Глава седьмая
"Государь, разумеется, утвердил доклад по записке обер-прокурора и доклад сошел с собственноручною высочайшею резолюцией: быть такому-то и такому-то". То есть государь назначил быть тем, которых подставил ему самовластно Нечаев, вместо тех, кого считало достойнейшим полное собрание святейшего синода.
Это необходимо должно было вызвать негодование в членах синода и произвести бурю, которая должна была сорвать с дерзкого нахала вскинутую им на себя не по плечу епанчу.
Кажется, и в самом деле непременно надо было ожидать чего-нибудь крупного и даже грандиозного – достойного высокого сана мужей, которые были так дерзко и так смешно унижены.
Пусть неприятный пример одного из них (Филарета Дроздова) был им и памятен, но Филарет в тот раз заступался за себя: он себя защищал против жандармских доносов, – а теперь на сцене было не чье-либо личное беспокойство, а святейший интерес церкви, которой эти люди служат столпами и светильниками… Уж конечно, они не остановятся перед страхом за личное благополучие и по долгу совести и присяги доведут до государя поступок преступного чиновника, который дерзнул обмануть его величество… Государь из самой записки, какую ему вручил через статс-секретаря Нечаев, непременно убедится, что члены синода доводят ему правду, и тогда гнев его всеконечно падет не на правых, а на виноватого, который вполне заслуживал и гнева, и наказания.
Таков, кажется, единственный прямой путь, какой люди, преданные своему долгу и уважающие святость власти монаршей, должны были избрать и совершить с бестрепетностью истинных христиан и сопоследователей митрополита Филиппа Колычева… Его могущественный пример, вероятно, вдохновит их и напомнит им, насколько дело им предстоящее легче и безопаснее того дела, которое совершил в свое время св. Филипп, не преклоняясь "ни на-десно, ни на-шуе".
Но напрасно мы будем настраивать свое воображение на лад столь высокий. Хотя все, что мы сказали, казалось бы и не превышало силы очень обыкновенных людей, исполненных только сознания долга, однако ничего подобного не случилось, а вышло нечто совсем иное. В развязке дела не имело места ничто, дышащее благородным негодованием, которое должно бы вызвать благородные же и открытые действия, а вышло что-то мелкое, перекорливое, базарное, с обнаружением свойств ужасающего мелкодушия.
Глава восьмая
Обер-прокурор Нечаев, сдавши резолюции, исторгнутые им обманом у государя, сам замедлил прибытием в присутствие синода. Вероятно, это входило в какие-нибудь его расчеты.
Члены собрались ранее и, "увидя высочайшую резолюцию, изумились и не знали, что делать".
Когда Нечаев, наконец, пожаловал в присутствие, святители спросили его:
– Отчего это государь не соизволил утвердить кандидатов по нашему назначению?
– Не знаю, – отвечал обер-прокурор, весь вспыхнув.
Этим ответом Нечаев во всяком случае несомненно подтвердил, что государем утверждены не те избранники, которых синод словесно наименовал ему, обер-прокурору; иначе слово "не знаю" не имело здесь смысла, а обер-прокурор прямо должен был сказать:
– Нет, вы ошибаетесь, – его величество изволил утвердить тех самых лиц, кого вы просили.
Так должен бы отвечать человек, который поступил как следует, и принес с собою правду, а не плутовство; но так же поступил бы и находчивый плут, умеющий и красть, и краденое прятать. Словом, Нечаеву, очевидно, надо было запереться и лгать, глядя смело в глаза людям.
Глава девятая
"Завязался спор с упреками и угрозами с обеих сторон…"
Какие же могли быть угрозы?
Синодалы, понятно, могли "угрожать" Нечаеву тем, что доведут его проделки до государя. Он мог им поверить или не поверить, что они способны сделать, если не то, что должны, то, по крайней мере, хоть то, что могут… Конечно, он знал характеры этих особ и распоряжался ими сообразно своим о них понятиям, но чем он, кругом виноватый, смел угрожать обиженным святителям – это совершенно непонятно. Они, может быть, подлежали какой-нибудь укоризне за бесхарактерность и неуместную покладливость там, где совесть указывала бы иное отношение к делу, но за кем же из них были такие виновности, как обман государя и подвох, сделанный на его собственных глазах и под его руками? Чем кругом виноватый Нечаев мог запугать иерархов? К сожалению, в записках нашего автора ничего об этом не объяснено. Может быть, святителям страшно было не то, что на них можно доказать, а страшен был просто доступ Нечаева к государю; страшно было, что он мог представить еще какую-нибудь записку, о содержании которой члены синода и знать не будут, а между тем впадут у государя в немилость, как это ранее уже случилось с Филаретом.
