Видел, как там же, в коридоре, отдыхала на узкой раскладушке.
Видел, как она ходила за водой к колонке.
Видел, как ходила в ближний магазин.
Видел, как копалась в огородишке, убирая и снося в погреб картошку.
Видел, как ходила по рынку. Слава Богу, рынок за её домком, чуть наискоску, и крайние ряды были досягаемы ему. Он видел, как она ходила там, выбирала яблоки, и кавказские базарщики, хмурые небритые чебуреки, покашивались на неё, как ему казалось, с просыпающимся вожделением. Он в мщении молча сжимал и вскидывал слабый, уже без силы, высохший, какой-то пергаментный пустой кулачок. Она уходила с рынка, и он благостно притихал.
Видеть её – ему б?льшего и не надо.
Однако ему очень не нравилось, вроде как горчицей по губам, когда она долгое время была видима лишь со спины – когда на боку отдыхала после обеда, подпихнув ладошку под щёку и отвернувшись от окна. Мрачнея, он начинал отрывисто дудеть, будил её.
Она просыпалась, ложилась на спину или поворачивалась лицом к окну, и тогда дуденье обламывалось. Но если она ложилась так, что снова не было хорошо видать лица, он снова дудел, одновременно держа и трубу и бинокль, дудел отрывисто, заигрывающе, вроде как в прятки поиграть звал. Меня-де не видно, но ты найди!
Она сердито искала дударя – а, поведи тя леший! – недоумевая, кто это там дуром дурит, поочередно обегая удивлёнными глазами все балконы и нигде не находя дудильщика. А он при этих её поисках цвёл. Он видел её в лицо!
И вот установили ему телефон.
Едва мастер поплотней поддёрнул за собой дверь, как он вальнулся к трубке. Первый номер, который он набрал, был её. Пятьдесят девять – девяносто шесть!
– Привет! – пальнул дурашливо-беззаботным тоном, который так в чести у близких молодых.
Она узнала его.
Ответила охолодело, опустошённо:
– Здравствуйте.
– Привет, радость всенародная! – с разгону затараторил он, затараторил счастливо, взахлёб. – Таёжка! Милочек! Да знаете ли вы, что я, старый сморчок, ваш сосед! Ни больше ни меньше. В башне вырвал каюточку! Давайте дружить саклями!
"Ёрник. Болтуха. Пустоболт".
Она хотела бросить трубку, но любопытство шепнуло ей: подожди. Поругаться всегда успеешь.
Её самолюбие улыбнулось. Позвонил первый... Выходит, сдался? Она положила немного тепла в голос, спросила:
– Значит, за тридцать лет наконец-то надумали дружить домами?
– Да! – горячечно подкрикнул он.
– Ну куда лезть в друзья моей курюшке к вашему небоскребу?
– Так уж и небоскреб! Всего-то двадцать два этажульки. Всё скромней... недоскрёб скорей. Пожалуйста, соглашайтесь. Или... – он запнулся, – или вы всё ко мне в обиде? Возможно, я глубоко виноват перед вами, но, видит Бог, я заблуждался, чистосердечно заблуждался... Поверьте...
– Вы не заблуждались, – тихо, в раздумчивости возразила она. – Вы всю жизнь блуждали по тайге дремучей, да выходить из тайги так и не желаете.
– Если б не желал, я б не позвонил вам. – Он помолчал, натянуто хохотнул: – Приходите. Хоть погреетесь. Уже придавили холода и жутко видеть, как вы маетесь с этой печкой, с этими дровами, с углем, с водой... А у меня всё это сидит в батарее, в кране. Всё самодуриком! У меня на двадцатой палубе в двести десятой каюте тепло-о... А старая кость лакома к теплу. Посплетничаем о тепле, о старости...
– Скажите, какая актуальная тема – старость.
– Для нас с вами, увы, актуальная. Хотя... Куда же делась жизнь? Простите за откровенность, вы для меня навсегда остались семнадцатилетней девочкой... чистой, как бумага... Говоря открытым текстом, искренне жалею, что обтесали меня тупым топором. Неотёс сибирский... Слишком долго косил я сено дугой... Знайте, для меня вы всегда будете семнадцатилетней девочкой...
