Угрелся где-то в медицинских сферах, присох на тихих ролях. Где-то в каком-то затрапезненьком санаторишке что-то скромненько возглавил. А попутно скоро вознёсся по общественной линии, выхватил себе какой-то секторок, выдавал удостоверения тем, кто окончил вечерний университет марксизма-ленинизма.
Окончила с отличием университет и Таисия Викторовна. Приходит за удостоверением, а Грицианов и говорит:
– Никакого удостоверения тебе не будет. Сабо самой, будешь знать, как правдушкой по судам трясти.
Таисия Викторовна только сочно рассмеялась.
– Смейся, смейся, – сказал Грицианов. – А без этого удостоверения нет тебе ходу в науку! "Дорогой друг дешево не продаст".
– А я, "дружок", и не собираюсь в науку. А понадобится, так я зачётку покажу. Зачётку-то я не сдала, а там одни пятёрки. Зачётка-то уж поважней.
Вот на такой комедии они и расстались.
Съехал Грицианов куда-то из Борска. По слухам, уже умер.
Увы, всякая комедия тоже кончается. Само собой.
Под другой крышей другая исповедь.
– Лечащим моим врачом была сама Желтоглазова.
Приняла я шесть зарядок.
Девятнадцатого мая выписали из диспансера. А в ночь на двадцатое подскочила температура до тридцати восьми и пять. Пульс участился. Девяносто четыре удара.
Дома питалась я молоком и соками. Кишечник закрыт, желудок освобождался редко и то только после клизмы, и то после двух-трех часов и с такой страшной болью, что мои стоны походили на звериный рык. С каждым днём мне становилось всё хуже и хуже. Живот стал твёрдый. Из-за боли к животу нельзя было прикоснуться.
Состояние моё было очень тяжёлое, и муж, не дожидаясь трехмесячного срока, установленного диспансером для проверки, возил меня в диспансер для оказания мне какой-либо помощи, чтоб хоть как-то облегчить мои страдания.
Там мне выписали болеутоляющие средства и сказали, что моё состояние – это реакция после облучения. Однако, осмотрев меня, врач Желтоглазова выдала справку для перехода на инвалидность.
Состояние моё продолжало быть невыносимым. Муж вызвал Желтоглазову на дом. С нею были ещё двое, фамилий их я не знаю.
Меня уже не осматривали. Отведя в сторону глаза, мне посоветовали быть мужественной.
От Желтоглазовой муж узнал, что опухоль в прямой кишке довольно значительных размеров и как бы составляет одно целое с маткой. Ни операции, ни введения трубки для отделения газов из кишечника мне уже не помогут. Я должна погибнуть.
Конечно, муж мне это рассказал.
Участковый врач Величко – муж вызывал на дом – тоже ничего утешительного не сказала. Я уже сама поняла, что долго не проживу.
Приехала на дом комиссия. Оформила меня на инвалидность. Была я слабая... куры загребут... Сама я из-за слабости и болей не могла поехать. Комиссия установила мне первую группу инвалидности. Вот и всё на сегодняшний день...
В третьем доме говорили Таисии Викторовне так:
– Я смотрю Вам в глаза, дорогая Таисия Викторовна, и думаю, что найду в Вас самого доброго человека, который даст мне здоровье, даст мне жизнь. Мне сорок четыре... Только сорок четыре... И на меня навязалась такая боля... Л?жечью лежать... Это чё?
Девятого сентября отоперировали в гинекологическом отделении мединстатута. Через две недели перевели на глубокую рентгенотерапию. Кончила лечение 26 ноября.
И только тут я узнала, что со мной.
С тех пор ни одной ночи не спала по-людски... Хоть руки на себя навешивай... Денёчки для моей жизни все сочтены. Ведь мои знакомцы, кто прошёл этот же путь лечения, все ушли на упокой. Ухаханова, Печкурова, Удачина, Можейко, Перехватова... Каждая выжила мень двух лет. Рак без топора рубит... По годам я ещё не выстарилась, не отошёл ещё мой пай... А так... А по здоровью мой час на отходе...
