А наутро нашли Максимку в сарае, на сахарной бечевке.
– Пропал через любовь! – сказал мне Гришка. – Не дай Бог с язвой с такой связаться. Вредная, дьявол, троих купцов заиграла!
Это воспоминание усилило мои опасения за Женьку: погибнет через любовь!.
Я размышлял об этом, когда Паша пришла убирать комнату. Приход ее очень меня встревожил. Я из-под локтя следил за ней, как она изгибалась, выметая под стульями, ловко переставляя ноги. Она уже приоделась и стала интересней. От разгоревшегося с работы лица ее, от гофреного нагрудничка, от русой ее головки с голубым бантиком и от высоких черных чулок из-под прихваченной пажом юбки шло на меня ласкающее, радостное очарование. Я смущенно следил за ней, и лаской во мне звучало новое слово "жен-щина". "Жен-щина… женщина…" – словно ласкал я Пашу, черные ее ножки в прюнелевых ботинках, пышные складки фартука, светлые бойкие кудряшки. И новое это слово делало Пашу – новой. Будут бранить за фартук – с утра оделась: "в голове мальчишки!" А у ней благородный профиль. "Что-то в ней благородное!" – говорили сестры. "Это у деревенских часто, от крепостного права". Мои взгляды словно передавались Паше: она иногда оглядывалась, переставляя вещи. Меня смущало, и хотелось, чтобы она заговорила. Я смотрел на подснежники и думал: стишки ей надо!…
О, незабудковые глазки!
В вас столько нежности и ласки!
Скажу, что за подснежники это я! Поэты всегда подносят и пишут – "К ней"… Или только таинственную букву и звездочки? "Тебе, прекрасная из Муз!" Если ее одеть в тунику и обвить цветами, она будет похожа на богиню весны Флору.
Я вспоминал – "физиологические отношения", "берет женщину, как добычу", – смотрел на Пашу, и мысли дразнили меня соблазном. А вдруг она придет ночью, с распущенными волосами? Я стыдливо закрылся локтем. "Господи, я грешу! Кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с ней в сердце своем! Я прелюбодействую… Но я же слабый, грешный… Но для чего же тогда… красивые женщины? Мне уже скоро шестнадцать… Почему же грешно?" На Страстной спрашивал меня батюшка про дурные мысли, не заглядываюсь ли я на женский пол. Я смутился и сказал: "Не знаю". Батюшка посоветовал читать чаще – "Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения…". Но Паша ведь не лукавый и не соблазняет меня, она принесла подснежники… просто мне с ней приятно! Такая радость, как от цветов. Греки любили красоту, и Христос любовался лилиями. Паша – как лилия! "Ты, лилия полей… Ты – полевой цветок…" Полей, полей…? "Скорей, вина налей!…" Я схватил перышко и записал. Руки дрожали. Я напишу стихи, много стихов!… "Я уронил платок… Ты подняла так нежно… Взглянула на меня… небрежно?!" И так легко выходит! "Ты мне даешь намек… что полевой цветок… увянет под косой жестокой… И буду горевать… о деве синеокой!" Я написал неожиданно дивные стихи! Паша, как Муза, посетила меня… И она этого не знает!…
Мне стало трудно дышать от счастья. Перед глазами лежала книга, раскрытая на заглавии – "Первая любовь". Радужное пятно пропало, солнце ушло за крышу. Я посмотрел на подснежники, на Пашу. Она возилась, выметала из-под стола. От нее пахло "уточкой" или душистым мыльцем. Ей подарили розовые яички, с ребрышками, душистые. Я косился на ее виляющую юбку, пристегнутую пажом, на бойкие ноги, ловко переступавшие. Мне стало трудно дышать, и в ногах побежали иглы.
– Ну, пускайте, читатели… – сказала Паша, цепляя меня щеткой. – Расселись не у места! Я уткнулся в книгу, будто ничего не слышу, напружил ногу. Она подергала…
– Да ну же, пускайте, всамделе, некогда… А то сдерну!… Щетка меня дразнила. В голове сладко замутилось.
– Попробуй, сдерни!…
– А вот и сдерну! – сказала она задорно, цепляя ногу. – Ишь, голенастые какие… Да ну, пускайте!
