Сибирская роза - Анатолий Санжаровский 14 стр.


"Я пошла к своим".

Каждый день её видели печальную у окна, и ни одна душа не скажет, про что она думает, глядя остановившимися глазами за оградку.

Случалось, засидится вечером у раскрытого окна. Уже стемнеет. Ей жутко брести одной в пустой дом, и она берёт к своим за оградку и сидит всю ночь, до первого света, на скамеечке, прикрывшись, как птица чёрным крылом, накидкой.

А в год, когда в Монголии обечевился, открылся институт народной медицины, в семьдесят третьем, с её дерева срезало ещё два скорбных листочка.

Огнерубова и Бормачёва.

Поехали неразлей-друзьяки к себе в деревню на выходной. На полном скаку выметнуло их жигулёнка на рельсы перед летящим скорым. Не удержали тормоза...

На место Огнерубова спустили нового главврача.

Уже через неделю новый, ретиво пошмыгивая носом, вежливо, с извинениями, а вместе с тем и напористо выпевал Таисии Викторовне про то, что ни он сам, ни новый облздравовский зав решительно не понимают, с каких это с тёмных небес упала в штатное расписание эта весьма сомнительная половинная ставка, скудно кормившая Таисию Викторовну восемнадцать лет. Убрать! Убрать! Никаких тёмных пятен!

Половинную ставку сбили с ног, ликвидировали.

Таисии Викторовну проводили на пенсию.

Ей было шестьдесят четыре.

По здоровью она могла б ещё работать да работать. Ну да ладно, с Богом не подерёшься. Пускай идёт как идёт, по-ихнему...

Она смирилась, ушла.

Но было ей горько, что лучший, первейший кусок жизни пробегала она на полставке – не деньги, не деньги тут гвоздь, хотя кто же против денег? – тут копай глубже, вроде как половинной жизнью отжила она эти восемнадцать лет, вроде как половинно работала, половинно любила, половинно страдала... Вполовину... вполглаза... вполплеча... вполчеловека... Прожила жизнь вполчеловека, вполсердца. Обидно, что так и не дослужилась до полной себе цены, так с полставки и скатилась на пенсию, и пенсия выскочила ей грустноватая, с гулькину душу.

А самое горькое было то, что не успела она и первую получить пенсию, как ставку её возродили в полный вес, и едва ли не силком пихнули на эту располневшую ставку бледненького мальчика со скамьи, ещё горяченького, ещё не остывшего от госовских экзаменов, до паники напуганного своей нежданной должностью онколога. Будто облили сонного дёгтем.

Читая бумаги, он вздрагивал, когда натыкался на слово онколог, в тоскливом оцепенении отводил от него глаза. Был мальчик по диплому просто терапевт.

Обидно.

Да что же делать?

Обидами вымощена, может, одна моя дорога? Если так, так ладно уж... Что я?... Было б всем, кто подходит ко мне со своими ахами да охами, добро...

Она боялась пенсии. Боялась её одиночества. Боялась узаконенного, оплачиваемого, пускай и из скупых рук, безделья.

Но ничего этого, ни одиночества, ни безделья, пенсия ей не поднесла.

Даже напротив.

Было притихший, примёрший её домок ожил, перестал закрываться. Таисия Викторовна вовсе не роптала на эти не рвущиеся людские потоки-ниточки, не останавливающиеся ни на день.

"Моя специальность – беда, – думалось ей. – Ко мне только с бедой ползут. И как я перед бедой захлопну дверь?"

Её осевший домишко стал вроде маленькой деревенской поликлинички. Жалостно охнула калитка – Таисия Викторовна уже сыплет по лестничке встречать человека.

Больнуши – народ со всячинкой. Один и с крюка сорвёт дверь, а другой, не насмелясь войти, полдня будет кружить, шастать в тупичке под окнами.

Тогда Таисия Викторовна сама выйдет к нему.

Назовётся и напрямки скажет:

– Выкладывайте, по какому горю?

Чужая боль горячила ей душу, лила в неё те токи, ту силу, которая помогала ей самой жить твёрдо, в полный рост.