– Э-э... – припечалилась она. – У вашей семнадцатилетней девочки уже внучка вышла на возраст. Двадцать два года!
Эта новость подживила Кребса.
– Приходите с внучкой! – весело сказал он.
– А если она вас, извините, побьёт? – так же весело спросила Таисия Викторовна.
Кребс смешался.
– Ну... – трудно посопел он, – я считаю, такие излишества просто ни к чему...
– Не бойтесь, она не здесь. Она в Москве.
– Тем лучше, – приокреп он. – Спешу на всякий случай предупредить. Как бы ни сложились наши отношения, каждый вечер с десяти до половинушки одиннадцатого стану я играть на трубе лично для вас колыбельную. Вам наверняка и в детстве не пели колыбельные. Моя колыбельная на мотив песни, знакомой вам с молодой поры. Пел я её на свой лад.
Промокнув платочком слезливые красные глаза и подобравшись, он дребезжаще запел:
– Моё счастье где-то недалечко.
Подойду и постучу в окно.
"Выйди на крылечко, милое сердечко,
А не выйдешь – вытащу в окно".
Пропев, он глухо пояснил:
– Вот такая песня. Приходите...
– А вы считаете это прилично?
– Милая вы Тайна Викторовна! Неприлично, я слышал, только на полный рот разговаривать. Помните, на объединённом заседании вы мне... вы меня упрекнули, мало-де знаю я латинских изречений. Всего семь. И все тогда, кажется, привели. Знаете, ваша критика легла мне в пользу. За прошедшие тридцать лет я... не сидел сложа ручки... Подкопил ещё кой-какие. Вот... Аlbo dies notanda lapillo. День, который следует отметить белым камешком. Этот день – сегодняшний. Я снова слышу вас... Я счастлив до смерти слышать вас. Я один, совершенно один... Как бы вы сказали, один-разбоженный, ни роду ни плоду... Совсем один на всем белом свете... Тяжело так...нигде никого... Ох... Ну... Отложим нытьё на вторую серию... А насчёт прилично, неприлично... Милочек, мне уже ого-го с гачком! Под сотейник подпирает...
Мягко говоря, Борислав Львович несколько отклонился от истины. Ему настукивал уже сто второй, но он боялся самому себе признаться, что уже переполз через вековой рубеж. Забрался на таран, залез слишком высоко!
Он суеверно опасался переступать столетний порожек, и хотя уже второй год вытягивал из второго века своего, любопытным он упорно отвечал, что ему около ста. Не больше. Все-таки когда тебе около ста, ты моложе, твёрже, надёжней. А признайся, что тебя занесло за сотнягу уже – самому смертельно страшно становится.
– Я скромно прошу у судьбы, – продолжал Борислав Львович, – сущий пустячок с довеском. Отживу с Гиппократово, а там можно и в отставку падать.
– А сколько жил Гиппократ?
– Точного история ответа не даёт. Замнём и мы для ясности... Помните, в нашем возрасте всё прилично! Что мы ни сделай – всё прилично! Потому что на неприличное мы просто неспособны. Нет у нас сил на неприличное...
Кребс глубоко почитал чужую штучку про то, что "без секса прожить ещё можно, а вот без разговоров о нём – никогда!" и, обрадовавшись, что вот вдруг обломилось ему, одинокому, с кем поболтать, тараторливо шатнулся шелушить слова:
– Вы знаете, как распределяются мужчины по музыкальным инструментам? Думаю, не знаете, так послушайте. От восемнадцати до двадцати мужчина как кларнет. Играет без настройки. Но кто разбирается в музыке, тому игра не нравится...
Ей стало стыдно, что через тридцать лет молчания этот трухлявый старый пим и явный гаргальчик, так и оставшийся на бобылях, ничего-то лучшего и не придумал, как в первую же минуту навалился молотить заборную похабщину. Или его уже вышибло из ума? Или он неполный умом? Не вызывает симпатий мужчина, выворачивающий жирные анекдоты. Но разве больше достоинств у женщины, слушающей их? И разве не верно, что с нами ведут так, как мы позволяем?
Она брезгливо швырнула трубку на рычажки.
