Призрак, лежащий у дверей, вздрагивает. Пока сестра Эдит разговаривала с возницей, он пристально смотрел на нее. Он ловил каждое слово, вглядывался в выражение ее лица, чтобы запомнить его навеки. Все, что она говорила, даже самые жестокие слова о нем, были сладостны для его слуха. Когда Георг рассказывал о нем, ее страх за него, ее сострадание исцеляли его душу. Он еще не знает, как назвать чувство, которое он питает к ней. Он знает лишь, что от нее он бы мог стерпеть все. То, что она любит его таким, какой он есть, его, ставшего причиной ее смерти, кажется ему сверхъестественно прекрасным. Каждый раз, когда она говорит, что любит его, душа его испытывает неведомый доселе восторг. Он изо всех сил пытается привлечь внимание возницы, но тот не смотрит в его сторону. Тогда он делает попытку подняться, но падает вниз, испытывая страшную боль.
Он видит, как сестра Эдит беспокойно мечется в постели. Она ломает руки, протягивает их с мольбой к Георгу, но лицо его строго, он неумолим.
- Я бы дал тебе отсрочку, кабы она помогла тебе, - говорит он ей. - Да только знаю, что над ним у тебя нет власти.
И возница наклоняется над ней, чтобы произнести слова, которые освобождают душу от телесной оболочки.
И тогда, в это самое мгновение темная фигура подползает к умирающей. С колоссальным напряжением сил, стоящим ему боли, какой он еще никогда не испытывал, он разорвал свои оковы, чтобы приблизиться к ней. Он думает, что в наказание за это боль будет длиться вечно, но он не может допустить, чтобы сестра Эдит ждала напрасно, когда он находится в этой же комнате. Он подполз к ее постели так, чтобы его не видел его враг Георг, и сумел взять ее за руку.
И хотя он не в силах даже слегка пожать эту руку, она чувствует его присутствие и быстрым движением поворачивается к нему. Она видит, что он стоит на коленях у ее постели, уткнувшись лицом в пол, не смея взглянуть на нее и лишь держа ее руку в своей, выражает ей свою любовь и благодарность начинающего смягчаться сердца.
И тогда лицо ее освещается блаженным светом счастья. Она смотрит на мать, на своих друзей, которым ей раньше было недосуг сказать слова прощания, чтобы они стали свидетелями выпавшего ей на долю счастья. Свободной рукой она показывает на пол, чтобы они разделили с нею несказанную радость, оттого что Давид Хольм лежит раскаявшийся у ее ног. Но в этот миг черный человек наклоняется над ней и говорит:
- Узница, любезная моему сердцу, выходи из своей тюрьмы!
Она мгновенно откидывается на подушку, и вместе с последним дыханием жизнь покидает ее.
В этот же самый момент Давида Хольма отрывают от нее невидимые узы, которые он может только чувствовать, связывают ему руки, ноги его остаются свободными. Георг с гневом шепчет ему, что его ждали бы вечные муки, кабы не их старая дружба.
- Идем отсюда! - продолжает он. - Нам здесь нечего делать. Те, кто унесут ее отсюда, уже явились.
Он грубо хватает Давида Хольма и насильно тащит его прочь. Давиду кажется, что комнату вдруг наполняют какие-то светлые существа. Они видятся ему и на лестнице, и на улице, но неведомая сила тащит его с такой скоростью, что он не успевает разглядеть их.
VII
Давид Хольм снова брошен на дно телеги Смерти. Теперь он зол не только на весь окружающий его мир, но и на себя самого. Что это нашло на него? Неужто он спятил? Почему он бросился к ногам сестры Эдит, словно раскаявшийся грешник, готовый искупить свою вину? Георг, верно, смеется над ним. Настоящий мужчина должен иметь мужество отвечать за свои поступки. Он знает, почему совершил их. Он не должен нестись со всех ног и каяться вопреки своим принципам только потому, что девчонка говорит, что любит его.
Что это на него накатило? Неужто это любовь? Но ведь он умер. И она умерла. Что же тогда это за любовь?