По ночам она плакала от жалости к тем, кого не выходила, кому не могла уже помочь, однако сама смертно обижалась, когда ответная какая душа пробовала подбежать к ней к самой на выручку.

Домичек у неё утлый, на боку, без слезы не взглянешь. Того и жди, сдует эту курюшку ветерком в лужу.

Собрались раз мастеровые, сродники её одного спасёныша, совершить ей новый храмину безо всякой платы.

Она и всплыви:

– Новый ни к чему. А старый подлатать не в лишку. У меня вон и цемент-четырёхсотка в запаске есть. Да всё при условии, что положено, то и возьми. Копейка копейку жалеет...

И больше всего подивила мастеровых тем, что наравне с ними и пол перебирала, и крышу перестилала... Топор белой птицей так и взлётывал, так и взблёскивал.

– Докторь! Да откуль в вас эта матёрая плотничья прыть?

Смеётся:

– Удивительней было б, если б этих талантов не сидело в дёржаной русской бабе. Я ж на крестьянскую колодку деланная... На комарах росла... Познала всю мужскую работу.

Сколько себя помнит, столько и делает что надо, под иной час вовсе и неженское.

Русскому что надо, то и сработает!

Ещё девчонишка была, лет двенадцати. Надо косить? Косила вровни с отцом. Её прокос поуже, у отца шире, но не отставала, наступала на пятки, а поднажмёт – так обгонит, посадит на козулю.

Иногда ей жалко было косить. Жалко смотреть на подкошенную траву. Глянет – душа мрёт. Ведь только ж что эта трава смеялась на солнце под ветром и на. Махни косой – трава срезана с ног, и какой-то миг ещё стоит на месте, не шелохнётся, будто обомлело горько думает, что ж такое страшное сдеяно. И – охнув, падает...

Стог некоторые ставили на кол. По колу вода стекает, сено гниёт. А Таёжка без кола ставила крепкие стога.

В пять лет, бывало, батяня кинет её лошадушке на хребет. Мёртво прикипит к животине и гоняет верхом без седла – еле сдерёшь назад на землю с Радостинки.

Да не только любила кататься.

В те же пять она уже запрягала и Радостинку, и Буяна. Запрягала хорошо. Шлею поперёд чересседельника не наденет. Заводила лошадь с густой размётистой гривой – Таёжка расчёсывала её на две стороны – заводила в оглобли, не боялась, что лягнёт.

В десять возила неоглядные возы сена.

Едут на луг, полно лукошко насажает своих меньших пятерых сеструх – они казались ей всё мелкие, как мелочь, – туда прокатятся, а там за катанье отрабатывай. Эта подносит, эта подает, эта утаптывает...

Возвращаются пешком.

Таёжка впереди. Вожжи в руках, бежит сбоку. Мелочь вереницей скачет следком.

Таёжка правит. Где какая колдобина – объезжает. А зазевается если, забудет взять в объезд, так ведёт Радостинку медленней и только нырни колесо в ухаб – плечишком всяка щебетунья поддерживает сеновозку.

А как мало оставалось до дома и дорога дальше уже лилась спокойная, ровная, как стол, все взбрызгивали кроме Таёжки на духовитое сено, прикипали держаться за бастрык. Что восторга, что счастья...

В двенадцать она раскорчёвывала с отцом лес под пшеницу.

Пахала.

Сеяла.

Окучивала картошку.

Метала копёшки в стога.

Резала с отцом в тайге дрова, пропасть дров впрок на всю новую зиму. Делалось это в апреле. По последнему старому снегу валили просторную берёзовую делянку. Потом распиливали каждое дерево. И отец, жалея помощницу, – ну что ж ты у меня не парень? – давал ей меньший конец: коротко пропускал к ней пилу, всё, глядишь, легче дочуре. Отца убивало, что у него не была ни одного сына.

Наконец всё перепилили. Теперь отец колет, Таёжка складывает в поленницу. Поленница у неё никогда не разваливалась, а кто из мальчишек сложи – тут же загрохочет врассып, вразнобежку.

Всю крестьянскую работу она умела ещё с измалец, оттого ей диковинно слышать, как ахают прохожие, с изумлением наблюдая, как это она, старушка с варежку, интеллигентно колет дрова. Не выносит она этих аханий, но и не оставаться же в зиму без дров.