На току тетерев глух и слеп. Распушив веером хвост, упоённый любовью, он никого и ничего не видит кроме своей роскошной тетёрки.
Борислав Львович шагнул дальше. Тяжёлый на ухо, разгорячённый, как тетерев на току, он не слышал даже сигналов, что на том конце провода трубку положили. Он слышал лишь самого себя:
– От двадцати до тридцати пяти мужчина как скрипка. Одна-две минуты настройки, играет, сколько понадобится музыканту. От тридцати пяти до полста – как тромбон. Не играет, а пугает. От пятидесяти до шестидесяти и выше – как футляр, который говорит о том, что там когда-то был инструмент... А женщины так делятся по частям света. От шестнадцати до двадцати – Азия, никем не изведанная, не обжитая, дикая. От двадцати до двадцати пяти – Африка, знойная и пыльная. В следующий десяток – Европа. Заманчивая, но изъезженная вдоль и поперёк. От тридцати пяти до полсотенника – Америка. Любит деньги, живёт с расчёта, но с каждым днём сознаёт, что ей становится хуже. От пятидесяти до шестидесяти – как отдалённая Австралия. А за шестьдесят – холодная, всеми забытая Антарктида... Вот видите, дикая ягодка, вы всеми забытая Антарктида, а я всего-то лишь пустой футляр. Так чего же нам друг друга бояться? У нас не только огня – чаду никакого не будет! Хотя и говорят... О мужчине и женщине, встретившимся в уединённом месте, никто не подумает, что они читают "Отче наш". И напрасно. Разве не так?
Ответа не было.
Он плотней прижал трубку к уху и ясно расслышал чёткие гудки. Ругнув себя глухой тетерей, снова набрал её номер. Она не сняла трубку. В нетерпении выждав минуту, ещё позвонил. Ещё, ещё, ещё...
Она не выдержала, ответила.
Он чинно извинился за пересоленную байку, опять стал звать прийти.
– Ради чего? – чуже буркнула она.
– Ну хотя бы, ненаглядная моя сибирская розочка, ради вашей монографии. Мне из Москвы переслали её на рецензию. Забудьте наши недоразумения, приходите. Раскиньте хорошенько щупальца, подумайте. Всё будет in орtima forma! В наилучшей форме, – голубино подпустил он. – Будем идти, небесная вы воительница, вперёд без колебаний!
Она дрогнула.
Как выпроводили её на пенсию, засела она за монографию. День в день тринадцать лет корпела. Отобрала сто наиболее интересных излечённых больных, написала целую "Войну и мир" о том, как ей удалось их вылечить. По десять лет и больше живут! А Некрасов так совсем обнаглел. За двадцатник забежал!.. И вот теперь всё её будущее, вся её жизнь – в его руках. Всё зависит от того, какую прежде всего он, Кребс, положит цену.
"Ему надлежит изучить мои дела. Но на что я ему сама?"
– Вы так настойчиво зовёте, – сказала она, теряясь, – будто своей настойчивостью хотите дать понять, что от того, приду я или не приду, зависит судьба моей монографии?
– Вы мои мысли всегда читаете как по писаному.
Таисия Викторовна помолчала и, ни слова не уронив, осторожно положила трубку.
27
Разумеется, всего разговора с Кребсом она не передала Ларисе. Ещё чего! Да при одном воспоминании о делёжке мужчин по музыкальным инструментам у неё покраснели даже уши, не говоря уже о лице, и как хорошо, что была темь, и Лариса не могла видеть её лица. Ларисе она сказала лишь:
– В новом доме, в башне, – может, уже видала, рядом, от нас так наискоску стоит? – дали осенью Кребсу. Звал к себе по поводу монографии... На рецензию ему переслали из Москвы... Я не пошла.
– А это, бабушка, глупо, между нами, девочками, говоря. Или у вас максим не варит? Ради дела не в грех подломить свою гордыньку. Умный, деловой человек меняет свою позицию по обстоятельствам... Может, и в сам деле он почувствовал свою вину? Осознал?... Хотел как лучш?е, а вы испугались, как бы столетний пенёчек – там от мужичка одна реденькая тенька! – не разлучил рекордную девульку с невинностью.
