Том 3. Собачье сердце - Михаил Булгаков 29 стр.


Хорошо. Если я сумею даже каким-нибудь чудом определить эти "затруднения" и "откажусь от дальнейших попыток", что, спрашивается, я буду делать с захлороформированной женщиной из деревни Дульцево?

Дальше…

…Совершенно воспрещается пытаться проникнуть к ножкам вдоль спинки плода…

Примем к сведению.

…Захватывание верхней ножки следует считать ошибкой, так как при этом легко может получиться осевое перекручивание плода, которое может дать повод к тяжелому вколачиванию плода и, вследствие этого, к самым печальным последствиям…

"Печальным последствиям". Немного неопределенные, но какие внушительные слова? А что, если муж дульцевской женщины останется вдовцом? Я вытер испарину на лбу, собрался с силой и, минуя все эти страшные места, постарался запомнить только самое существенное: что, собственно, я должен делать, как и куда вводить руку. Но, пробегая черные строчки, я все время наталкивался на новые страшные вещи. Они били в глаза.

… ввиду огромной опасности разрыва…

…внутренний и комбинированный повороты представляют операции, которые должны быть отнесены к опаснейшим для матери акушерским операциям…

И в виде заключительного аккорда:

…С каждым часом промедления возрастает опасность…

Довольно! Чтение принесло свои плоды: в голове у меня все спуталось окончательно, и я мгновенно убедился, что я не понимаю ничего, и прежде всего какой, собственно, поворот я буду делать: комбинированный, некомбинированный, прямой, не прямой!..

Я бросил Додерляйна и опустился в кресло, силясь привести в порядок разбегающиеся мысли… Потом глянул на часы. Черт! Оказывается, я уже 12 минут дома. А там ждут…

…с каждым часом промедления…

Часы составляются из минут, а минуты в таких случаях летят бешено. Я швырнул Додерляйна и побежал обратно в больницу.

Там все уже было готово. Фельдшер стоял у столика, приготовляя на нем маску и склянку с хлороформом. Роженица уже лежала на операционном столе. Непрерывный стон разносился по больнице.

- Терпи, терпи, - ласково бормотала Пелагея Ивановна, наклоняясь к женщине, - доктор сейчас тебе поможет.

- О-ой! Моченьки… нет… Нет моей моченьки!.. Я не вытерплю!..

- Небось… небось… - бормотала акушерка, - вытерпишь.

Из кранов с шумом потекла вода, и мы с Анной Николаевной стали чистить и мыть обнаженные по локоть руки. Анна Николаевна под стон и вопли рассказывала мне, как мой предшественник - опытный хирург - делал повороты. Я жадно слушал ее, стараясь не проронить ни слова. И эти десять минут дали мне больше, чем все то, что я прочел по акушерству к государственным экзаменам, на которых именно по акушерству я получил "весьма". Из отрывочных слов, неоконченных фраз, мимоходом брошенных намеков я узнал то самое необходимое, чего не бывает ни в каких книгах. И к тому времени, когда стерильной марлей я начал вытирать идеальной белизны и чистоты руки, решимость овладела мной, и в голове у меня был совершенно определенный и твердый план. Комбинированный там или некомбинированный, сейчас мне об этом и думать не нужно.

Все эти ученые слова ни к чему в этот момент. Важно одно: я должен ввести одну руку внутрь, другой рукой снаружи помогать повороту и, полагаясь не на книги, а на чувство меры, без которого врач никуда не годится, осторожно, но настойчиво низвесть одну ножку и за нее извлечь младенца.

Я должен быть спокоен и осторожен и в то же время безгранично решителен, не труслив.

- Давайте, - приказал я фельдшеру и начал смазывать пальцы йодом.

Пелагея Ивановна тотчас же сложила руки роженицы, а фельдшер закрыл маской ее измученное лицо. Из темножелтой склянки медленно начал капать хлороформ. Сладкий и тошный запах начал наполнять комнату. Лица у фельдшера и акушерок стали строгими, как будто вдохновенными…

- Га-а! А!! - вдруг выкрикнула женщина. Несколько секунд она судорожно рвалась, стараясь сбросить маску,

- Держите!

