Оренбургский платок - Анатолий Санжаровский 11 стр.


Эхе-е... Сели пить тот компот. Села и она. Глоточек приняла, омочила душу. Боль не пьёт. Только пристально так смотрит на всех.

– Бабаня, – шлют вопрос, – вы чего так на нас смотрите?

– Хочу насмотреться... Ну не пейте... Хоть не давай... Увесь жа вымахнете!

– Да вы сто лет ещё уживёте! А мы компот дёржи?

– Не бойтесе, не сто... Совсема дажь малешко... Купите сахару!

Не с руки отказывать. Пошли взяли у магазинщика ведро сахару.

– Спасибо, уважили, – кладёт на то благодарствие бабка Пашанька. – А то я помру... Буду лежать царёхой, а вы бегай!

И что ж думаешь? Села за прядево. Всё на себя бу-бу-бу:

– Рано встала, да мало напряла. Негоже неполну веретёшку оставлять.

Зять на подгуле подшкиливает:

– Что нам прясть? Пусть зайцы прядут! А ты ложись!

Смалчивает Пашаня на таковские выкомуры. Утерпу набралась. Знай себе в нитку тянется. Старается.

Олька, внучка, притолкнулась рядком раскроить ей кофтёшку из байки. Привезли старушке в гостинец.

Пашаня и восстань:

– Дажь не порть! Не надо!

Не надо, ну и не надо. Олька опеть и накинь ножницы на старый гвоздок.

Дело к ночи. Всё Жёлтое уже без огней.

Пашанька в своей боковушке всё пряла. Заподряд шесть дён уже пряла. Мозоли вон сели на пальцы.

В доме уговаривали все:

– Бабаня, не больно себя загоняйте. Ложитеся.

А она ни в какую.

– Ваш, – говорит, – день к вам взавтре чем свет подоспеет. А мне нонь последний сдан.

Ну, ничего ей не сказали на таковские речи. Легли.

Она всё пряла.

Ковда это утром зовут к столу – голоса не даёт. Подходят, а она – мёртвая...

Уснула и не проснулась. Ни мук тебе, ни стонов. Опочила смирнёхонечко... Эхе-е...

Лежит на левом боку. Рука под щекой.

А на столе полным-полна веретёшка пряжи...

30

Счастье в нас, а не вкруг да около.

Из кручинного молчания вывел нас детский голос.

Мы поворотили головы на крик.

Оголец году так на пятом тянул распахнутые руки к коту на крыше. Молительно просил-командовал:

– Ну пигай, Барсик!

Кот робел прыгать и с мяуканьем кружил по закрайке железной кровли.

Мальчик устал держать раскинутые руки. Погрозил коту кулачком.

– Да ну пигай ты!

Лукерья не отпускала из виду мальчонку. С сердцем хлопнула в ладоши.

– Сашка! – спустила она тонкий голос на парнишку. – Ну, ты чё взвертелся? Я наведаюсь к те, запасная ты спица, в загривок. Ты допечёшь! Не мани кота, вертопрах. Шею ж свернёт! Лучше по правде скажи, ты как след поел?

– Как след... Бабуня, а мы вдвоём со стулкой, – мальчик кивнул на высоченную узкую табуретку у стены, – достигаем до крыши. А можно, я подыму стулку, котик на неё скакнёт, и я спущу его тихо-тихо вниз?

– Это совсем другой коленкор, – сказала Луша и подхвалила: – Я погляжу, так ты местами деловец!

В два огляда кот был у мальчика на руках.

Отворилась дверь. За порожек занесла ноженьку важная такая да крепонькая девчоночка летами и росточком победней мальчика.

– Это что за квас на вилке едет? – улыбнулась я девочке.

– Я не квас. Я Галя, – с хмуринкой в лице не без гонору ответила девочка и показала на лежачий валенок. – Бабунь, а бабунь, – позвала девочка Лукерью, – смотри, твой валенок лёг спатеньки у самой у двери. Тут так дуует! А ладно, я отнесу к печке? Чтоб к нему простудка не прилипла?

Луша с добрым смехом кивает.

Девченя живо, только пятки отскакивают, уносит валенок. Вертается уже при яблоке в руке.

Саша наглаживает кота. Ткнул локтем в белое большун яблоко с краснобрызгом.

– Галча, брось баушкино яблочко. А то уронишь.

– Не горюй, вредун. Не уроню.

– Ну тогда просто дай.

– Неа...

– Ну Барсика покормить, жаднуша!

– Ты с ума спрыгнул! Я сяма хочу тыблочко.