Хромая кляча снова тронулась в путь. Теперь она ступает по одной из улиц предместья. Увозит его из города. Дома встречаются все реже, расстояния между фонарными столбами все длиннее. Вот уже виднеется городская застава, дальше их не будет вовсе.
Приближаясь к последнему столбу, он вдруг начинает испытывать горечь и непонятный страх, он не хочет покидать город.
И в тот же самый момент он слышит голоса сквозь мерзкий скрип телеги. Он поднимает голову и прислушивается.
Это Георг разговаривает с кем-то, кто едет с ними в телеге, с незнакомым пассажиром, которого он раньше не замечал.
- Дальше я уже не могу сопровождать вас, - говорит еле слышный ласковый голос, исполненный печали и боли. - Я хотела бы так много сказать ему, но он разгневан и зол и не может ни видеть, ни слышать меня. Передай ему привет от меня и скажи, что я была здесь, чтобы повидать его, но с этой минуты меня унесут отсюда и я не смогу показаться ему такой, какова я сейчас.
- А если он раскается и исправится? - спрашивает Георг.
- Ты сам сказал, что он не может исправиться, - отвечает голос с горечью и дрожью. - Передай ему мой привет и скажи, что я надеялась, мы вечно будем вместе, но с этой минуты он никогда более не увидит меня.
- А если он искупит свою вину? - повторяет Георг.
- Скажи ему, что дальше мне не позволено ехать с ним, - жалуется голос, - и передай ему мой прощальный привет.
- А если он переменится, станет другим? - настаивает Георг.
- Передай ему, что я буду любить его всегда, - прозвучал еще печальнее голос, - другой надежды я дать ему не могу.
Давид Хольм встал на колени в телеге. Услышав эти слова, он поднимается во весь рост. Размахивая руками, он тщетно пытается ухватить что-то, что ускользает от него. Он не может разглядеть, что это, сознает лишь, что это нечто мерцающе-светлое, невыразимо прекрасное.
Ему хочется вырваться, поспешить за этим улетающим прочь чудом, но что-то держит его онемевшее тело, держит крепче оков и веревок.
Это на него нахлынула любовь души, то же чувство, которое осенило его у постели умирающей. Любовь земная - лишь ее бледное подобие. Она постепенно раскалила его душу, подобно огню, медленно разгорающемуся в дровах. Его сила еще не видна, но вот он вспыхивает раз и другой, показывая, что вот-вот разгорится ярким пламенем. Такой огонь и побежал сейчас по его жилам. Он еще не разгорелся вовсю, но уже светит ярко, и при этом свете Давид Хольм видит свою возлюбленную, столь прекрасную, что впадает в оцепенение, сознавая, что он не смеет, не хочет, не может приблизиться к ней.
VIII
Телега возницы движется со скрипом в глубоком мраке. По обеим сторонам дороги высокой стеной стоит густой лес. Дорога так узка, что неба вовсе не разглядеть. По этой дороге лошадь плетется еще медленнее, скрип колес режет уши еще невыносимее, мысли гложут душу еще яростнее, и безнадежное однообразие становится еще более унылым. Георг натянул поводья, скрип на мгновение прекратился, и возница высоким звонким голосом воскликнул:
- Что мне былые мучения, что мне мученья грядущие, ведь мне более не придется пребывать в неведении о самом главном. Благословенно будь имя Господне за то, что я вышел из мрака земного. Я, ничтожный раб Твой, воздаю Тебе хвалу, оттого что знаю отныне: Ты даровал мне жизнь вечную.
Лошадь снова пустилась в путь, телега затряслась и заскрипела, но слова возницы продолжали звенеть в ушах Давида Хольма.
Долог был этот путь, казалось, ему не будет конца. В первый раз ему стало немного жаль своего старого товарища. "Он человек храбрый, - подумал Давид. - Он не жалуется хотя бы на то, что не может оставить это страшное ремесло".
Они ехали так долго, что Давиду показалось, будто прошли целые сутки, но вот наконец выбрались на равнину, небо над которой было не хмурое, а ясное. Между Большой Медведицей и Тремя Волхвами сиял лунный серп.