Невжель моим четверым деткам – все мал-мала короче – остаться на пожизнь сиротами? Миленькая, Вы мать, сжальтесь надо мной. Падаю... кланяюсь в правую ножку... прошу... Подберите меня на лечение своё. Я чувствую, лечёшка в институте была пустая... Ни к лугу, ни к болоту...
Я там прошла сорок два облучения пушкой и три зарядки. А у меня и посейчас всё болит. Каждому своя болезнь тяжела...
В низу живота всё время какая-то тяжесть. В правом паху болько. Позвоночник тиранит, спасу нет... Не согнуться. Мочевой пузырь жгёт... И самый страх – прямая кишка воспалена, геморройные шишки полопались, вторую неделю не думают заживать. Хожу с кровью... Всё горе поймала...
Выписали меня под наблюдение гинекологички. Безо всяких там лекарств. Сказали, и так всё пройдёт.
Я б сама к Вам сходила, да моя ноженька ни в какие силы не пускает из дому. Надо ж, ногу ещё подломила. Заковали в гипс на веки вечные. Вроде не болько болит, а не даёт ступить...
Таисия Викторовна, миленькая, я верю Вам и верю себе, пойдёт Ваше лечение в пользу. Я всё выполню, что скажете... Не дайте потерять детям мать... Не спокиньте... Не знаю, чем Вам буду благодарна и чем отблагодарю за Ваше горячее старание... Мне б вползти в здоровье хоть бы ещё годочка на четыре... Подростить, подбольшить бы своих горюшат... а там и... а там и... а там и...
На уклоне дня наши спасительницы, скользя и кувыркаясь в бездонные снега, наконец-то выкружили к банёшке. Унылой, обшорканной.
Воистину, баня всех моет, а сама вся в грязи.
Лариса тоскливо поморщилась, глядя на неё и проходя мимо, но Таисия Викторовна, всё так же клещом державшаяся за верх внучкиной руки, дёрнула её книзу и устало, разбито показала на дверь. Нам сюда!
– Бабушка! Вы что тут забыли?
– Здоровье мы тут забыли, Ларик, – назидательно ответила бабушка. – Не знаю, как ты, а я вся... Неделю волосы не мыла... грязные... Того и жди, вырастет репа на голове. Да и... Ног до дома не донесу... До смерточки стомилась... Всякую болячку приложи... примерь к себе... Исплакалась душа...
Лариса поражённо остановилась. Это-то у бабушки исплакалась на обходе душа? Что-то новое. Лариса никогда не слышала, чтоб бабушка жаловалась. Напротив. На обходах бабушка всегда расцветала, радовалась каждому больному, радовалась тому, что может помочь. Боль искала врача, и она его находила. Чего же жаловаться?
Мимо прошил тощий мужичонка с запашистым берёзовым веником под мышкой – в зимний холод всякий молод! – мурча под нос, напевая с ростягом:
– Блошка банюшку топила,
Вошка парилася,
С полка ударилася...
Что там в пробаутке дальше было и было ль, Лариса не узнала. Мужичонка дёрнул в банную дверину, с лица заледенелую, а изнутри распаренную, вспотелую, и растаял в туго ударивших встречно клочьях весёлого пара.
– Ларик! Ты ли не сибирочка? Ты чего упираешься? Уж кто-кто, а тебе сам Бог велит сегодня выбаниться.
– По случаю приезда?
– Естественно. Баня – мать вторая, и после поезда к кому как не к ней идти?
Бабушка замолчала, не решаясь говорить то, что само катилось на язык, и, немного поколебавшись, озоровато-радостно воскликнула:
– А главное, баня смоет слёзки, шайка сполоснёт. Ты ж вся просолела, поди, от слёз!
Алость расплеснулась по девичьим щекам. Ларисе стало стыдно, что бабушка-то, оказывается, видела её слёзы.
Но как она могла видеть?
По обычаю, Лариса становилась всегда у изголовок. Больная видеть её не могла, это уже точно-наточно. Не могла и бабушка её видеть, поскольку у бабушки была раз и навсегда наработанная на обходах манера держаться с больной. Бабушка подсаживалась, брала её руку в свои и напрочно уходила в расспросы. Бабушка никогда не отвлекалась на постороннее, не снимала с больной глаз. В то время, когда бабушка сидит у постели, кроме больной для неё не существовало в целом мире ни одной другой души.