Пелагея Ивановна схватила ее за руки, уложила и прижала к груди. Еще несколько раз выкрикнула женщина, отворачивая от маски лицо. Но реже… реже… Глухо забормотала:

- Га-а… пусти! а!..

Потом все слабее, слабее. В белой комнате наступила тишина. Прозрачные капли все падали и падали на белую марлю.

- Пелагея Ивановна, пульс?

- Хорош.

Пелагея Ивановна приподняла руку женщины и выпустила; та безжизненно, как плеть, шлепнулась о простыни. Фельдшер, сдвинув маску, посмотрел зрачок.

- Спит.

……

……

Лужа крови. Мои руки по локоть в крови. Кровяные пятна на простынях. Красные сгустки и комки марли. А Пелагея Ивановна уже встряхивает младенца и похлопывает его. Аксинья гремит ведрами, наливая в тазы воду. Младенца погружают то в холодную, то в горячую воду. Он молчит, и голова его безжизненно, словно на ниточке, болтается из стороны в сторону. Но вот вдруг не то скрип, не то вздох, а за ним слабый, хриплый первый крик.

- Жив… жив… - бормочет Пелагея Ивановна и укладывает младенца на подушку.

И мать жива. Ничего страшного, по счастью, не случилось. Вот я сам ощупываю пульс. Да, он ровный и четкий, и фельдшер тихонько трясет женщину за плечо и говорит:

- Ну, тетя, тетя, просыпайся.

Отбрасывают в сторону окровавленные простыни и торопливо закрывают мать чистой, и фельдшер с Аксиньей уносят ее в палату. Спеленатый младенец уезжает на подушке. Сморщенное коричневое личико глядит из белого ободка, и не прерывается тоненький плаксивый писк.

Вода бежит из кранов умывальников. Анна Николаевна жадно затягивается папироской, щурится от дыма, кашляет.

- А вы, доктор, хорошо сделали поворот, уверенно так.

Я усердно тру щеткой руки, искоса взглядываю на нее: не смеется ли? Но на лице у нее искреннее выражение горделивого удовольствия. Сердце мое полно радостью. Я гляжу на кровавый и белый беспорядок кругом, на красную воду в тазу и чувствую себя победителем. Но в глубине где-то шевелится червяк сомнения.

- Посмотрим еще, что будет дальше, - говорю я.

Анна Николаевна удивленно вскидывает на меня глаза.

- Что же может быть? Все благополучно.

Я неопределенно бормочу что-то в ответ. Мне, собственно говоря, хочется сказать вот что: все ли там цело у матери, не повредил ли я ей во время операции… Это-то смутно терзает мое сердце. Но мои знания в акушерстве так неясны, так книжно отрывочны. Разрыв? А в чем он должен выразиться? И когда он даст знать о себе - сейчас же или, быть может, позже?.. Нет, уж лучше не заговаривать на эту тему.

- Ну, мало ли что, - говорю я, - не исключена возможность заражения, - повторяю я первую попавшуюся фразу из какого-то учебника.

- Ах, э-это, - спокойно тянет Анна Николаевна, - ну, даст Бог, ничего не будет. Да и откуда? Все стерильно, чисто.

***

Было начало второго, когда я вернулся к себе. На столе в кабинете, в пятне света от лампы, мирно лежал раскрытый на странице "Опасности поворота" Додерляйн. С час еще, глотая простывший чай, я сидел над ним, перелистывая страницы. И тут произошла интересная вещь: все прежние темные места сделались совершенно понятными, словно налились светом, и здесь, при свете лампы, ночью, в глуши я понял, что значит настоящее знание.

"Большой опыт можно приобрести в деревне, - думал я, засыпая, - но только нужно читать, читать, побольше… читать…"

Журнал "Медицинский работник",

25 октября и 2 ноября 1925 г.

Вьюга
Записки юного врача

То, как зверь, она завоет,

То заплачет, как дитя

Вся эта история началась с того, что, по словам всезнающей Аксиньи, конторщик Пальчиков, проживающий в Шалометьево, влюбился в дочь агронома. Любовь была пламенная, иссушающая беднягино сердце. Он съездил в уездный город Грачевку и заказал себе костюм.