Я взглянул на нее задорно, увидал точки ее зрачков, остро в меня смотревшие, близкие розовые губы, похожие на цветок-бутончик, темную родинку на шее… Губы ее смеялись, глаза смеялись…
Она подергала ногу, и я подергал. Мы смотрели в глаза друг другу, и что-то у нас было… И щетка была живая – сама Паша. Я схватил щетку и потянул, и мы принялись возиться. Она ловко вертела щеткой, выкручивая из рук и упорно смотря в глаза, и толкнула меня коленкой. Я почувствовал ее ногу, и меня обожгло огнем. Я перехватил за кисти и стал тянуть. Разгоревшееся ее лицо приблизилось, и я чуть не поцеловал ее. Губы ее кривились, глаза смеялись… Вдруг она строго зашептала:
– Оставьте… услышат, возимся… Нехорошо, оставьте… От ее шепота мне стало приятно-жутко, будто мы знаем что-то, только одни мы знаем, чего другие не могут знать. Я отнял руки.
– Сама начала возиться…! – сказал я, задыхаясь.
Она запыхалась тоже, измяла фартук. Глаза ее блестели.
– Рано вам возиться!… – сказала она насмешливо, стукая под столом и взглядывая плутовато из-под локтя.
– Почему это рано?…
– Потому! Усы не выросли… Я не смог ничего ответить.
– Смотрите, не скажите! – погрозилась она от двери, разглаживая фартук. – Всю измяли, баловники…
Меня охватила радость, что она так сказала, что у нас с ней что-то, чего другие не могут знать.
Она ушла, а я долго ходил по комнате, вспоминая ее лицо и руки, и открытые пажом ноги.
Паша – женщина… и у меня с ней – что-то… Неужели мы с ней влюбились?! Она принесла подснежники…
Я стал разбирать каракули.
Как же дальше?… Боже, как это хорошо!… "Ты мне даешь намек… Что полевой цветок… Увянет под косой жестокой! И буду горевать о деве синеокой!" Конец, больше ничего! Все. Но почему – увянет под косой? Очень понятно, потому что…
В восторге я засновал по комнате. "Синеокая дева… ты, Паша! Ты дева, но ты – женщина, чудная женщина! Ты придешь ко мне и скажешь, стыдливо прошепчешь: "я – твоя"!"
У меня замутилось в голове. Я наклонился к подснежникам и поцеловал их свежесть. Пахли они так нежно, тонко, как будто хлебом. Я увидал – "Первая любовь"! И страстно поцеловал страницу – Зинаиду. В голубом платье, стройная, с алыми свежими губами, как у Паши, она улыбалась мне.
– Ми-лая! – зашептал я страстно, сжимая пальцы, – приди ко мне… покажись мне, какая ты?!.
Я зажмурил глаза до боли. И увидал ее, создал воображением. Увидал – и забыл сейчас же.
VI
А Паша уже на дворе, звала:
– Да Григорий!… И куда его шут унес?…
– В трактир с земляком пошел… – сказал от сарая кучер. – Хочешь подсолнушков, угощу?
Через тополь мне было видно. В начищенных сапогах с набором, в черной тройке на синей шерстяной рубахе и в картузе блином сидел в холодочке кучер и грыз подсолнуш-ки, клевал в горсть. Паша подошла и зачерпнула, а он опустил горсть в ноги и защемил ей руку.
– Во, птичка-то на семечки попалась!…
– Да ну тебя, пусти… хозяева увидят! – запищала она, смеясь.
Мне стало неприятно, что она и с кучером смеется, – и как он смеет! – и я сказал про себя – болван! Она сбила с него картуз и вырвалась.
– У, демон страшный, – крикнула она со смехом уже с парадного, – свою заведи и тискай!
– В деревне свою забыл, далече… – лениво отозвался кучер, грызя подсолнушки.
"Молодчина, Паша!" – подумал я.
Зашла шарманка. Два голоса – девчонка и мальчишка – крикливо затянули:
Кого-то нет, ко-го-то жа-аль…
К кому-то сердце рвется в да-аль…!
Я высунулся в окошко, слушал. В утреннем свежем воздухе было приятно слушать. Весь двор сбежался. Явилась Паша. Поднялся кучер. Слушал и грыз подсолнушки. В клетке, на ящике, птички вытаскивали билетики – на счастье. Читал конторщик, совсем мальчишка, в шляпе, при галстуке шнурочком, с голубыми шариками, в манишке. Читал и смеялся с Пашей. Вырвал даже у ней билетик! Я не утерпел и вышел. Загаженные снегирь и клест таскали носиками билетики.
