Вот это "старое", что их связывало до конца жизни, и кроется в истории описываемой секретарем Исмайловым борьбы за преобладание в синоде. Но Исмайлов, трогательный своим чистосердечием и простотою, очевидно, был слишком тесно замкнут в своем канцелярском кружке и глядел на свет и на людей только из синодального окошка, а отсюда самые обыкновенные вещи часто представляются совершенно непонятными. Мелочи жизни до того удивляют серьезные умы, что, по рассказам протоиерея И. В. Васильева, усопший митрополит Филофей, увидав однажды, как шедший на смену к солдатской гауптвахте караул отсалютовал проезжавшему генералу, в глубоком удивлении спросил:
– Недоумеваю, чему сие соответствует? – и потом, когда ему рассказали, то он испугался своего собственного, в существе очень невинного, недоумения.
Говоря об Андрее Николаевиче Муравьеве, секретарь, очевидно, тоже совсем недоумевал, что возможно иметь какие-нибудь другие цели, кроме желания сидеть в синоде с тем поразительным благоговением, какое было заведено при князе Мещерском. Ни характера Муравьева, ни тех его целей, которые впоследствии не только ясно обозначились, но даже и самим им не утаивались, Исмайлов не понимает и не дает им никакого значения в своих простодушных воспоминаниях.
Отсюда все, что Исмайлов пишет о "тайных сношениях" Муравьева с митрополитами, нельзя принимать за такие простосердечные действия, как принимает их секретарь, не смевший и думать, что у "фамильного человека" могли быть какие-нибудь свои цели. Между тем Муравьев, как уверяют, имел надежду быть обер-прокурором вместо Нечаева, и надеялся на это "по праву", и действительно, кажется, имел такое право, ибо он из всех родовитых современников едва ли не один знал синодальные дела и членам синода был близок и любезен. Но шла ли эта любезность до того, что члены синода, действительно, желали иметь его своим обер-прокурором?
Очень может быть, что и желали. Если даже допустить, что митрополиту Филарету московскому, может быть, и не нравилась несколько беспокойная натура Андрея Николаевича Муравьева, то все-таки в такую критическую минуту, когда им надоела наглость Нечаева и главною их заботою было только, чтобы от него избавиться, Муравьев, конечно, был человек более других подходящий. Члены синода, получив его себе, по крайней мере, ничего бы не проиграли, а сам Муравьев, грубовато интригуя против Нечаева, мог проиграть и проиграл. Но он шел с отвагою и без оглядки, ибо с одной стороны, ему мнилось, что он имеет за собою уже слишком много шансов, а с другой – близость осуществления заветной мечты, может быть, ослепляла его соображения, которым, повторяем, постоянно недоставало тонкости. Вышло же, однако, так, что, благодаря Муравьеву, все проиграли – и члены синода, и сам Муравьев, и притом проиграли сразу и навсегда. Беда эта пришла к ним, как на смех, именно тогда, когда они победили обер-прокурора Нечаева и только могли бы отторжествовать победу над своим врагом. Вся эта трагикомедия произошла благодаря вдохновительным воздействиям дипломатического гения Муравьева.
Глава четырнадцатая
Авторствующий секретарь пренаивно начинает повесть этой несчастной победы.
"Судьба или, лучше сказать, само Провидение помогло чиновнику за обер-прокурорским столом (Муравьеву) выполнить задуманный им план".
Провидение здесь, как во всех партийных интригах истории греко-восточной церкви, было необходимо, но в высшей степени характерно и любопытно, как оно сюда привлекается и комментируется.