Галя чихнула.

– И правда. Хочешь. – Саша так-в-так закатил глаза, как только что закатывала Галя. – А!.. а!.. а!.. а!.. прерывчато в спехе набавляет голосу Саша, но разродился не благополучным чихом, а строгим донесением: – А-а-а-абчистили карманы и тыблочко укатили.

– Нетушки! – в торжестве Галя выставила яблоко. – Вот на ладонушке греется!

– Замерзает! Дай, сестрюня, хоть подержать. У меня крепше нагреется.

– Дай зайцу подержать морковку. Нив-ког-дашень-ки!

– Да я не морковку прошу. Яблоко.

– Нив-ког-дашень-ки!

– А-ах, ты так? Ты такая?.. Да я с тобой больше не вожусь! Знай, между нами чемодан. И вообще меня переехал трамвай! Однёрка!

– А хоть два раза! – С нескрываемым равнодушием девочка кивнула рукой брату и тотчас загорелась навести на меня зеркальце. – Бабунь, а бабунь! К тебе сейчас зайка придёт в гости.

Белый кружок задрожал у меня на груди.

Я хочу взять погладить – он уже взмелькнул на руку.

Девчурка закатывается смехом.

Я подмечаю: губы, зубы, язык у неё зелёные.

Спрашиваю:

– Чего у тебя рот в зелёнке?

– Мой ротик ещё не поспел, – жалуется хорошутка.

– Зато ты вся перезрелка, – грозит ей горбатым пальцем Луша. – Я те!

И мне почти плачучи:

– Нюр! Можа, ты чего, четырёхглазая профессориха, подсоветуешь? Я не знаю, что его уже и делати. Эта оторвашка нахлебалась чернилов!

– Ка-ак?

– Да так... Иля она у нех чернилами вспоёна?.. Ну прямь не дитё – сорвигоре!.. Значится, вчерась Сашке купили первый пузырёк магазинных чернилов. Синих не было. Чёрные не завезли. А зелёные – вот оне! Мы и раскошелься на зелёнку. Не постояли за цветом. Ить дело-то тесное... Парняга пробуе писать. Пять годов, пора к учёбе приклонять... А эта зелёнозубая пустоварица в смертный крик. Сашке купили, мне не купили!.. Закрывайся, жизня, на земле!.. И наранях, Сашка ещё спал, хлобысь эти чёртовы чернила. Гораздое дело! Всю пузырину выдула! Назлах!

– Завместо чаю, – уточнила Галя.

– Видала! На чаю сэкономила! Изнутря чернилами сполоснулась эта мучительница покоя, – сказала Луша. – А то, что бабка вся обкричалась лихоматом, места не нахо?дя, её не колыша. А ну отравилась? Врачицу побежала звать. На вызове! Гдесь на бесовых куличках. Вот с часу на час снове надбегу...

– Не досаждай ногам.

– Но делать-то чё-т надо?

– А пускай Сашка пока углём да карандашом пишет. Бузина счернеет. Надавите – на потоп хватит чернил.

– А эта бесогонка? А ну помрё?

– С чего? Ну разок зелёнкой побрызгает...

– Теперь у меня всё пузечко зелёное, – вздыхает девочка. – Я всейная зелёная... Бавушка, – засылает мне вопрос, – я когда поспею?

– Какие твои годы?.. Поспеешь.

Надежда помелькивает в её глазах.

Скоро берендейка уверилась, что всё сольётся пустяком, в полной силе дёргает меня за мизинец.

– Бабунь, а бабунь! А ты можешь упасть солдатиком? Давай падать солдатиком.

– Это же на какой манер?

– А на такой... Чтоб не больно было, сперву надобится сделать ночь.

Девочка сводит веки – ночь сделана! – прячет руки за спину. Не сгибает коленок, наполно со всего-то как есть полусаженного росточка, пригожая да нарядная, чисто тебе живой сувенирный столбок, с закрытыми глазоньками валится наземь.

У меня в нутрях всё так и оборвалось.

– А батюшки! – подымаю её. – Ты ж вся расшиблась!

– Не вся, – тихо возражает Галя, стирает с локотка грязь.

По глазам вижу, плакать ей край надо. Да перемогается. Молодчинка. Рожна с два такая ударится в слёзы!

Напротив. Улыбается солнышком скрозь тучи. Через большую силу, правда моя, улыбается, но улыбается ж таки! Тянет меня за палец книзу.

– А давай, – поёт, – вместе падать.

– А ежель вместе, так думаешь, земля мягче, пухом, станет?