– А ну-ка, чего вам вынется? – сказала задорно Паша.
– Глупости, поощрять суеверия! – сказал я.
– Собственно, конечно-с… – сказал конторщик, – шутки ради, для смеху только, а не из соображения!
Он был прыщавый, – "больной и ерник", – рассказывал мне Гришка. Несло от него помадой.
– Ну-у, ужасно антересно, чего вам выйдет! – юлила Паша.
– Судьба играет человеком! – засмеялся конторщик. – Прасковье Мироновне вышло очень деликатно.
– Будто все мне станут завидовать, вышло! – юлила Паша. – Через высокое положение! Ну, а вам чего?…
Меня очень тронуло, что она думает обо мне. Я дал семитку. Снегирь тыкался долго носом, выдернул, наконец. Вынулся розовый билетик.
– И мне розовый, ба-тюшки! – заплясала Паша. – А вам чего насказано? Мне 87 годов жить! Да путем никто не прочитает… Хоть бы вы меня грамоте поучили… "по-человечески"!
Она смеялась, а у меня играло сердце. Я вспомнил – "екзаменты все учут"! Какая же она умная!
Я взял у ней розовый билетик, чувствуя радостное волнение, что – "у нас с ней что-то", что касаюсь ее руки, и прочитал, как старший, а она, усмехаясь, слушала. Было вроде того, что – вам шибко покровительствует щастливая планида "Венера", и "козни врагов (конечно, это кучер и негодяй-конторщик!) минуют вас, вы в скором времени получите желаемое от любимой вами особы (как это верно!), но не возгордитесь вашим высоким положением! Все будут завидовать вам в щастьи…"
– Вот как хорошо насказано! – обрадовалась Паша и вырвала у меня билетик. – Может, замуж за князя выйду!
– С шурум-бурум-то ходит! – сказал конторщик.
– По-шел ты, с шурум-бурум! – толкнула его Паша. – Не хочу татарина, а желаю барина!
И она подмигнула мне:
– А чего вам выходит?
От ее песенки и от того, как она подмигнула мне, я почувствовал, что краснею, сказал – "после" и побежал к себе. И сейчас же понял, что я влюблен, что и она, должно быть, в меня влюбилась, и мне без нее скучно. Хотелось, чтобы Паша пошла за мной, и я бы прочитал ей, одной. Но стыдно было сказать, а она почему-то не догадалась.
Я раскрыл розовый билетик – такой же достался Паше, а были всякие! – и прочитал с волненьем: "Меркур-планида благоволит к вам. Ваши пылкие чувства разделяет близкая вам особа, но укротите страсть вашу, чтобы не доставить огорчения прекрасному существу, которое вами интересуется. Не превозноситесь успехами, дабы изменчивая Фортуна не отвернулась от вас…"
Я перечитывал кривые строчки, вдумываясь в судьбу.
"Близкая вам особа…" – Паша? Разделяет мои пылкие чувства! Да, я… люблю ее, люблю! – повторял я молитвенно. И она принесла подснежники. Ясно, она влюблена в меня, разделяет мои чувства, заигрывала со мной и сейчас так смотрела! "Хочу за барина"! "Может быть, за князя выйду!" За образованного?! Но почему же – "старайтесь укротить страсть вашу, чтобы не причинить огорчения прекрасному существу, которое вами интересуется"? Кто же это прекрасное существо, которое мною интересуется? Неужели это – она? – подумал я про соседку с роскошными волосами и чудным голосом. – Если – она?… Вчера она выглядывала с галереи к садику… Если это она… Господи!…
На дворе все еще галдели. Я посмотрел в окошко. Высокий кучер стоял в толпе скорняков и сапожников и махал синим билетиком. Паша подпрыгивала, стараясь у него вырвать. Прыгали с ней мальчишки. Мне стало неприятно, что она рядом с кучером. Он, должно быть, ее дразнил: мотнет перед носом и поднимет. "Болван!" – шептал я от… ревности? Противны были его черные, жирные усы, толстое бурое лицо и широкий крутой картуз. Противно было, что к нему забегала в конюшню Манька, уличная девка из трактира, которую дразнили все – "Манька, на пузо глянь-ка!". Противно было, что кучер был очень сильный, – мог поднимать пролетку. Женщины любят в мужчине силу! "Если бы его лягнула лошадь! – злорадно подумал я. – И чего к нему Пашка лезет?" А она так вот и вертелась! Тут же вертелся и конторщик.