Но как бы то ни было, Нечаев, вначале сплоховавший и сконфузившийся, поправился и сумел заставить святителей замолчать. После перепалки с Нечаевым, где этот последний не уступил им ни в чем, члены перешли к своим очередным занятиям. Однако Нечаеву еще казалось мало, что он так наиздевался над правдою, а может быть, ему было и несколько беспокойно – как бы не разошлась молва в людях и не дошла до государя. Много упражнявшись сам в доносах на своих членов, обер-прокурор, конечно, знал, как это не трудно устроить, а раз что государь пожелает свериться с запискою, тогда ложь Нечаева выйдет наружу. Надо было дать делу другой фасон – так, чтобы если оно и дойдет до государя, то чтобы кривда вышла правдою, а правда – кривдою, и чтобы обманутый уже один раз император был обманут еще раз и еще хуже, и при этом совершил бы еще большую несправедливость, разгневавшись на совершенно правых членов синода.
Это был план очень предусмотрительный и совершенно необходимый. Дело надо было переделать именно в этом роде, но только для этого надо было заручиться несколькими благородными лжесвидетелями, которые в случае надобности могли бы удостоверить, что митрополиты называли обер-прокурору именно те имена, которые утвердил государь, а теперь позабыли это по своему беспамятству или по каким-то иным причинам говорят другое.
Тогда обер-прокурор выйдет чист и прав, а их святейшества будут знать, что "сынове века сего мудрейши паче сынов света суть в роде своем", и вперед станут еще смирнее и еще осторожнее.
Вопрос только был в том, где подобрать мастеров в нужном роде?
Но в этом не могло быть затруднения: Нечаев видел их перед собою целый рассадник.
Глава десятая
После присутствия обер-прокурор обратился к двоим обер-секретарям – к автору записок, как к докладчику, и к протоколисту, и "потребовал подтверждения своих слов, что синод назначил именно те лица, которые утверждены государем".
Тут сейчас сказываются нравы нового сорта синодальных деятелей.
"Зная правоту синода, но не смея оправдывать (правых), все говорили: "Кажется, помнится и т. п."… То есть "кажется и помнится", что было так, как именно на самом деле не было".
Сам о себе прямодушный автор говорит:
"Я сказал, что не знаю".
У Исмайлова был некоторый повод сказать "не знаю", но тоже повод казусный.
"Я сказал не знаю, потому что хотя в то время докладывал и я, но о том, кого утвердить государю, говорили после доклада, когда я вышел в канцелярию".
Юридически этот смиренномудрый чиновник был прав и нравственно не совершал, по крайней мере, грубого лжесвидетельства, тогда как сказавшие, что им "кажется и помнится", прямо вышли клеветниками и потворщиками государеву обманщику. Но, конечно, и Исмайлов своею казуистическою натяжкою хотя и поосвободил немножечко свою совесть из Нечаевских тисков, но, однако, своим "не знаю" тоже оказал Нечаеву большую поддержку. Тем, что он не хотел быть против него и за правду, он был за него и против правды.
Это сейчас и выразилось тем, что Нечаев "воскликнул".
Увидав, что против него и за архиереев нет никого, Нечаев закричал:
– Я докажу этим калуерам, что такое обер-прокурор!
Еще бы не доказать, имея таковый облак свидетелей или робких и ничтожных, или прямо с "прожженною совестию". Только тот, кто встречал суровую необходимость дознать, на что способны эти отпрыски духовно-канцелярского семени, может понять, отчего митрополиты сами не пожелали опросить секретарей и на них сослаться, а должны были затаить свой справедливый гнев и оставить угрозы, в виду большой неприятности, какую бы им сочинил Нечаев в случае, если бы они не замолчали. При таких людях, как описанные секретари, митрополиты рисковали сами быть выставлены перед государем лжецами и интриганами…
Трудно вообразить и без ужаса себе представить этот страшный порядок дел, который сложился и много лет всевластно господствовал вокруг полномочнейшего в мире государя, обладавшего умом, душевною мощию и благородством. Пусть, кто может, отрицает значение учреждений, если они могли поставить центр самой сильной власти вне всякого доступа для слова правды и посеяли в нашем отечестве самые злые семена.
Но вот воспоминания покойного секретаря выдвигают перед нами еще новый тип синодального деятеля, как тогда говорили, – "из больших барчуков".