Вышел этот костюм ослепительным, и очень возможно, что серые полоски на конторских штанах решили судьбу несчастного человека. Дочка агронома согласилась стать женой.

Я же - врач N-й больницы, участка такой-то губернии, после того как отнял ногу у девушки, попавшей в мялку для льна, прославился настолько, что под тяжестью своей славы чуть не погиб. Ко мне на прием по накатанному санному пути стало ездить 100 человек крестьян в день. Я перестал обедать. Арифметика - жестокая наука. Предположим, что на каждого из ста моих пациентов я тратил только по 5 минут… пять! 500 минут - 8 часов 20 минут. Подряд, заметьте. И, кроме того, у меня было стационарное отделение на 30 человек. И, кроме того, я ведь делал операции.

Одним словом, возвращаясь из больницы в 9 часов вечера, я не хотел ни есть, ни пить, ни спать. Ничего не хотел, кроме того, чтобы никто не приехал звать меня на роды. И в течение двух недель по санному пути меня ночью увозили раз пять. Темная влажность появилась у меня в глазах, а над переносицей легла вертикальная складка, как червяк. Ночью я видел в зыбком тумане неудачные операции, обнаженные ребра, а руки свои в человеческой крови и просыпался липкий и прохладный, несмотря на жаркую печку-голландку. На обходе я шел стремительной поступью, за мною мело фельдшера, фельдшерицу и двух сиделок. Останавливаясь у постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша, болел человек, я выжимал из своего мозга все, что в нем было. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел в зрачки, постукивая по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес в себе одну мысль - как его спасти? И этого - спасти. И этого! Всех!

Шел бой. Каждый день он начинался утром при бледном свете снега, а кончался при желтом мигании пылкой лампы-молнии.

- Чем это кончится, мне интересно было бы знать, - говорил я сам себе ночью. - Ведь этак будут ездить на санях и в январе, и в феврале, и в марте.

Я написал в Грачевку и вежливо напомнил о том, что на N-ском участке полагается и второй врач.

Письмо на дровнях уехало по ровному снежному океану за 40 верст. Через три дня пришел ответ: писали, что, конечно, конечно… Обязательно… но только не сейчас… никто пока не едет…

Заключали письмо некоторые приятные отзывы о моей работе и пожелания дальнейших успехов.

Окрыленный ими, я стал тампонировать, впрыскивать дифтеритную сыворотку, вскрывать чудовищных размеров гнойники, накладывать гипсовые повязки…

Во вторник приехало не сто, а сто одиннадцать человек. Прием я кончил в 9 часов вечера. Заснул я, стараясь угадать, сколько будет завтра - в среду. Мне приснилось, что приехало 900 человек.

Утро заглянуло в окошко спальни как-то особенно бело. Я открыл глаза, не понимая, что меня разбудило. Потом сообразил - стук.

- Доктор, - узнал голос акушерки Пелагеи Ивановны, - вы проснулись?

- Угу, - ответил я диким голосом спросонья.

- Я пришла вам сказать, чтоб вы не спешили в больницу. Два человека всего приехало.

- Вы - что. Шутите?

- Честное слово. Вьюга, доктор, вьюга, - повторила она радостно в замочную скважину. - А у этих зубы кариозные. Демьян Лукич вырвет.

- Да ну… - я даже с постели соскочил неизвестно почему.

Замечательный выдался денек. Побывав на обходе, я целый день ходил по своим апартаментам (квартира врачу была отведена в 6 комнат, и почему-то двухэтажная: 3 комнаты вверху, а кухня и три внизу), свистел из опер, курил, барабанил в окна… А за окнами творилось что-то мною еще никогда не виданное. Неба не было, земли тоже. Вертело и крутило белым и косо и криво, вдоль и поперек, словно черт зубным порошком баловался.

В полдень отдан был мною Аксинье - исполняющей обязанности кухарки и уборщицы при докторской квартире - приказ: в трех ведрах и в котле вскипятить воды. Я месяц не мылся.