– Не паясничай.
– И не думала. Что ж вы такая пугливая? Знаете, у нас институточки говорят: кто не рискует, тот не живёт. И верно! Везде жизнь, везде что-то да не так, как хочется. А ты вертись, живи, дело делай! Там нехорошо, там нехорошо, там нехорошо. Так и перемалывай это нехорошее в хорошее! Ведь сами талдычили мне старую пословицу: в воде черти, в земле черви, в Крыму татары, в Москве бояре, в лесу сучк?, в городе крючки: лезь к мерину в пузо, там оконце вставишь да и зимовать станешь. Везде несладко, да и к мерину в пузо не влезешь... Загадали, бабунь, загадку... Какую возможность с Кребсом профукали, какую возможность! С досады я прям местами млею... Ну просил мокроносый кобелёк косточку – кинь! Пока б он ворчал в будке над костью, вы б и проскочили в рай. – И с насмешливым укором поддела: – Как не поймёте, что ваш путь в бессмертие начинается у Кребса?! У этого неприбежного людям?
– Скажите! А я и не знала! – сердито бухнула Таисия Викторовна.
– Один тоже не знал... Не обижайтесь, послушайте побаску... Муж в командировке. Со скуки жена завела трёх хахалей. Раз смотрит по телику с одним не то "Время", не то "Это вы можете". Приходит второй. Первого она... Не-ет, кискаблудов своих она, как гоголевская Солоха, не складировала в мешках. Она их на балкон курить спроваживала. Ну, один курит на балконе, второй – некурящий был – тоже курит. За компанию. Бах звонок. На пальчиках к глазку она. Синеньки-зелёненьки сыпанули искры из глаз. Муж! Ай и басурман! Ай и негодяй! Ну панок Подлянкин! До срока прорезался!.. Тебя кто-нибудь звал?!.. Она и третьего шварк на балкон. Ну, муж доволен. Командировка удачная, талы-балы... А трое уже курить не хотят, насосались до одури, все перемёрзли. Из балконников двое были офицеры. Десантники. Смотрят вниз. Говорит один другому: "Зачем влюбленному десантнику с целого девятого этажика прыгать без парашюта?" Второй молчит. Тогда третий, солдат из стройбата, приказал офицерам строиться и повёл строем через комнату. Строго спросил у мужа: "Где здесь дорога на Москву?" Муж опешил, махнул на дверь. Строй спокойно ушёл. Муж долго думал и наконец его прорвало: "Растудыт твою налево! Двадцать пять лет тут живу и не знал, что через мою квартиру проходит дорога на Москву!" Через двадцать пять лет узнал! А вы и через тридцать всё не знаете... Но!.. Простите великодушно за соль, но из постели патрона многие выскакивали в бессмертие! Да... Что горевать об ушедшем поезде? Подождём следующий... Пардон, прождать тоже можно до морковкина заговенья. Без толку можно просидеть все яйца. Нужно самим организовать поезд пораньш?й. И за это берусь я!
– Каким, звоночек, образом? – нарочито умильным голоском спросила Таисия Викторовна.
– Самым прозаическим. Завтра же с утреца махну к Кребсу, к этому гладкому мухомору. Обниму и от избытка чуйств за-ду-шу!
– Только не это! – весело возразила Таисия Викторовна. – Ты в один миг осиротишь меня.
– Странно, – фыркнула Лариса.
– Может быть. Но я вросла в мысль, что где-то есть человек, который долгие-долгие годы неусыпно следит за каждым моим вздохом. Я уже не представляю себя без его внимания в кавычках.
– Интересно, а что думает оказавшаяся одна в лесу раненая пожилая овечка о голодном волке, известном санитаре без халата, без отглаженного белого колпака?
– Всё иронизируешь?... Да, Кребс мне враг. Давнёшний. Вечный. Но знаешь ли ты, что твёрдый, преданный враг ещё не оценённый капитал? Почти бесценный! Смех смехом, а враги всегда подвышали меня. Заставляли быть собранней, наготове. Естественно, я держалась на достойном уровне. Я работала, я жила без помарок. Всю жизнь я им доказывала своё и невольно росла. Не будь врагов, достигла б я того, что достигла? Ой лё-лё... У меня уже в крови: ругают – норма. Подтягивайся. Я спокойна, вся в деле. А вот нечаянно подхвали они меня – это для меня чепе. Я в панике. Я вся перегретый комок нервов, вся насторожку. Где я допустила ошибку? Я ночей спать не буду, но в лихорадке докопаюсь до своей оплошки. Так что хвала моим противникам!