На зиму ей надо машину угля, машину дровец.

Как завезут, с неделю винтом без продыху винтится. Бьётся поскорей перепилить, переколоть да вытаскать в сараюшку.

От сердобольцев нет отбоя. Не один, так другой подтирается к старушке с помочью, а ей это не к душе, и она выбивала из пилы одну ручку.

На полном пару подлетит какой мягкосердный, рад попилюкать, да не за что ухватиться, и смятенно отлипает.

22

Таисия Викторовна была прочного, сибирского замесу, однако с убыстряющимся бегом уклонных одиноких лет она всё чаще, обмирая, думала:

"Не вечная я... Уйду, уйду вот... Только кому ж я вложу в надёжную руку свой борец? Кто продолжит меня?"

Тот же медицинский институт, тот же факультет, что и мать, кончила Людмилка, дочка.

"Носило, носило, веяло, веяло Людмилку по стране – присохла в Москве. Практикует в поликлинике на Варшавке. Звучит. Сладко под случай похвалиться кому, что-де вот старшенькая моя врачица во-он где. Да особо я хвалиться не люблю, не гнётся язык.

В работе она всем образец. Не дивушко, что подняли её до зама главного врача. На конце концов все тянутся в главные, как малое теля к соске, да первое дело – не толкётся в Людмиле чиновный свербёж. Не перескочила на бумажки-перекладашки, не стала только руками водить, то есть руководить. Ушла из замов, по-прежнему прочно лечит и борушкой. Она у меня натуропат.

Я часто думаю, хватит ли дочкиной жизни дождаться, когда войдёт борец в закон? Надобно, чтоб и дочке было кому передать борец..."

У Людмилы на возрасте уже своя дочка Лариса.

На каникулы ссылали Ларису в Борск к бабушке.

Внучке нравилось у бабушки. Вместе ходила с нею в больницу, минута в минуту отбывала там бабушкину смену. Вместе и в выходные, и в будние вечера путешествовали по Борску из дома в дом, где были больные.

Уже в Москве Лариса поступила в сеченовский институт. Как бабушка, как мать будет гинекологичкой.

Легче, светлей думается Таисии Викторовне о внучке.

Почему-то верит, именно внучке удастся довести до победного дела борец.

Почему внучке, а не дочери?

Таисия Викторовна не может себе ответить. Ей кажется, внучка везучей. Оттого внучке такая вера, оттого во всякий свободный от школы, а теперь от института час Таисия Викторовна зовмя зовёт к себе Ларису, а та и без зова готова лететь в Борек, так ей там всё к сердцу.

Вот и подпуржил милый февралёк, вот и дождалась Таисия Викторовна каникул.

Сегодня приезжает Лариса!

Поезд ещё не подшумел к вокзалу, а Таисия Викторовна, не выдержав, бежит на Розочку к автобусной остановке.

У них уговорено так: никаких вокзалов, никаких дрыжиков на перроне. Жди, бабушка, дома, по такой калёной холодине не выскакивай за порожек!

По телефону Таисия Викторовна обещала Ларисе ждать дома, но нервы, нервы смял нетерпёж. Она пожгла встретить хоть у автобуса, а то как-то совсем уж неловко. Приезжает всёшки внучка. Как не встретить? Кинуться на сам вокзал – крепко Лариса обидится. Перехвачу на Розочке. Обида будет помягче, попокладистей.

Пурга метёт вселенская.

Старушку то толкнёт так в спину, что невольно сорвётся на бег, то дёрнет в сторону, и она свалится в снег, то кавардачно подует так навстречь, что несёт-поталкивает её назад к дому.

Она сгибается пополам, чуть тебе не ползком продирается к остановке.

На остановке в утренний час вечная каша. Эти выходят, те заходят... Народу тесным-тесно.

Обычно Лариса ездит на задней площадке, выходит во вторую дверь. Вспомнив это, Таисия Викторовна припечалилась.

Ей зудится подойти ближе к нужному месту, куда, как на лыжах, почти боком подскальзывают автобусы. Подойти она не решается. Боится, как бы эта теснота не внесла её в автобус.