Тип этот не менее других интересен, хотя описывающий его автор, к сожалению, очевидно, совершенно незнаком ни с внутренним миром этого особливого героя, ни с тайными побуждениями его вернопреданности иерархам, – о чем, впрочем, известно довольно много рассказов, достоверных не менее писанных воспоминаний Исмайлова.
Глава одиннадцатая
В то время, когда Нечаев сыграл свою предательскую проделку с государем и членами синода, стараясь еще раз обмануть сих последних, что они не то говорили, что ими действительно было ему сказано, – "за обер-прокурорским столом сидел чиновник, коллежский советник, человек фамильный, умный, религиозный и чтитель монашествующего духовенства".
Это был известный Андрей Николаевич Муравьев, в видах особенного почтения к которому, мы, в наши учебные годы, понуждаемы были наизусть заучивать его ничтожные сочинения, как будто они заключали в себе какие-то высокие литературные достоинства.
В видах поощрения издателя книги Муравьева раздавали в награду, покупая их на казенный счет, а в старших классах задавали писать сравнения между им и Шатобрианом, причем, конечно, для хорошего балла требовалось, чтобы Шатобриан был как можно ниже поставлен в сравнении с Муравьевым, – "русским Шатобрианом…"
Это было время лжи и лести, которая расточалась повсеместно, даже там, где ею не мог любоваться тот, в угоду кому гнули и коверкали молодой ум и молодую совесть…
По силе отражения все это дало свой плод: неверие ни во что, даже в то, во что должно верить.
Нивы, уродившие плевелы нигилизма, были возделаны именно тогда…
Но возвращаемся к нашей истории.
Во все время возмутительнейшей сцены, когда старший чиновник синода с наглостью сражался с иерархами, которые обнаруживали его плутню, а стоящая под ним секретарская мелюзга виляла и гнулась, как ветром колеблемое тростие, Муравьев сидел здесь же и произвел на Исмайлова импозантное впечатление…
"Во время спора Муравьев молчал и, хотя к нему обращались (с вопросами), не склонялся ни на ту, ни на другую сторону".
То есть Муравьев тоже не хотел сказать правды: "молчал и не склонялся". Он знал все так же хорошо, как и секретари, которые уже замололи вздор, но не мешал лжецу обер-прокурору ставить святителей в невыносимое положение. Несмотря на то, что он был родовит, "фамилен" и его неудобно было вышвырнуть из-за обер-прокурорского стола, как всякого секретаришку, он все-таки не говорит правды, а молчит. Превосходный пример для худородных!
Так, кажется, и видишь эту дылдистую фигуру, с большими, неприятными глазами и типическим русым коком: эта фигура не то, что все, – она непременно должна сделать на своем седлистом вертлюге какой-то совсем особый поворот, в каком-то византийском роде с русским оттенком, и это сейчас будет перед нами проделано.
Глава двенадцатая
Члены св. синода, конечно, не могли быть довольны "фамильным чтителем монашества", который во время пронесшегося урагана важно стоял, как "высокий дуб развесистый", и не произнес ни одного слова в пользу правого дела. Чтитель монашества мог остановить все оскорбительное для святителей развитие этой истории, но такой простой и прямой образ действий и не представляется возможным автору воспоминаний, и, может быть, он казался невозможным и самим членам.
Неудивительно, что тогда, по понятиям секретаря, члены синода не должны были сердиться на Муравьева за то, что он их предал почти так же, как и все прочие, т. е., при всей своей святости и любви к монашествующему духовенству, не поддержал их перед расходившимся чиновником, а "молчал", когда должен был не молчать. Исмайлов держит тот тон, что члены как будто обязаны были принять за благо молчание Муравьева, потому что "он тайно сносился с членами синода, поддерживал их и планировал, как устроить им доступ к государю".
Способность к интриге в Андрее Николаевиче, по мнению совоспитанных ему, была не велика и не высокой пробы. Самое тонкое и внушительное в его политике, по замечанию современников, было уменье "стоять, как высокий дуб развесистый, один у всех в глазах". Эту внушительную позитуру он усилил с тех пор, как имел случай поднести государю свое сочинение "Путешествие к святым местам". Другого такого великосветского благочестивца не было, и это обращало на него внимание. Его намерения, между коими главнейшим считали занятие обер-прокурорского места, всегда были обнаруживаемы ранее времени и почти постоянно не удавались. Но несостоятельный для интригантной борьбы с совоспитанными ему людьми светскими, Муравьев был гений сравнительно с персонами духовными, основательному уму которых чаще всего не достает смелости, гибкости и творчества, столь необходимых в умной интриге. Для них А. Н. Муравьев представлялся способным дипломатом, и они охотно допустили его занять при своих особах тайный дипломатический пост, на котором он и совершил подвиг, незабвенный в истории синодальных злоключений.