У Нечаева была больная жена, которую отправили "для уврачевания в Крым, но она не получила облегчения". Не выздоровела она, если верить автору, тоже в особых целях провидения, которое томило ее тяжким недугом для того, чтобы принудить Нечаева оставить синод и ехать к жене в Крым, а в это время дать Муравьеву случай распорядиться своими делами. Произошло даже нечто перешедшее необходимость этого повода: "больная не только не обмогалась, но совсем померла", – и Нечаеву нельзя было скоро возвратиться в Петербург. Таковы пути Провидения, обыкновенно неисповедимые для всех людей, исполненных истинного богопочтения, но всегда ясные для пустосвятов, которых суеверная набожность легко доводит до кощунственной смелости, с которою они позволяют себе объединять свои низменные соображения с недосягаемою мудростию Промысла. Умерла женщина, может быть, очень хорошая, и осиротила мужа и детей, – это для всякого доброго человека горе, которое обязывает состраданием и заставляет забыть свои мелкие счеты, но для синодальных чиновников – это бенефис в пользу тех, кому выгодно, чтобы муж покойной не мог в это время вернуться к должности… Грубые сердца и темные умы, которых не коснулся луч истинного богопочтения, с возмутительнейшим фиглярством объявляют: "Это Бог! Это он пришел к нам на помощь, чтобы мы могли лучше обделать наше дело. Теперь мы им довольны и лобызаем его десницу, недруг наш в несчастии, дом его пуст и дети его сироты. Слава святому Провидению!"
Кто иначе верует, – тот нигилист, и да изгладится имя его из книги жизни…
Андрей Николаевич Муравьев тоже почувствовал, что "се настал час", для которого он пришел в мир.
Глава пятнадцатая
На время отъезда Нечаева к жене, болевшей и умершей, как разъяснил Исмайлов, ради предоставления врагам ее мужа полного удобства столкнуть этого зазнавшегося человека с места, "должность обер-прокурора исправлял товарищ министра народного просвещения, гусарский полковник граф Н. А. Протасов".
Какова была подготовка графа Протасова к занятию обеих высоких должностей, которые были ему теперь вверены вместо командования гусарами, давно известно. Впрочем, мы можем это очень кратко напомнить словами справедливого curriculum vitae, которое прописал ему тишайший Исмайлов.
Граф Н. А. Протасов – "человек из знатной фамилии, с значением при дворе, по своей матери и теще, бывших статс-дамами при покойном государе Александре I, лично любимый императрицею как отличный танцор, воспитанник иезуита, приставленного к нему в гувернеры, – гордый не менее своего предместника" (т. е. Нечаева).
По-видимому, такой человек не отвечал даже и должности товарища министра, на которую у нас порою были назначаемы люди очень малого образования; но для управления синодом он, очевидно, как будто совсем не годился. Мысль сделать Протасова обер-прокурором могла разве прийти только ради шутки.
Обыкновенно назначение это ставят как бы в вину императору Николаю, но он едва ли не менее всех причинен в этом назначении. К удивлению, до сих пор очень немногие знают, кто именно был настоящим автором этой несчастнейшей мысли, принесшей церкви русской чрезвычайно много истинного горя и ущерб едва ли когда поправимый. А автор этот был не кто иной, как Андрей Николаевич Муравьев, который, действуя в качестве штатного дипломата при митрополитах, перехитрил самого себя – нанес синоду такой удар, отразить который после уже и не пытались.
Глава шестнадцатая
Назначение в синод гусарского полковника, "шаркуна и танцора", каким, может быть не совсем основательно, считали графа Протасова, – изумило столицу. На месте товарища министра народного просвещения он как-то не столь казался неуместен. На этой должности и тогда уже привыкли видеть людей, имевших весьма малое касательство к просвещению, и с этим уже освоились. Может быть, это даже считали до некоторой степени в порядке вещей. Тогда у многих было такое странное мнение, что будто просвещение в России не в фаворе у власти и терпится ею только по некоторой, даже не совсем понятной, слабости, или по снисхождению. Снисхождение это оказывалось пустой и вредной западной модой, которой очень бы можно и не следовать. Но кто понимал дело лучше и вообще был политичнее, тот не усматривал и несообразности, а только одну политику. Выводили, что в этом странном распределении должностей втайне проводится принцип "чем хуже – тем лучше". Стало быть, по министерству просвещения могло случиться все, ибо, говоря откровенно и без обиняков, – просвещение тогда многими считалось силою вредною для государства, а о своих врагах и вредителях никто радеть не обязан. Но православие – дело совсем другое, и оно потому стояло совсем на ином счету. Тогда находились только три начала жизни: "православие, самодержавие и народность", но из них, как сейчас видим, "православию" давалось первое место. В тройственности этих, объединявшихся в России и крепко ее связующих, начал православие как бы даже старейшинствовало и господствовало. И это, разумеется, было прекрасно. Что же иное достойно быть поставленным выше веры? Разве не она окрыляет надежды и питает любовь, без которых человеческое общество стало бы табуном или стадом? Но если это так, то тогда как же столь великое дело вверить человеку, который не только ничего в церковных делах не понимал, но еще на несчастие был дурно направлен каким-то иезуитом и до того предан легким удовольствиям света, что наивысшая похвала, которой он удостаивался, выпадала ему только за танцы…
Какой же это, в самом деле, обер-прокурор для святейшего синода?