Но и торчать в стороне тоже не дело. Глазам больно издали вприщурку пялиться на выходивших с задней площадки, и Таисия Викторовна, помедлив, плотней подбирается к выбранной точке.

Таисия Викторовна не заметила, как за нею духом натолокся Бог знает какой базар, и какой-то добряк детина, ладясь облегчить жизнь старушке, просто, будто перинку, подхватил её под мышки, как маленького ребёнка, и внёс в кипящий дверной распах.

– Да что вы делаете!? Я ж не еду! – закричала Таисия Викторовна.

В ответ ей засмеялись, полагая, что она шутит, и те две крепкие руки ещё твёрже сжали её под мышками, не давая выпасть.

"Ка-ак выйдешь, если оттуда, с низов, железно напирает горячая мамаевская орда..." – подумала она и смирилась.

Ругая себя размазюхой и в отчаянии тыкнув локтем милостивца раза три в бычий бок, проехала она целую остановку. Назад летела как заяц, за которым гнался изрядно проголодавшийся волк. Всё боялась, выгрузит её Ларису вокзальный автобус, а её, кислой старухни, и не будет.

Именно так оно и случилось.

Таисия Викторовна ждёт-пождёт, вся продрогла, посинела, а Ларисы нет как нет. А тут луп – бредёт Лариса к остановке от дома! Поди, увидела замок, догадалась: поехала бабушка встречать. И сама пошла разыскивать бабушку.

В обрат, домой, идётся Таисии Викторовне хорошо. Рядом с Ларисой ей празднично. Старушка то и дело в восторге вскидывает на внучку радостный глаз и не может сразу отвести. Ей нравится, что Лариса девушка рослая, широконька в кости. Плотная сибирская сбитуха. Царь-девка!

Ласковая рука Ларисы тепло сжимает её локоток. Возле Ларисы старушке уютно, надёжно. Старушке кажется, что возле Ларисы и ветер не смеет повесничать. Не оттого ль его и поубавилось? Где-то за домами он ревуще стонет, только не здесь, не возле них. Вовсе не трогает, не толкает, а мягко, уважительно обминает их, как вода камень.

Таисия Викторовна счастливо заглядывает Ларисе в лицо.

– Лялёнок, как столица?

– Нормалёк... Столица, бабушка, пробуждается... В поте лица воюет с аликами... Изо всех продуктовых повымели винные отделы. Полтыщи прихлопнули всяких там разливных стекляшек-забегаловок. Беда-а... Неважнец этим... разлейся море... Какой ты ни питок, а в ресторане больше ста граммушек не поднесут водочки для разводочки. Не ущипнёшь больше ни капельки даже пивка для рывка. За свои же кровные! Вот тем ста хоть радуйся, хоть плачь. Хоть молись, хоть пей... Хорошему питуху горло не смочить.

– Чудесно! Чудесно! Ах как чудесно!.. Наконец-то!.. Ведь разнузданное пьянство – это гибель нации! Наконец-то русский начал учиться жить трезво!

– Оно и в Борске, бабуш, учеников сверх нозрей... Еду с вокзала, водитель объявляет: "Остановка "Магазин". Следующая остановка "Конец очереди"". В автобусе смешок. Я в окно – чёрная очередина змеёй с версту. Во мне что-то оборвалось. Не до шуточек... Во-от они, ученики-твердо-лобики! Во-от кому на трезвую голову веселье не идёт! Во-от у кого лозунги дня: "Не дадим попасть зелёному змию в Красную книгу!", "Ответим на красный террор белой горячкой!"

– С внезапу на втором взводе или на развязях ещё не то сморозишь... Ничего... Не враз... Ещё малок поотвечают и прижукнут, выпятят языки. Крутовато за них взялись, крутовато. Очень даже правильно! Жаль, есть пробуксовочки. Ну да Москва не в день строилась. В продуктовых нет горячего – вина, водки, – а пива хоть топись. Многие ученики, сменив квалификацию, перескакивают на пиво. Копируется американская ошибка... В тридцатых в Штатах был ух грозный сухой закон. Исчезли вино, водка. Пиво оставили. Пиво и подвело. Даже шутка потом такая выплеснулась: "Сухой закон захлебнулся пивом". Конечно, всё скопом, хоть в щепки разбейся, не ухватишь, где-то будет и рваться, но главное делается, и делается густовато, прочно. Пора трезветь русскому. Как говорили в старину, трезвитеся и бодрствуйте!