– А всё равно давай.

– Не-е, Галенька. Тут неумытыми руками не берись. Не по моим косточкам угощеньице. Да грохни я разок солдатиком, ни один хирург под микроскопом не сберёт меня по кусочкам.

– А ты попробуй...

Зорко слушала нас Лукерья.

Хмыкнула, уперлась кулаками в бока.

– Да ты чё эт, государышня, – налетела она на Галю, – припиявилась-то к старому к человеку? Видали, дай ей, подай говядины хоть тухлой, да с хреном! Да ты, разумница, напервах докувыркайся до наших годов, а там толкач муку покажет. Там узнаешь, почём в городе овёс да как оно... А то ты чересчуру ловка да умна. Старей любой бабки!..

Галя с нарочитой учтивостью пускает мимо ушей Лукерьин приступ проповеди. Минутой потом чистый детский щебет снова ложится мне на душу праздником.

– Луша, а чьи это у тебя матушкины запазушники? – спрашиваю я про ребят.

– А Нинкины.

– Это какая ж такая будет Нинка? А дай Бог памяти?

– А приёмная дочка моя. Ну, забыла? Отецмать в войну сгибли, осталась одна одной. Ну невжель не упомнишь?.. Попервости, как объявилась у нас, росточку была с бадейку. Вовсе не круглявая. Про такую не скажешь: телега мяса, воз костей. Совсем напротив. Опалая была телом. Тамочки худющая! Жёлтински ещё дражнили её: Нинканитка!

– Погоди. Не из ленинградского ли эвакуированного детдома?

– Ну! Он у нас на станции с полдня в тупике в старых вагонах обретался. Там я увидала Нинушку... Жалко... К своим к троим привела...

– Теперь ясно. Так припоминаю...

– Так вот, письмами я её всё пытала. Можь, спрашивала, тебе в чём подмога моя надобна? Так я б могла и за ребятишками приглядеть, и другое что... Только ты черкани. Не стесняйся. Стесняться будешь посля...

Не тебе, Нюр, говорить... Ну какое материнское сердце закроешь на все замки от своего дитя? Хоть и не тобою рожённое, да тобою вскормлённое – всё едино родное.

Я и так, я и сяк подкатываюсь к ней со своей подмогой. А она... Нее...Всё, воротит от бабки нос. Письмо по письму один глянец. Всё-то у нас на большой! Ну, на большой, так на большой. Ладно, молчу. Эхее...

Подалась ты путешествовать по больницам, увеялась и я к своим сродникам в Новую Киндельку. Перед тем оне только что побывали в Орске. Самолетом летали.

А Боже ж мой! В первый же день такое мне понапели про Нинкину маету – бросила я гостить да и бух напрямки мимо Жёлтого в сам Орск к ней.

И что ж я в полной вижу красе?

Вышла она за своего Василия хорошо, промашку не дала. К работе Василий старается, в лепёшку бьётся... Руки у малого золото. Какую газету ни открой, кругом ему честь да слава. По заграницам катается. Вроде как опыт всё свой раздаёт. В Румынии даве вот был... Его карточка на полстены в Орске в музее. Как жа! За-слу-жён-най строитель! Он над каменщиками бригадир! Не какой там младший помощник старшего дворника... Сама Нинок маляриха. Тоже бригадное начальство. Там с красной доски не схо?дя. Депутатиха...

Всем Нинуся с Васёной хороши. Да только им не разбегаются хорошить! Этих вот страдаликов, – Луша метнула глазами на ребятишек, они согласно качали кота на качелях, – дома кидают однех, как бегут на работу ещё ранопорану. Обед – она летит наведать, что там да как дома. Подкормить опять же надо...

Раз прибегают вечером – ребятишечков нету. А господи!.. Проворней ветра жиманули по городу искать. Застают где ж ты думаешь? На трамвайных путях играются! Не брешу, рак меня заешь!

С того часу положили оне себе за дурацкую моду, как на работу бечь – вяжут детвору не к кровати, так к дивану. Сонных наранях вяжут! Сама обреза?ла на крохах те чёртовы гужи!

Под вечер проявляются Ниноня с Васильцом. Я прямо с козыря и почни против шерсти наглаживать. Хоть голову взрежь, не помню, в каких именно словах я говорела, а только знаю, мёртво я в щипцы взяла Ниноху свою. Ну совсем повредилась тёлка!

– Что ж ты, – кричу во весь Орск, – толкушка ты холодная, душегубку ребятне учинила? Что это оне у тебя на привязи!? Козлята, что ли? Иль в вас, цыганьё, чисто души нету?