Кучер мазнул Пашу бумажкой по носу и дал конторщику:
– Начисто вали все! Чего присказано?…
Я не мог расслышать, но, должно быть, было смешное что-то: все вдруг загоготали, а Паша запрыгала бесенком.
– Сразу четыре жены будет!… – донесся ее визгливый голос.
Она хлопала кучеру в ладоши под самыми усами – вела себя просто неприлично! Кучер долго отмахивался, крутил головой и, наконец, плюнул:
– Пускайте, жарко!
Расталкивая, он больно ущипнул Пашу, – так она завизжала!
"Ах, негодяй! – возмутился я. – И она… развращенная девчонка! И я посвятил стихи! – Мне стало стыдно. Прекрасная из Муз! Возится с кучером, как Манька!… "Ты мне даешь намек… Что полевой цветок… Увянет под косой жестокой… И буду горевать… О деве синеокой?…" Никогда! Никогда не буду горевать!… И не о ней это вовсе, а вообще… об идеале!"
Мысли летели роем.
…Если разбит идеал, я напишу эпитафию, вот и все. Мне никого не надо. Мир велик, уйду в дикую пустыню, зароюсь в книги, как старый Фауст. И вот, на склоне дней нежданно постучится гостья! В плаще, в сандалиях… "Ты меня искал… и я пришла!" Дрожащими руками я подвигаю обрубок дерева: "Вот вам кресло, отдохните…" Она снимает капюшон, и… Боже! Она\… Я простираю руки – и умираю. "Поздно, но я счастлив… я красоту увидел неземную! Дайте вашу руку… и прощайте!…"
Шарманка пустилась дальше. Скоро я услышал, как на карихином дворе запели:
Кого-то нет, ко-го-то жа-аль…
Я лег на подоконник и, выворачивая шею, стал смотреть, не видно ли ее на галерее. Но как я ни тянулся, и галереи не видно было. Может быть, спустится к шарманке? А может быть, ушла к обедне? Выбежали бахромщицы, но появился с метелкой Карих и погнал шарманщика со двора.
– У меня тебе не трактир, а приличный дом! – закричал он, как бешеный. – Порядочные люди спят, а тут содом подымают! Вон!!. Собаку заведу на вас, окаянных!…
Я понял, что она еще спит, что Карих так говорит – про "барышню". И вдруг я услышал ее голос, как музыка:
– Ну что вы, право… Степан Кондратьич! Это же так приятно, на свежем воздухе… Я ужасно люблю шарманку!…
Я весь высунулся в окошко, схватился за сучок тополя, но увидал только отблеск стекол. Белелось что-то.
– Пустая музыка-с. Самая дикая, орут очень, паршивцы! – раскланивался Карих. – На роялях когда возьмутся, это так. А тут побоялся, что вас обеспокоят… поздно вы вчера вернулись!…
– Боже, какой вы милый! – пропела она дивно. – Правда, вчера я немножко загуляла.
И я услыхал ее удаляющийся напев, нежный-нежный, как звуки флейты:
Кого-то не-эт… ко-го-то жа-аль…
Дверь на галерее захлопнулась. Карих, опершись на метлу, смотрел под крышу, а я на Кариха. И в сердце звенело грустью:
К кому-то сердце рвется в даль…
VII
В дальнем дворе тягуче вела шарманка, и доносило песню. И вдруг меня охватило дрожью, даже зазвенело в пальцах. В груди сдавило, чуть я не задохнулся от… восторга? Что со мной сделала шарманка! Вдруг захотелось мне излить ей свою любовь, высказать свои чувства…
Я решил написать стихами.