Дома, пока Таисия Викторовна собирала на стол, Лариса в спальной сложила весёлую фестивальную кепочку из крашеного тонкого картона (в киоске прошлым летом, в фестиваль молодежи и студентов, брала), крикнула:

– Бабушка! Пожалуйте к зеркалу и закройте на минуточку глаза!

Заинтригованная Таисия Викторовна на пальчиках поспешно подбежала к зеркалу у входной двери. Старательно зажмурилась.

Лариса сняла с неё беретку, надела кепочку. Оценила, хорошо ли сидит кепочка, и, удовлетворённая, сама себе кивнула. Потом приколола бабушке значок.

– А теперь смотрите.

Таисия Викторовна глянула на себя в зеркале.

– Ёлкин дед, какая красота! – отшатнулась в изумлении. – Кака-ая красотень!

С детским восторгом впилась она изучать свою кепчонишку, не отрываясь от зеркала, и бережно, в упоении трогая подушечками пальцев свою обнову то там, то там.

– Козырёчек небесно-голубой... по краю алая полоска... С боков тоже небесно-голубая, а верх белый... По верху белая широкая полоса... С обеих сторон в ней по шесть тонких полосочек. С краю оранжевая, потом тёмно-зелёная, узенькая белая, голубая, белая пошире, красная... А над самым козырёчком, на белом просторе, фестивальная ромашка... Волшебная кепчушечка!.. А значок "Катюша"... Малышка в кокошнике-ромашишке...

– Художник Веременко рисовал не условную русскую Катюшу. Эта девчурка его племяшка...

– Спасибствую, Ларик, что не забыла про сувениры. Я так ждала... Только за ними и отпустила тебя в прошлое лето на фестиваль... Хотя... что я... Как было не пустить? Ты ж и пела, и была в медбригаде... прислуживала фестивалю...

– И пела, бабушка, и была...

– Спасибо.

Таисия Викторовна поцеловала внучку и, подхватив её за круглявые бока, закружила в вальсе, подыгрывая себе языком.

Кружилась Лариса растерянно-трудновато, и уже через минуту Таисия Викторовна ласково оттолкнула её от себя на диван так ловко, что та, сама того не ожидая, сдобно и почти плавно опустилась недвижимостью на мягкий столовский диван.

Докружившись одна до стены с гитарой, Таисия Викторовна сняла её. Не переставая танцевать, заиграла и вытянула не знакомую Ларисе озороватую песенку на французском языке.

Бабушка танцевала и пела, и было в ней столько живости, огня, азарта, что Лариса, отчего-то совестясь своей приворожительной молодой плотной стати, не решалась смотреть ей прямо в глаза и лишь изредка взглядывала на неё восхищённо-завистливо, думая:

"Боже! Мне двадцать два, а кто я рядом с нею? Перекормленная ленивая тумба... Стыдоха... А она... юла... ангорская козочка... Разве кто осмелится дать ей её семьдесят шесть? Осмелится?"

Песенка уже кончилась, а Таисия Викторовна всё играла и кружилась, прижимая всё тесней к себе старенькую, в трещинках, гитару.

Мало-помалу неясный стыд перед бабушкой разломало, унесло, и Лариса, поддавшись вся обаянию бабушки, пялилась на неё с нескрываемым младенческим озарением.

– А недаром я брала на плясках реванш у своего у благоверика за то, что он был умный, умней меня! Ай и недаром!

Таисия Викторовна зарделась.

Эко расхвалилась старушня!

– Бабушка, а откуда вы знаете французскую песенку?

– Ну вот... Да этой песенке семь десятков. Се-емь! Я ведь и петь, и плясать научилась смалку.

Она стала кружиться медленней и играть тише не потому, что устала, – вспомнилась гимназия.

Назад Дальше