В обществе решительно не допускали, чтобы Протасов мог сделаться обер-прокурором синода. Что он был сделан товарищем министра народного просвещения, то Исмайлов справедливо замечает, что это относили к заслугам "тещи и матери" Протасова и к тому, что он нравился императрице "как отличный танцор". К тому же относили и данное Протасову поручение исправлять должность синодального обер-прокурорства на время отъезда Нечаева, по причинам "предуготовленным Провидением". Но все были уверены, что это не имеет долговременного значения и допущено только на короткий срок для удовольствия покровительствовавших Протасову дам. Говорили: "Он в короткое время ничего не напортит, а между тем Нечаев снова возвратится".
Но чтобы Протасов был утвержден в этой серьезной должности и уселся на ней на такой продолжительный срок, какой судил ему бог править судьбами правящих в русской церкви слово истины, – этого никто не считал возможным. И если где были предположения, что насоливший синодалам Нечаев будет смещен и начинали избирать на его место кандидатов, то обыкновенно называли в первую голову Андрея Муравьева, а в случае спора восклицали:
– Ну, уж только не гусар же ведь будет на его месте!
– Ну, разумеется, не гусар. Гусару разве поручат.
– Ни во веки веков.
– Ни во веки веков.
И затем опять планировали назначения способных и "готовых" людей, и тут опять волею-неволею первую номинацию получал Андрей Николаевич, как "обер-прокурор по праву и по преимуществу".
Такое "общее мнение", вероятно, сбило его с толку и побудило к энергическому и смелому движению, чтобы убедить императора Николая поскорее поспешить сменою Нечаева и назначением человека, всеми почитаемого необходимым для благоустройства церкви.
Зная неприступный нрав царя, с этим надо было идти очень бережно, и вот подводится тонкая механика, которую, однако, прозрели люди, привычные к интриге, и вложили свои открытия "во ушеса дам", а те, как broderies, вывязали все по своему узору.
Секретарь Исмайлов, во все эти любопытнейшие моменты огромнейшей из ошибок высшего церковного учреждения в России, продолжал смотреть на все из своего синодального окошка, откуда, как выше сказано, даже человек, стоявший много выше секретаря, затруднялся понять: "чему сие соответствует?"
Глава семнадцатая
"Так как отсутствие обер-прокурора (Нечаева) было довольно продолжительно, то чиновник за обер-прокурорским столом (Муравьев) успел уговорить первенствующего члена в синоде (митрополита петербургского Серафима Глаголевского) войти с докладом к государю о перемене обер-прокурора".
Чтобы оценить этот поступок Муравьева со стороны его дальнозоркости и трудности, надо знать, во-первых, что в это время московского митрополита Филарета Дроздова в Петербурге не было, а во-вторых, что "первенствующий член, старший митрополит в России и синоде" (Серафим) был человек "осторожный до трусости".
Будь в это время в Петербурге Филарет Дроздов, Муравьеву едва ли бы удалось подбить Серафима на крайне опрометчивое предприятие – просить государя о смене Нечаева и… о назначении на его место "танцора", графа Протасова. Почти невозможно сомневаться, что Филарет ни под каким видом не стал бы на стороне этого рискованного дела. Хотя смещение Нечаева и могло быть угодно Филарету, который не забывал обид и, конечно, помнил, как Нечаев сначала оклеветал его через жандармов, а потом подвел хитростью в немилость у государя, но что касается просьбы о назначении совершенно неподходящего к синодским делам гусара, то весьма трудно допустить, чтобы Филарет на это согласился. Всерьез такая просьба всеконечно была бы противна уму и чувствам Филарета, а шутить было не в его нраве, да и какая шутка уместна в подобном случае. Оставалось одно – волей-неволей подумать: нет ли какого затаенного плана у того, кто заводит такую неподходящую механику? Ухищрение это, как уверяли, и как легко верится, состояло в том, что просьба о назначении Протасова непременно должна была показаться государю неподходящею, ибо думали, что государь и сам был невысокого мнения о способностях этого человека. Он позволял графу делать карьеру отличавшими его светскими талантами, которые находили Протасову благорасположение влиятельных дам, но на должность обер-прокурора его ни за что не назначит. Это и в самом деле казалось статочным.