– Конечно! – ядовито подстегнула Лариса. – Несёте вы, бабушка, барабару! Кошка тоже вынуждает мышь держать ушки топориком. Но это вовсе не значит, что мышь от этого счастлива.
– Тоже сравнила...
– Ну по-вашему же, чем хуж?е, тем лучш?е?
– Как видишь.
– И, понятно, чем сильнее "доброжелатель", тем лучше вам? Одним словом, вражда – самый надёжный двигатель прогресса?
– А вот с прогрессом пока пшик. Жестокие скачки на месте, – тускло призналась Таисия Викторовна. – Я рвусь вперёд, меня – осаживают. Все при деле...
– Вот вам в итоге и польза от врагов. Однако кре-епко эти бдительные санитары вас мнут. Тридцать лет ни вздохнуть, ни выдохнуть! Не довольно ли? – наливаясь гневом, проговорила Лариса. – Порезвились и – ша! Будя резвиться! Они думают, за вас некому заступиться? А я на что? Завтра в девять ноль-ноль я буду уже у вашего этого преподобного...
– Сразу видно, перегрелась ты в бане, – осуждающе возразила Таисия Викторовна. – На ночь глядя не мели чего зря.
– Почему же зря? Приду, вежливо поздороваюсь...
– Да он от твоего одного вида хлопнется в обморок. Ты – в молодости я. Копия! Один к одному... На одну колодку скроены... Разве что у меня амбарушко был поскромней.
– Не перебивайте, бабушка. И не хвалитесь... У вас всё было выдержано в скромных, но в пикантных масштабах... Поздороваюсь и сразу в темпе: не жалаешь, старче, честно соответствовать – кончай отсвечивать! Neminem laede. Никому не вреди! Мы тоже по-ихнему подсобачились... Иначе как же убрать с вашей дороги этого гнилого колупая? В ум не собрать... Сначала... А был ли мальчик?... Вы же не станете уверять, что не было этого прекрасного, волшебного мальчика по имени Борец?
– Был и есть, – подтвердила Таисия Викторовна. – Этот мальчик стольким спас жизнь... Собери всех его спасёнышей в одну кучаку – в нашем тупичке не пройти! Сельдям в бочке будет просторней.
– Та-ак. Это спасённые. А если собрать по всей земле и тех, кто не спасён по милости этого застепенённого туполобика из башни? Это ж какие тыщи!? Они погибли, потому что эта старая поганка уже тридцать лет не пускает... не даёт и шагу вашему мальчику, в которого вы влили всю свою жизнь. Высокопарно молочу, зато точно. Вы лечите, Вы тридцать лет пишете повсюду о своём способе, а ни Москва, ни Ленинград, ни Минск не выходят напрямую с Вами на связь. Они ж на рецензию гонят всё Ваше сюда же, в Борск, в соседний, в параллельный тупичок. И уже он, Кребс, этот развесистый дуб из соседнего тупичка, выносит Вам приговор, а вовсе не Москва, не Ленинград, не Минск... Вы понимаете этот дурацкий кругооборот? Этот дубоватый фанат выполняет роль отбойного молотка!
Таисия Викторовна обомлела.
С каких давен стучалась она во всякие громкие НИИ, во всякие титулованные конторы, в верховные органы. Посылала на суд свою новину, дело всей жизни, а ответ ей в смехе варился в соседнем тупичке. В сопроводиловке двумя строчками сообщалось, что её "работа направлялась на отзыв профессору Кребсу, который занимается данной проблемой у вас же в Борске". И все эти годы Кребс пёк рецензии, похожие одна на другую до запятой.
Таисии Викторовне стало горько, горько оттого, что всей этой куролесицы она не видела, не видела б и дальше, если б не внучка. Почему же она сама не дошла до такого открытия?