Вчерашние мне не нравились. "О, незабудковые глазки!" Это же написал я Паше… Она недостойна их, пусть ей напишет кучер или этот дурак конторщик! Они только и умеют, что "черная галка, чистая полянка" да "когда я был сло-бодный мальчик". И потом… у Паши глаза, как незабудки, а у нее?… Я не знал – какие. Божественные, небесные? Ее мелодичный голос, похожий на звуки арфы, – "ах, Ми-ка… она еще со-всем де-вочка…!" – и как она царственно говорила Кариху – "Боже, какой вы милый!" – пропела будто, и таинственная ее неуловимость – я не мог рассмотреть ее! – делали ее для меня полной тайны и неземного очарования. Она таилась в чудесной дымке, как дивная Зинаида, лицо которой – неземная красавица! – было для меня неуловимо. Это я должен высказать, как сладкую муку сердца! И я решился.
Я исписал несколько листочков, но стихи все не получались. Вышло всего две строчки:
Неуловимая, как тайна,
Ты улетаешь от меня…
Рифму на – "тайна" я так и не мог найти. Я знал, что бывает "пафос", когда посещает Муза, и тогда только записывай! Вот как сегодня, Паше: "Ты – лилия полей… Ты – полевой цветок… Скорей, вина налей!…" Какая сила! И вот, улетела Муза. Она капризна. "Господи, помоги создать!" – шептал я, кусая ручку. "Тайна…? М-айна, л-айна, с-айна, к-айна… все чепуха выходит!" Если бы можно было сказать – "та-и-на", тогда можно бы – "Каина"! "Не любишь меня, как Каина!" Пришлось бросить, хотя первая строчка мне очень нравилась.
Таинственная незнакомка,
Ты улетаешь от меня!
"Улетаешь от меня!…" Ужасно! Представлялась летящая ворона… "Ускользаешь"? Лез в глаза полотер, мальчишки на мерзлых лужах, – казалось совсем противным. Надо что-то воздушное… И на "незнакомку" не удавалась рифма. Котомку – если?…
Возьму я посох и котомку,
Пойду отыскивать тебя!
И мне представился старичок, идущий на богомолье к Троице, – совсем никакой поэзии! Да и "отыскивать" – очень грубо! Молоток отыскивать можно, в словаре слово, а… ее?! Я напрягал все воображение, проглядывал стихи в хрестоматии, даже Пушкина у сестер достал… Прочитал "Буря мглою небо кроет". Я даже оглянулся: может быть, Пушкин видит, его душа, как какой-то стриженый гимназист… Я закрыл книгу с трепетом. "Прости, великий Пушкин! – прошептал я молитвенно, – я не… это, а только хочу учиться, благоговеть… Ты видишь мое сердце! Осени меня твоей светлой улыбкой Гения!" А в сердце пело:
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила,
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла!
Я называл себя дураком, тупицей, – и чуть не плакал. Лермонтов с четырех лет начал писать стихи… или – Некрасов?… А мне осенью уже шестнадцать, и – не могу! Сочинения хорошо пишу, за "Летнее утро" получил пять с двумя плюсами, и Фед-Владимирыч сказал даже – "ну, молодчи-нища!"
И вдруг пошло:
Неуловима, как зарница,
Игрива, как лесная птица,
Пропой мне, чудная девица…
Нет! Я чувствовал, что у меня остается только – "царица", "певица" и "синица"… Можно еще – "кошница"… Пугало и – ца-ца-ца… Я напрягся – и вот, пошло:
Неуловима, как зарница,
Игрива, как лесной ручей,
Скажи мне, чудная певица…
Не давалось мне – на "ручей". Я перебрал – лучей, бичей, ночей, речей, мелькало – печей и кирпичей… "Лучей" – было бы хорошо, но трудно связать по смыслу. Мне хотелось шикнуть "лучами", манила картина "света"… И я таки отыскал:
Скажи мне, чудная певица,
Царевна солнечных лучей!
Но что же должна сказать? Стихи вышли бы длинные, а у меня не хватало сил. Но зачем же ей – говорить? Скажи! – это мольба поэта: скажи! ах, скажи!… Когда мужчина умоляет женщину – "скажи!" – всякая догадается – о чем. Значит, теперь только маленькое изложение и заключение. Вступление готово.
Я в восторге ходил по комнате и напевал. Какие удивительные стихи! Это меня сильно подбодрило, я почувствовал вдохновение и, помарав немножко, написал "изложение":
Тебе стихи я посвящаю,
Плоды мучительных ночей!
Люблю! и страстно обещаю
Принять укор твоих очей!…