Мною с Аксиньей было из кладовки извлечено неимоверных размеров корыто. Его установили на полу в кухне (о ваннах, конечно, и разговора в N-ске быть не могло. Были ванны только в самой больнице, и те испорченные).

Около двух часов дня вертящаяся сетка за окном значительно поредела, а я сидел в корыте голый и с намыленной головой.

- Эт-то я понимаю… - сладостно бормотал я, выплескивая себе на спину жгучую воду, - это я понимаю. А потом мы, знаете ли, пообедаем, а потом заснем. А если я высплюсь, то пусть завтра хоть полтораста человек приезжает. Какие новости, Аксинья?

Аксинья сидела за дверью в ожидании, пока кончится банная операция.

- Конторщик в Шалометьевом имении женился, - отвечала Аксинья.

- Да ну! Согласилась?

- Ей-богу! Влюбле-ен… - пела Аксинья, погромыхивая посудой.

- Невеста-то красивая?

- Первая красавица! Блондинка, тоненькая.

- Скажи пожалуйста!..

И в это время грохнуло в дверь. Я хмуро облил себя водой и стал спрашивать…

- Доктор-то купается… - выпевала Аксинья.

- Бур… бур… - бурчал бас.

- Записка вам, доктор, - пискнула Аксинья в скважину.

- Протяни в дверь.

Я вылез из корыта, пожимаясь и негодуя на судьбу, и взял из рук Аксиньи сыроватый конвертик.

- Ну, дудки. Я не поеду из корыта. Я ведь тоже человек, - не очень уверенно сказал я себе и в корыте распечатал записку.

"Уважаемый коллега (большой восклицательный знак). Умол (зачеркнуто) прошу убедительно приехать срочно. У женщины после удара головой кровотечение из полост (зачеркнуто) из носа и рта. Без сознания. Справиться не могу. Убедительно прошу. Лошади отличные. Пульс плох. Камфара есть. Доктор (подпись неразборчива)".

"Мне в жизни не везет", - тоскливо подумал я, глядя на жаркие дрова в печке.

- Мужчина записку привез?

- Мужчина.

- Сюда пусть войдет.

Он вошел и показался мне древним римлянином вследствие блистательной каски, надетой поверх ушастой шапочки. Волчья шуба облекала его, и струйка холода ударила в меня.

- Почему вы в каске? - спросил я, прикрывая свое недомытое тело простыней.

- Пожарный я из Шалометьева. Там у нас пожарная команда… - ответил римлянин.

- Это какой доктор пишет?

- В гости к нашему агроному приехал. Молодой врач. Несчастье у нас, вот уж несчастье…

- Какая женщина?

- Невеста конторщикова.

Аксинья за дверью охнула.

- Что случилось? (Слышно было, как тело Аксиньи прилипло к двери.)

- Вчера помолвка была, а после помолвки-то конторщик покатать ее захотел в саночках. Рысачка запряг, усадил ее, да в ворота. А рысачок-то с места как взял, невесту-то мотнуло да лбом о косяк. Так она и вылетела. Такое несчастье, что выразить невозможно… За конторщиком ходят, чтоб не удавился. Обезумел…

- Купаюсь я, - жалобно сказал я, - ее сюда-то чего же не привезли? - И при этом я облил водой голову, и мыло ушло в корыто.

- Немыслимо, уважаемый гражданин доктор, - прочувственно сказал пожарный и руки молитвенно сложил, - никакой возможности. Помрет девушка.

- Как же мы поедем-то? Вьюга!

- Утихло. Что вы-с. Совершенно утихло. Лошади резвые, гуськом. В час долетим…

Я коротко простонал и вылез из корыта. Два ведра вылил на себя с остервенением. Потом сидя на корточках перед пастью печки, голову засовывал в нее, чтобы хоть немного просушить.