Горячечные мольбы спасти переворачивали неокрепшую, молодую душу. Лариса не выдерживала, слёзы сами собой бежали, и она, пряча их, то вытиралась тихонечко рукавом, отвернувшись перед тем, то промокала краем платка.
Собираясь уходить, одеваясь, Лариса отводила от бабушки лицо, набрякшее от слёз, старалась не смотреть на неё, пока не отходила на морозе – и на! Оказывается, она видела! Но когда? Когда?
– Ларик, сладенькая, ты не стесняйся своих слёзок. Не разучившийся сам плакать всегда увидит и услышит плачущего. Что же в этом стыдного?
Было это сказано тем хорошим, ласково-врачующим тоном, отчего Лариса просветлённо улыбнулась, согласно спросила:
– А веники? А прочее банное приданое? Рыльное-мыльное там?...
– Всё в твоей сумке... Заране напихала. Как же без веника? Веник в бане господин, всем начальник. Веник, говаривала моя мама, и царя старше, и царя самого в бане хлестал, а тот только крякал... Веник, не бойся, и про тебя живёт. Взяла и дубовые, и пихтовые, и крапивные.
– Я к крапивным не могу привыкнуть. Боюсь ожгусь.
– Э-э!.. На пару жигучка теряет, сворачивает свои иголки. Делается некусачей, шелковистой. Хлещись на здоровье! И вообще крапивка-огонь низкого поклона стоит. На крапивушке народ голод пережил. Заправляли только молоком и никто не умер.
Бабушка мягко подтолкнула Ларису.
Они вошли.
У буфета мужики запивали баню пивом.
– Ну! – весело сказала бабушка. – Мама моя ещё говаривала: вот тебе баня ледяная, веники водяные. Парься – не ожгись, поддавай – не опались, с полка не свались. Болести в подполье с водой, на тебя здоровье!
26
А после ужина они вслух читали астафьевскую "Царь-рыбу".
Читала Лариса.
Бабушка зачарованно вслушивалась в то, про что так волшебно рассказывала книга.
Книги она любила. Абы какую не возьмёт, а за хорошей и погоняется, и побегает. Пускай вон три года томилась в библиотечной очереди на "Царь-рыбу", так зато теперь цветёшь, молодеешь за такой книгой.
Записалась ещё на шукшинский роман "Я пришёл дать вам волю". Только вот так, по записи, и почитаешь своих громких сибиряков.
Уже в обычай легло, каждый вечер два часа перед сном отдавались книгам. В эти железные два часа ничто иное не могло войти.
Но прошли и два часа, прошли и три, а чтение всё лилось. Масляным грибом бабушка заглядывала Ларисе в рот, с полна сердца радуясь, что и внучке книга к душе, иначе б наверняка зажаловалась, что устала, и тогда против усталости разве пикнешь?
Уже потом, без огня, лёжа в постелях, они долго молчали, каждая держа в себе то чарующее биение восторга, что пролился со вседобрых, с колдовских астафьевских страниц.
"Отчего так легко? Отчего такой свет на душе в эту страшную ночь? – думает Таисия Викторовна, вслушиваясь в гибельный, в бранный рёв урагана за бревенчатой стеной. – Наверное, и от книги... и от веника... Под веником, под паром омолодели сухие косточки... И от сознания, что наконец-то выскочила из томкого плена этих восьми великомучениц. Когда знаешь, что где-то над болью сидит человек, и ты ему не помог, что может быть врачу тяжелей? Но сегодня всех обскакала... Всем разнесла свои капельки... Скала с плеч... Как говорили древние, кого не излечивают лекарства, того излечивает природа... Я чиста перед людьми... чиста..."
– Бабушка! – тихо позвала Лариса. – Вы ничего не слышите?
– Кроме тебя никого.
– Вроде как ворона керкает...
Бабушка придержала дыхание, вслушалась в заоконную кутерьму. В скорбный плач ветра коротко вплеснуло голос помповой трубы. Трубу бабушка уловила ясно.
