чемесов выехал "для всчатия дела" и въехавши, сделал для начала кое-что так хорошо, как нельзя от него было и надеяться.
XXII
Прежде всего Чемесов принялся за "тазовского забвенника", как за лицо, допустившее "анекдот", оскорбивший особу именитого путешественника.
Забвенник повинился, что он действительно "помешался в счете дней" и что случилось это, вероятно, в ноябре или в декабре, когда в их местах солнце почти не показывается и весь край освещается одними северными сияниями, а потому не разберешь иногда: когда надо ложиться и когда вставать, и в это темное время не с ним одним бывает, что днями ошибаются и путаются.
– "Вэтом каюсь".
Следователь донес как дело было, а сам отправился "съискивать", как обижают "небытейщиков и скверноядцев", и опять' кажется, имел намерение показать правду, – по крайней мере то, о чем донес Чемесов, было не против обидимых, а за них , и против обидчиков; но тут бедный Чемесов спутался и встретил множество препятствий для окончания следствия.
Между тем открытия Чемесова все-таки драгоценны: он отыскал таких небытейцев, которым нельзя было и явиться "бытейцами", так как это были люди, которые совсем не считали себя христианами. Они откровенно и прямо говорили, что не знают, отчего их называют крещеными, и что они никогда не бывали у исповеди, да и родители их и деды тоже никогда не бывали, а платить штраф за небытие они согласны, потому что пусть это так идет, как издавна повелось, лишь бы их "не гоняли", но отчего так повелось – они тоже не знают. Об обидах, какие потерпели "скверноядцы", дознавать было очень трудно, так как со времени заявления об этом путешественником уже прошло два года, в течение которых кочевники не раз переменились местами, а те, которые не изменили мест, все-таки не искали случая свидеться со следователем, а напротив, "удалялись за реки". Чемесов, однако, все-таки кое-кого из этих людишек настиг и дознал от них, что поборы за скверноядство были большие и никогда не кончались. Приходы ясашные были велики, – верст на тысячу и даже на полторы, и прихожане тут оседло не живут, но Чемесов кое-кого достигал, и в Имбацком приходе узнал, что действительно ихний священник, по фамилии Кайдалов, "наложил на них ясак за скверноядство " и брал за прочтение разрешительной молитвы от скверноядения за каждого человека в большой семье по 20 белок, а в малом семействе по 30 белок с души, и что платеж этот очень тягостен, так как "скверно есть" дикарям приходится постоянно и постоянно же надо за это платить духовенству, а "хорошей еды" достать негде. Кроме того, Чемесов расследовал, что ясашные Имбацкого прихода платили священнику Кайдалову по 20 белок в год за скверноядство, да по 30 белок за житье с невенчанною женою, и по 20 белок "за детеныша", а кто "отбегал" от этого ясака, с тех Кайдалов "донимал еще дороже: так, например, остяки Серков и Тайков не являлись два года очищаться от скверноядения", и Кайдалов, проследив это, требовал с них по два соболя, а когда они не признавались на исповеди, то он тут же в церкви таскал их за волосы и ругал всячески, а как Серков еще не знал наизусть молитв, то Кайдалов запер его в холодной церкви и морил там в холоде двое суток голодом, но тот все-таки молитвы не выучил, а "подал ему двух соболей". С остяка Ивана Ортюгина, который питался одною медвежьей говядиной, священник "взял ясака за молитву два соболя да тридцать белок". И таких случаев, где священник Кайдалов ясно уличался в злоупотреблениях указанного рода, Чемесов ввел в дело "больше сотни".
Тогда увидали, что на смех назначенный в следователи "штрафной поп" и пропойца Чемесов ведет дело как энергический и справедливый человек, и поп Чемесов исчезает и о нем больше не упоминается, а небезуспешно начатое им дело тянулось многие годы и, дошедши опять до тобольской консистории, получило себе там очень умиротворяющее заглавие, а именно, его наименовали здесь: "Туруханское дело о злоупотреблении природною простотою жителей ".
Более удачного тона для смягчения некрасивой сущности этого дела, кажется, трудно было придумать; но однако священник Кайдалов и этим еще остался недоволен и, когда ему дали "вопросные пункты", – между прочим, не употреблял и он во зло простоту местных природных жителей? – то он обиделся и отвечал: "я никакой простоты в ясашных не знаю, и даже никогда не подозревал, что они просты".
Такие наглые ответы Кайдалов давал в 1824 году, зная, что князь А. Н. Голицын уже охладел к письму именитого путешественника и не следил за этим грубым делом, так как вниманием его после пользовались иные дела, на которые "смотрела Европа": в 1820 г. "в Одессе и Кишиневе появилось до десяти тысяч греческих выходцев, удалившихся из Константинополя, и многие из сих несчастных единоверцев наших были ввержены в нищету". Голицын старался "на них обратить внимание императора Александра 1-го и исходатайствовал позволение открыть в их пользу подписку, которою и собрал 900.000 рублей", а потом сейчас же "приступил к сбору для хиосцев и критян, и умел и на этот предмет собрать до 750.000", а в 1824 г., когда Кайдалов нахальничал, давая ответы, Голицын был уже уволен от звания министра духовных дел, и опасаться его было нечего. Так это дело и протянули; а затем наступил 1825 год, – год кончины императора Александра I и других, последовавших за тем, событий, изменивших дух и направление в управлении всеми делами.
Это же повлияло и на судьбу всех дел о "небытии" и о "скверноядстве", соединенных в одно дело, получившее общее заглавие: "о туруханской простоте".
Но и теперь это дело еще не сразу забросили (чту было бы лучше), а пошли "смешить им людей", и стали "разыскивать и вызывать в туруханское духовное правление к следствию тунгусов и остяков, кочевавших в Сургутском и Обдорском крае, около Обской губы, т. е. слишком за две тысячи верст". А те "кочевали в местах недоступных за тундрами, зимой уже отходили промышлять зверя, так что и найти их было невозможно". Несколько лет еще ездили за ними от Оби до Лены, чтобы собрать этих прихожан, и убедились, что "невозможно не только собрать их, но нельзя получить сведений: где их искать". Тогда уж не было ни побуждений, ни выгод – что-нибудь придумывать еще, а настало время бросить дело, которое лучше было бы и не начинать.
XXIII
Последний акт величайшей подьяческой продерзости и смелости заключался в том, что когда "бумажное делопроизводство" "о злоупотреблении простотою" сделалось "чрезмерно велико" и его неудобно стало ни возить с собою, ни пересылать по почте, тогда нашли нужным посадить за это дело подьячих, чтобы они составили из него "экстракт".