"Воспаление легких у меня, конечно, получится. Крупозное, после такой поездки. И, главное, что я с нею буду делать? Этот врач, уж по записке видно, еще менее, чем я, опытен. Я ничего не знаю, только практически за полгода нахватался, а он и того менее. Видно, только что из университета. А меня принимает за опытного…"

Размышляя таким образом, я и не заметил, как оделся. Одевание было непростое: брюки и блуза, валенки, сверх блузы кожаная куртка, потом пальто, а сверху баранья шуба, шапка, сумка, в ней кофеин, камфара, морфий, адреналин, торзионные пинцеты, стерильный материал, шприц, зонд, браунинг, папиросы, спички, часы, стетоскоп.

Показалось вовсе не страшно, хоть и темнело, уже день таял, когда мы выехали за околицу. Мело как будто полегче. Косо, в одном направлении, в правую щеку. Пожарный горой заслонял от меня круп первой лошади. Взяли лошади действительно бодро, вытянулись, и саночки пошли метать по ухабам. Я завалился в них, сразу согрелся, подумал о крупозном воспалении, о том, что у девушки, может быть, треснула кость черепа изнутри, осколок в мозг вонзился…

- Пожарные лошади? - спросил я сквозь бараний воротник.

- Угу… гу… - пробурчал возница, не оборачиваясь.

- А доктор что ей делал?..

- А он… гу, гу… он, вишь ты, на венерические болезни выучился, угу… гу…

Гу… гу… загремела в перелеске вьюга, потом свистнула сбоку, сыпанула… Меня начало качать, качало, качало… пока я не оказался в Сандуновских банях в Москве. И прямо в шубе, в раздевальне, и испарина покрыла меня. Затем загорелся факел, напустили холоду, я открыл глаза, увидел, что сияет кровавый шлем, подумал, что пожар… затем очнулся и понял, что меня привезли. Я у порога белого здания с колоннами, видимо, времен Николая I. Глубокая тьма кругом, а встретили меня пожарные, и пламя танцует у них над головами. Тут же я извлек из щели шубы часы, увидел - пять. Ехали мы, стало быть, не час, а два с половиной.

- Лошадей мне сейчас же обратно дайте, - сказал я.

- Слушаю, - ответил возница.

Полусонный и мокрый, как в компрессе, под кожаной курткой, я вошел в сени. Сбоку ударил свет лампы, полоса легла на крашеный пол. И тут выбежал светловолосый юный человек с затравленными глазами и в брюках со свежезаутюженной складкой. Белый галстук с черными горошинами сбился у него на сторону, манишка выскочила горбом, но пиджак был с иголочки, новый, как бы с металлическими складками. Человек взмахнул руками, вцепился в мою шубу, потряс меня, прильнул и стал тихонько выкрикивать:

- Голубчик мой… доктор… скорее… умирает она. Я убийца. - Он глянул куда-то вбок, сурово и черно раскрыл глаза, кому-то сказал: - Убийца я, вот что.

Потом зарыдал, ухватился за жиденькие волосы, рванул, и я увидел, что он по-настоящему рвет пряди, наматывает на пальцы.

- Перестаньте, - сказал я ему и стиснул руку.

Кто-то повлек его. Выбежали какие-то женщины.

Шубу кто-то с меня снял, повели по праздничным половичкам и привели к белой кровати. Навстречу мне поднялся со стула молоденький врач. Глаза его были замучены и растерянны. На миг в них мелькнуло удивление, что я так же молод, как и он сам. Вообще мы были похожи на два портрета одного и того же лица, да и одного года.

Но потом он обрадовался мне до того, что даже захлебнулся.

- Как я рад… коллега… вот… видите ли, пульс падает. Я, собственно, венеролог. Страшно рад, что вы приехали…

На клоке марли на столе лежал шприц и несколько ампул с желтым маслом. Плач конторщика донесся из-за запертой двери, дверь прикрыли, фигура женщины в белом выросла у меня за плечами. В спальне был полумрак, лампу сбоку завесили зеленым клоком. В зеленоватой тени лежало на подушке лицо бумажного цвета. Светлые волосы прядями обвисли и разметались. Нос заострился, и ноздри были забиты розоватой от крови ватой.

- Пульс… - шепнул мне врач.

Назад Дальше