– Какая тебе, – усмехнулась, – ворона. Это один у нас тут... Бориска-бесконвойный играет отбой. Каждый день ровно в десять. Как из пушки.
Лариса громоздко заворочалась.
– Тихий ужас! Только одиннадцать, а мы уже бока мнём! Будь телик, киноху подсмотрели б...
Упоминание о телевизоре кольнуло Таисию Викторовну.
– Что телик? Что телик? Жвачка для глаз! Пустота! Всю жизнь прожила без твоего телевизора – принципиально не покупаю. Это выкручивание мозгов! Психящик! Я ни одного мгновения не потратила на твой дурной телик и уже тем только счастлива!
– Зато другие?
– То-то и страшно. Вся страна парализованно уставилась в пустой ящик. Не мигнёт! Раньше религия была опий для народа, а теперь твой телик. Какая-то жуткая мафия... Какое-то убийство в рассрочку. Вот что твой телик! Подумать... Люди перестали друг к другу ходить, перестали разговаривать, перестали читать, забыли театры... Всё закрыл своим амбарчиком твой преподобный. А взаменку что он даёт? Как-то на обходе задержали одни. Посиди минутку, занятный концертишко. Неловко отказаться, ну, задержалась. И что вижу? Выбегает один во всем белом, в атласном. Черненький, патлатенький, скачет, как неприкаянная блошка.
– Ну-у, бабинька, зачем вы так? Это Валера Леонтьев... Телегеничный парниша... Классный певун.
– Классный бегун! Только без номера на груди. Пока шёл музыкальный переход от куплета к куплету, он успел по стеночке обежать весь громадный залище. Как наскипидаренный летел! В Олимпиаду на стометровках тише бегают... Влетает назад на сцену, все одурело хлопают. Не знаю, чему хлопают. То ли тому, что бежал быстро, то ли тому, что хоть живой на сцену вернулся. Он же на радостях так чесал, что его за милую душу инфаркт мог со зла пристукнуть... Вместо пения беганье, скаканье, разбрасывание ног в стороны, даже кувырканье через голову... Искусство! Великое! А у телевизоров стонут. Ай хорошо! Ё-да хорошо! А что хорошего?
– Ну-у, бабуня... Не жестко ли заворачиваете? Если вы всю жизнь пели под гитару "По муромской дороге" да "Очи черные", из этого вовсе не следует, что и Валерчик должен про то же нам раздишканивать. Прошу понять правильно. Я не образцово-показательный ангелочек... Я всякая. А больше девчиш-плохиш. За мои тихие успехи и громкое поведение не раз мам? вызывали ещё в школу на коврик... Я разная... Я и про дорогу, я и про очи послушаю. Люблю. Но мне и вcю эстрадёху подавай...
И она запела, покачивая головой в такт:
– Уно, уно, уно, ун моменто-о,
уно, уно, уно сакраменто-о...
– То-то и ох, что эти наши уно... что те, мадэ ин оттуда, плю-ющат нас! – взадир обрезала бабушка. – А вот что-то я ни от кого не слыхивала, чтоб по твоему телику почасту передавали наши народные песни. Будто их и нету!
Возразить Ларисе нечего.
Действительно, народная песня ре-еденькая гостьюшка на телевидении. Разве что когда-никогда споют одну-две и на год неподъёмным камнем наваливается на неё великий пост. Что так, то так...
Как-то виновато Лариса вслушивается в ночь.
Похоже, ветер повернул, и в монотонном нытье пурги она ясно расслышала откуда-то сверху надрывную, хриплую тоску не то вороны, не то трубы.
– Бабушка, – сказала примирительно, – а твой бесконвойный всё дудукает. Он что, себе отбой трубит?
– Зачем же себе? – с неохотой и вместе с тем как-то гордовато отозвалась Таисия Викторовна. – Да он полчаса будет играть... колыбельную для твоей бабушки.
Поражённая Лариса вскинулась на локти.
– Это что-то новенькое... Колыбельная для бабушки! Свежо! Свежо!.. Ещё прошлым летом этого петушка не было. И стоило мне отлучиться на полгодика, как нате из-под кровати! Моя бабулио влюбилась?! Какое опасное легкомыслие!.. Этот ваш кавальеро не нахал? Вы только скажите, я ему... Почему я с ним не знакома? Откуда он свалился на вашу бедную головушку?