Хромая кляча еле ковыляла по равнине, и, когда они наконец проехали ее, Давид Хольм поглядел на месяц, чтобы определить, как долго они тащились по ней. И тут, к своему удивлению, он увидел, что месяц не сдвинулся с места.
Они потряслись дальше. Время от времени он бросал взгляд на месяц и видел, что тот стоит неподвижно между Большой Медведицей и Тремя Волхвами.
И тут он понял, что, хотя они вроде бы ехали целые сутки, ночь не сменилась утром, день не сменился вечером, царила все та же ночь.
Они продолжали ехать час за часом, как ему казалось, но на небесном циферблате стрелки замерли и стояли без движения.
Он поверил бы, что время во всей вселенной остановилось, кабы не вспомнил слова Георга о том, что время намеренно растягивается для того, чтобы возница мог поспеть повсюду, куда ему следует явиться. Он понял, к своему ужасу, что время, кажущееся днями и сутками по исчислению людей, всего лишь короткие минуты.
В детстве ему рассказывали про человека, который гостил у святых в их небесных обителях. Воротясь домой, он сказал, что в Царствии небесном сто лет проходят, как один день на земле.
Он снова пожалел Георга: "Неудивительно, что он ждет не дождется, когда его сменят, - подумал он. - Долгим был для него этот год".
Съезжая с крутого пригорка, они увидели человека, который передвигался еще медленнее, чем они, и которого они, стало быть, могли обогнать.
Это была старуха, сгорбленная и тщедушная. Она шла, опираясь на посох, и, несмотря на свою слабость, тащила такую тяжелую поклажу, что ей приходилось сильно наклоняться на один бок.
Старуха, должно быть, заметила телегу Смерти, потому что отошла в сторону и встала у обочины дороги, чтобы пропустить ее.
Потом чуть прибавила шагу, чтобы поравняться с телегой, и шла рядом, разглядывая эту странную повозку.
При ясном свете луны ей не трудно разглядеть, что лошадь эта - жалкая одноглазая кляча, что упряжь на ней связана из обрывков кожи и ивовых прутьев, телега ветхая, того и гляди потеряет колеса.
- Ну и ну, - бормочет старуха себе под нос, не думая о том, что ее могут услышать, - и как это люди могут отправляться в дорогу на такой телеге да с такой лошадью. Я-то думала попросить подвезти меня немного, да ведь эта лошадь и без того еле плетется, а сядь я на телегу, она непременно развалится.
Услыхав ее слова, Георг тут же наклонился и принялся расхваливать свой выезд.
- Не скажите, - возразил он, - телега и лошадь моя вовсе не так плохи. Я ездил с ними по бурному морю, когда волны были вышиной с дом, большие корабли тонули, а телега даже не перевернулась.
Старуха слегка ошалела, но, решив, что возчик этот большой шутник, решила не отстать от него:
- Может, они у тебя в бурном море-то лучше управляются, чем на земле, тут-то, я вижу, им нелегко тащиться.
- Да, я спускался на ней в шахту, к самому сердцу земли, и лошадь даже не споткнулась, - продолжал возница, - проезжал по горящим городам, где пламя бушевало со всех сторон, и жар был, как в плавильной печи. Ни один пожарный не смел сунуться туда, в дым и огонь, а моя лошадь не испугалась.
- Никак, ты, возница, вздумал смеяться над старым человеком, - обиделась старуха.
- Иной раз меня посылали на высокие горы, где нет ни проезжих дорог, ни хоженых троп, и моя лошадь взбиралась по скалам и прыгала через пропасти. И телега уцелела, хотя иной раз дорогой ей была каменная гряда. Я ездил по болотам, где ни одна кочка не удержала бы и малого ребенка, по снегу толщиной в человеческий рост, и нигде не пропал, так что жаловаться мне на лошадь мою и на телегу не пристало.
- Коли ты правду говоришь, тебе и в самом деле жаловаться грех, - согласилась с ним старуха. - Видно, ты и сам храбрый богатырь, раз у тебя такой выезд.