Муравьев представлялся иерархам большою силою, особенно во внимание тех связей, какие он имел с лицами, близкими ко двору, но притом митрополиты, или, по крайней мере, один из них – Филарет Дроздов, кажется, понимал дальние цели, которые Муравьев себе наметил и ради которых ему лестно было усердно стараться о смещении из обер-прокуроров Нечаева. Притом "высокий дуб" хотя и был "развесист", но получал не обильное питание у своих корней, – он часто нуждался и как-то никогда не умел устроить себя иначе, как "при духовном звании"…
При дневном свете он красовался в открытых для него великосветских гостиных, куда Андрей Николаевич вступал обыкновенно с свойственною ему исключительною неуклюжею грациею, всегда в высоком черном жилете "под душу" и с миниатюрными беленькими четками, обвитыми вокруг запястья левой руки; здесь он иногда "вещал", но более всего собирал вести: "куда колеблются весы". А обогатясь этими сведениями, скидывался Никодимом и "нощию тайно сносился" с иерархами. Собственно деятельность была не тяжелая и особенного ума не требовавшая, но сложная и ответственная. Андрей Николаевич разом работал на пользу загнанных обер-прокурором иерархов и для собственных благ, которые в одно и то же время составляли его заветнейшую мечту и благо православной церкви, радея о которой, он старался исправить заблуждения всех иномыслящих христианских церквей. Андрею Николаевичу самому хотелось быть обер-прокурором, и это по многим мнениям непременно должно бы случиться, так как "лучше его для этого места не было человека". Через него господь непременно должен был совершить "дело решительное на земле".
Глава тринадцатая
В светских домах, где мало-мальски интересовались "загнанным синодом" и кое-что понимали о Нечаеве, – более по внушениям, которые делал Муравьев, – прямо говорили, что если только Нечаев будет смещен, то "Андрей Николаевич – готовый обер-прокурор". "Готовым" его называли, разумеется, потому, что, при тогдашнем повальном невежестве в делах церковного управления, Муравьев, который нечто в это время понимал, уже казался и невесть каким знатоком. От некоторых из святителей он слышал то же самое, и эти ему говорили: "кому же и быть, как не вам? Сам государь вас наметил". Муравьев, книгу которого государь будто читал охотно, верил, что на нем положена наметка и во всю остальную свою жизнь оставался в убеждении, что "обер-прокурорское место принадлежало ему по преимуществу и по праву".
Уверенность в этом не оставляла его даже в последний год его жизни, которую он доживал в своем живописном "киевском уголке", где он занимался распеканием местного духовенства и энергическою критикою действий тогдашнего обер-прокурора, графа Д. А. Толстого, заместить которого он тоже имел надежды.
"– При всей преклонности лет моих, – говорил он пишущему эти строки, – я еще взял бы обер-прокурорское место для того, чтобы упразднить его и возвратить святителям отнятое у них значение".
Но через минуту после такой нежной заботы от имущих помазание от святого, он уже гневался и страшно поносил митрополита Арсения Москвина за то, что этот святитель забыл предложить ему завтрак, когда Андрей Николаевич приехал к нему в последний раз в Голосеев, чтобы указать опасность от существующего в Киевской лавре обычая выносить в сад для переодевания мощи святых по нескольку за раз. Он боялся, что их перемешают, и, кажется, имел на то свои причины.
Как думал о Муравьеве Филарет Дроздов, – об этом говорят различно. Сколько можно судить по их напечатанной переписке, то в ней не видно со стороны Филарета большого и серьезного уважения к Муравьеву. Некоторые даже основательно удивлялись, зачем он поспешил напечатать эти письма без разбора. Во всяком случае, в этих письмах есть места, где миниатюрная ручка Филарета дает Андрею Николаевичу сдержанные, но очень чувствительные щелчки. Порою митрополит как будто даже тяготится излишком большого усердия Муравьева в переписке. Иногда он долго не отвечает и извиняется, но при этом на обширное послание опять дает ответ самой обидной краткости.
Вообще митрополит как бы не ощущал потребности в поддержке сношений с Андреем Николаевичем, а только во имя чего-то старого уступал его желанию часто вопрошать и свидетельствовать свою "преданность и уважение, уважение и преданность".