– Продохни, не трещи, сорока...
– Бабушка, не тяните душу. Да расскажите же! Кто он? Как хоть зовут?
– Борислав Львович Кребс тебя устраивает? – смято выкрикнула Таисия Викторовна.
Лариса колодой рухнула на подушку.
– Эна!.. Ума не свести... – потерянно пробормотала. – Этот типус полжизни... лучшие свои годы убухал на то, чтоб утопить вас в сухой ложке! Эх, криво рак выступает, да иначе не знает! Ему и всему его учёному окружению – вот где театр карликов! – вы были хуже гориллы и – ночные серенады из-за облаков! Или у него с памятью заклинило?
Она кинула руку вверх, к стене, откуда тонко скулила труба.
– Слышите?
– Слышу, Лялик, слышу. Слышала третьего дня... слышала вчера... слышу сегодня... Услышу завтра...
– А вот насчёт завтра – извините! Я нанесу ему визит вежливости... И этот соловушка умолкнет если не навсегда, так в крайнем случае на все мои каникулы. Вся эта катавасия... вся эта лажа неспроста. У каждого клопа свой кровный интерес. Уж я похлопочу!
Бабушке к душе легло подорожником, что внучка так горячо вскинулась её защищать, ничего ещё толком не зная, и она попросила ласково, улыбаясь голосом:
– Ты уж особо не хлопочи. А то дыму будет много... Невпрогляд. Я уж и без тебя дымила. С ветра пришло, на ветер ушло...
– Он же обитал где-то у чёрта на куличках. А сейчас совсем рядом. Слышно даже его дудуканье. Как он здесь взялся?
– А как гриб... После дождя возрос! – отшутилась бабушка.
И, не желая больше изводить внучку, стала рассказывать, что же у неё с Кребсом навертелось здесь с августа.
В соседнем, в параллельном тупичке осенью сдали дом. Двадцать два этажа. Самый высокий в Борске. Куда ни пойди, откуда ни глянь, отовсюду видать, как над ветхими избёшками плывёт торжественно этот величественный коричневый корабль. В пасмурные дни низкие облака закрывали верх дома, и тогда казалось, что дом стоял, рисуясь собой, как денди на юге, в молочной войлочной шляпе.
В этой элитной башне одинокий Кребс выхватил себе однокомнатную келью.
Нежданное соседство с Таисией Викторовной и разогрело, и растревожило старчика.
Ему вспомнилось, как провожал Таёжку, и старческая слезливость взяла над ним волю, он расплакался. Таёжка, Таёжка... Ничего-то чище, ничего-то светлей твоей любви не было во всю долгую, во всю бездольную жизнь...
Он целыми днями толокся у её дома, множество раз торопливо, воровски поджигал к калитке. Однажды даже брякнул кольцом и тут же отскочил в панике. С какими глазами вползёшь? Что скажешь? Что?
Не решался он больше подскребаться к её домичку. "Подержи себя в руках, подержи... Вот с дня на день поставят телефон, по телефону всё и выпоешь..."
Брело время медленно, тянуче. День – год. Ночь – два.
Ему некогда было ждать. Он хотел видеть её каждый день.
Пресноглазый, он уже плохо видел, плохо слышал, и со своего двадцатого этажа уже не различал людей. Купил сильный морской бинокль, купил помповую трубу.
В тонком боку балкона спроворил щёлку и по утрам, едва отогревшись со сна чаем, приваливался к ней с биноклем, твёрдо угнездившись на малорослом раскидном стульчике.
Случалось, с утра до самого вечера, за вычетом короткого перерыва на беглый обедишко, недвижно корёжился он у щели. Со стороны так глянь, спокойно примешь за окаменелого истукана. От неудобства в позе его всего ломило, всё ныло в нём, так зато все эти страдания тела воздавались душе сторицею – он видел её во весь день!
Он видел, как она готовила на керосинке в коридоре со стеклянным боком.
Видел, как она там же, в коридоре, ела за крохотным столиком в уголке.