- Мне дана такая сила, что дети человеческие подвластны мне, - отвечал возница громко и сурово. - Я покоряю тех, кто живет в богатых дворцах и в убогих хижинах. Я даю свободу рабам и сбрасываю с тронов королей. Нет замка со столь мощными стенами, чтобы я не мог проникнуть в него. Нет на свете столь хитрой науки, которая могла бы помешать моему приходу. Я побиваю уверенных в себе, греющихся в лучах своего счастья, и дарую наследство и богатство нищим и несчастным.
- Вот я и вижу, - засмеялась старуха, - что повстречала знатного господина! А раз ты такой сильный и выезд у тебя распрекрасный, подвез бы ты меня маленько! Я думала поспеть к дочерям на новогодний ужин, да заблудилась, и теперь мне, видно, придется идти по проселку всю ночь, коли ты мне не поможешь.
- Нет, об этом ты меня не проси, - ответил возница. - Лучше тебе идти по проселку, чем ехать в моей телеге.
- Пожалуй, ты прав, - снова согласилась старуха. - Думается мне, твоя лошадь сдохнет, коли я сяду. Но пусть она хоть мой узелок повезет, уж в этом ты, верно, мне не откажешь.
И, не спрашивая позволения, она быстро бросает узел на дно телеги. Но он тут же падает на дорогу, словно она положила его на клубящийся дым или стелющийся туман.
И в тот же миг она, очевидно, потеряла способность видеть телегу, так как осталась стоять на дороге, растерянная и дрожащая, не делая попытки снова заговорить с возницей.
Этот разговор снова заставил Давида Хольма немного пожалеть Георга. "Видно, здорово пришлось ему натерпеться, - подумал он. - Неудивительно, что он так переменился".
IX
Возница привел Давида Хольма в комнату с высокими зарешеченными окнами, высокими, голыми стенами без малейших украшений. Вдоль одной стены здесь стоят несколько кроватей, и только одна из них занята. В нос ему ударяет слабый запах лекарств. Возле одной постели сидит человек в форме тюремного надзирателя. Давид понимает, что очутился в тюремном лазарете.
С потолка свисает маленькая электрическая лампочка, и при ее свете он видит, что на кровати лежит больной юноша с красивым, но изможденным лицом. Едва успев бросить на него взгляд, Давид забывает, что лишь недавно испытывал известное сострадание к Георгу. Теперь он готов наброситься на него с прежней яростью.
- Что тебе здесь надо? - кричит он вне себя. - Если ты посмеешь дотронуться до того, кто лежит на этой постели, то будешь мне заклятым врагом, сам знаешь.
Возница бросает на него скорее сострадательный, нежели строгий взгляд.
- Теперь я понимаю, Давид, кто лежит здесь. Когда мы вошли сюда, я этого не знал.
- Знал ты или нет, Георг, дело не в этом, пойми только…
Но Георг делает знак рукой, и Давид тут же обрывает фразу, погружается в молчание, подавленный, охваченный неодолимым страхом.
- Нам с тобой остается лишь покоряться и слушаться, - говорит возница. - Ты не должен ни желать, ни требовать, твое дело молча ждать.
Георг надвигает капюшон на глаза, давая этим понять, что не желает с ним больше говорить. В наступившей тишине Давид слышит, что больной арестант начинает разговор с сержантом.
- Вы думаете, я смогу снова стать человеком? - спрашивает он слабым, но не сердитым и не печальным голосом.
- Ясное дело, сможешь, Хольм, - ласково, но неуверенно, - тебе нужно только сначала поправиться, главное, чтобы спал жар.
- Вы ведь знаете, сержант, я говорю вовсе не про болезнь. Я про то, смогу ли я стать другим, ведь это нелегко тому, кто осужден за убийство.
- Все будет хорошо, Хольм, ведь у тебя есть к кому идти, - отвечает надзиратель, - есть место, где тебя примут.
Лицо больного освещает добрая улыбка.
- Что сказал доктор, осмотрев меня нынче вечером?
- Ничего страшного, ничего страшного. Доктор все время говорит: "Если бы только я мог вызволить его из этих стен, я бы в два счета поставил его на ноги".