У верховода же описываемой синодальной интриги против обер-прокурора Нечаева находили естественным предполагать такой план, что если только государь согласится сменить Нечаева, то просьбу о назначении Протасова он непременно отвергнет, и тогда "готовый обер-прокурор" явится у него на виду и дело будет сделано как надо.
По всем вероятиям, Андрею Николаевичу казалось, что государь сам о нем вздумает, а если он пожелает спросить мнения у митрополитов, то и тут для Муравьева риску не предвиделось, потому что иерархи, конечно, укажут на него, как на человека им преданного, который с ними давно "тайно сносился", "сам для них писал", и если желал обер-прокурорской должности, то с тем, чтобы ее, так сказать, "упразднить" и предоставить членам синода полную свободу действий. Выбор иерархов и действительно, казалось, не мог пасть ни на кого, кроме этого "фамильного и благочестивого мужа".
Но что человек предполагает, то бог часто располагает по-своему.
Так случилось и тут, несмотря на удивительную тонкость подхода, – может быть, несколько даже перетоненную.
Глава восемнадцатая
После "тайных сношений" с митрополитом Серафимом, которые не могли быть легкими, ибо "первенствующий член, старший митрополит в России" был "осторожный до трусости", Муравьев возобладал над выступающею чертою характера владыки. Он убедил робкого митрополита ехать к государю. Полагали, что в этом Муравьеву много помогла мастерская, по некоторым суждениям, редакция протокола и доклада, составленных и переписанных самим Муравьевым "без помощи канцелярии и без ведома исправлявшего должность обер-прокурорскую" (т. е. без ведома Протасова).
Последнее, может быть, происходило и не совсем так. Трудно представить, чтобы все это могло устроиться в совершенной тайности от Протасова, да и была ли в том какая надобность? Дело ведь велось в его пользу… Но чистосердечный секретарь верит, что Протасов ничего не знал.
"Доклад", с которым Серафим должен был предстать государю, с просьбою "о перемене обер-прокурора", Муравьев сам составил, и сам его переписал, а затем сам же "собрал подписи от всех прочих синодальных членов".
Филарета Дроздова, повторяем, в эту пору в Петербурге не было, и подписи его под этим конспиративным актом муравьевского сочинения нет.
Члены синода решили подписать этот акт, который, впрочем, был исполнен чрезвычайной мягкости и умеренности, а при том он даже изобиловал лестью "гусару", выраженною аляповато, но в самом семинарском вкусе. Это заставляет думать, что, кроме авторства Муравьева, тут есть и редакционные вставки и поправки людей иного воспитания.
"В докладе, между прочим, было написано, что настоящий обер-прокурор (Нечаев) – человек обширных государственных способностей, что для него тесен круг деятельности в синоде, и что синод всеподданнейше просит дать обер-прокурору другое назначение, а на его место желал бы иметь исправляющего обер-прокурорскую должность полковника и товарища министра народного просвещения (Протасова) как человека известного по уму, образованности и усердию к церкви православной".
Не ясно ли, что если бы Н. А. Протасов и узнал о секрете, в котором члены синода оговаривают его перед государем в образованности и усердии к церкви, то он, пожалуй, мог немножко сконфузиться, но при всей пылкости своего кавалерийского характера не нашел бы, за что тут рассердиться? Весьма вероятно, что он оставил бы затеянное членами синода обходное движение дальнейшему течению без всякого своего вмешательства.
Это так и было: граф не помешал ни святителям, ни их дипломату, и только, может быть, втихомолку подсмеивался над сим последним, как над человеком, хитрости которого всегда были сметаны далеко сквозившими белыми нитками. Так шел он и здесь, даже едва ли ясно понимая, с чем ему придется бороться.
Не имея по своей "развесистости" большого успеха у женщин, Андрей Николаевич, очевидно, не умел взвесить способности дам выводить в люди своих любимцев, а святители на этот счет были, конечно, еще неопытнее.