Грудная клетка узника поднимается, он втягивает воздух сквозь зубы.
- За эти стены, - бормочет он, - да, за эти стены.
- Я повторяю то, что говорил мне доктор, - продолжает сержант, - но ты не лови меня на слове, а то убежишь от нас опять, как осенью, год тому назад. Это ничего не даст, только дольше будешь сидеть, ясно тебе, Хольм?
- Не бойтесь, сержант. Я теперь стал умнее. Я теперь думаю только о том, чтобы поскорее отсидеть свой срок. А после начну новую жизнь.
- Да, в этом ты прав, теперь у тебя будет новая жизнь.
В голосе надзирателя звучат торжественные нотки.
Давид Хольм, слушая их, страдает сильнее, чем больной.
- Они заразили его в этой тюрьме, - бормочет он, в ужасе раскачиваясь всем телом. - Теперь здоровье его погублено. А какой красивый он был, какой сильный и веселый.
- А вы, сержант… - начал больной, но тут же, заметив нетерпеливый жест надзирателя, быстро спросил: - А может, мне не положено с вами разговаривать?
- Нет, сегодня ночью ты можешь разговаривать со мной, сколько тебе вздумается.
- Сегодня ночью… - говорит задумчиво больной. - Может быть, потому, что это новогодняя ночь?
- Да, - отвечает сержант, - именно потому, что для тебя начинается счастливый новый год.
- Этот человек знает, что больной умрет нынче ночью, - жалуется брат узника в бессильной ярости. - Поэтому-то он так ласков с ним.
- А вы не заметили, сержант, - продолжает больной свой прерванный вопрос, - что я переменился после побега?
- Да, ты, Хольм, стал с тех пор тихим, смирным, как овечка, у меня нет ни малейшего повода на тебя жаловаться. И все же я снова говорю тебе: не вздумай это повторить!
Больной улыбается.
- А вы не знаете, сержант, отчего со мной случилась эта перемена? Может, вы думаете, это оттого, что после побега я заболел еще сильнее?
- Да, мы, в общем-то, так и решили.
- А это вовсе не оттого, - возражает узник. - Причина тому совсем другая. Я раньше не смел об этом говорить, а сегодня ночью мне хочется рассказать вам.
- Я боюсь, однако, что ты говоришь слишком много, - говорит сержант.
Но видя, что лицо больного мрачнеет, он добавляет:
- Вовсе не потому, что мне надоело тебя слушать, я о тебе же забочусь.
- А вам здесь, в тюрьме, не показалось странным, что я вернулся добровольно? Ведь никто не знал, где я находился, а я сам явился в контору ленсмана и сдался. Вот вы, например, считаете, что я поступил странно?
- Ну, мы, конечно, подумали, что ты так намаялся, что решил сдаться добровольно.
- В самом деле, первые дни мне было лихо. Но ведь меня не было здесь целых три недели. Неужто вы думали, что я все это время сидел зимой в дремучем лесу?
- Нам пришлось так думать, раз ты сам это сказал.
Видно, что слова надзирателя позабавили больного.
- Иной раз приходится обманывать начальство волей-неволей, чтобы не подвести тех, кто тебе помог. Больше мне ничего не оставалось делать, понимаете, сержант? Тем, у кого хватило храбрости принять беглого арестанта, приютить его, нужно отплатить добром. Вы, верно, тоже так думаете.
- Ты задаешь мне вопрос, ответа на который я дать не могу, - терпеливо отвечает надзиратель.
Молодой арестант тяжело вздыхает:
- Дожить бы мне только до того дня, когда меня выпустят, и вернуться к ним, в дом на опушке леса!
Он умолкает и лежит, задыхаясь. Надзиратель смотрит на него с беспокойством. Он хватает бутылку с лекарством, но, увидев, что она пуста, встает.
- Пойду принесу еще этого снадобья, - говорит он и выходит из комнаты.
Возница тут же садится на его место возле постели. Он ставит косу так, чтобы юноша не мог видеть ее, и откидывает назад капюшон.