– Так и полоскала?

– А то как жа!

– Смелая ты бабака.

– А не то!

Луша с гордецой повела плечом.

– Я когда в злость въеду, цыганами их дражню. А кто ж оне? По всей земле из края в край нараскосяк веются. Цыганюки и есть... Как я Нинку уж не пускала от себя!.. Христом-Богом просила... Как-то совестно от народу было – уедет. Вроде как на что недовольная...

– Чем ей быть недовольной? Ей ещё быть недовольной... А что поехала, так это по нонешней поре за обычай. Это только у плохих родителев дети не едут по городам на ученье. Взошла в молодые года, отучила все жёлтински классы. Чего сидеть?

Луша взглянула веселей, надёжней.

– В слёзы моя Нинушка... Ей и жаль вроде бросать нас. Да и ехать край хотса. Молодчара, настояла на своём. Со слезьми, а съехала в сам Ленинград, в строительное училище. Там встрела своего... эге... Попервах ухорашивали блокадный Ленинград. Родина... Перекинулись в Воронеж. Всё строили... Видят, в Братске их ещё не хватает. Давай в Братск. Потом вот в Орске угнездились. Поближь ко мне... Тако и крутятся, тако и крутятся...

Луша немного помолчала, будто вспоминала что. Со вздохом добавила:

– Ну, подпустила я им про цыганьё. А оне на те мои горячие речи и ответствуй:

"С дня на день освободятся места в саду. Ждём. Первинные на очереди!"

– А господи! Да вы, ей-пра, ну слепцы! На аршин от носа не видите! Сашка уже на шестой годок полез. Куда ж ещё ждать? Ему в школу через два августа... Да привези ты мне ребят и жди себе на здоровье до второго пришествия. Так нет, видите, не рука баламутить бабку. Оне под сурдинку, тихо-мирно хотят... Да в тихом озере такие, как вы, черти гнёзда вьют! – пускаю во все скоростя. Знаю, по лобешнику не стукнут.

Им-то и крыть нечем. Права зимованная бабка. Не задаром хлеб из семи печей едала.

Стоят, носы в пол. Сопят.

Посбила малость им храпки, подсмирила.

– На этой неделе не дадут места в саду, – заговорила Нинка, да не на мой лад, – подадимся в Гай на ударную комсомольскую стройку. На горно-обогатительный комбинат. Последнее наше решение... В Гае – Вася уже ездил на разведку – сулят нам сразу и квартиру и сад.

– Ноне четверток, взавтре пятница, крайний день недели... Пустое, мельница, мелешь. Вот что, дорогие вы мои сизарики, воли я вашей не беру. Но и вы не заговаривайте мне зубы. Не болят! Гайский рай, можь, тоже вилами на текучей воде писан... Вот как вылепится, товда и почешем языки. А покудова...

Вычистила я на все боки Нинулю с Васёной, вылила душу, ребятёжь в охапочку да и покатила в Жёлтое!

– Молодчинка, Луша! В таком разноладе нельзя держать нейтральную линию.

– Ну! А я, Нюр, про что?

Лукерья поискала глазами ребят.

Посреди двора они теперь без шума выплясывали перед учёным котом

Кот чванно восседал на колченогой табуретке и был в кривых, без стёкол, золотых очках. Подобрали гденибудь в кустах.

– Нюр! Ну ты поглянь!.. Воо штукари!.. Воо артисты! Во вытворяют чё его почудней! – блаженствует Лукерья. – Хоть стой, хоть падай... За этими ослушниками в четыре глаза не усмотришь. Так зато и не соскучишься. И воды, спасибо, подадут, как вяжешь. И кнопку к небу острым подкинут на стулку... И на Найде, – чать, не забыла, как нашу собаку зовут? – прокатятся верхи, как на лошадушке... А то очудят... Подловят мышонка, пристегнут ниточку к хвосту и то-ольке ш-швырь сверху на кота. До смертушки перепужают! На неделю из дому забегает!.. Забот за ними что... Колготно... Смотреть за этими ветролётами – старым рукам да глазам недетская прибавка. Эгегее... Старость не радость, заменушки нету. За день врознобежку так надёргаюсь, ель доползу до постельки. А ничего... Веришь, свет такой в душе, спокой за внучат. Последочки... Последочки милее... А что крутовато приходится, ну да ладно. Я на всё привыкла терпеть. Такая она наша доленька... Живи почёсывайся, помрёшь, свербеть – брешет! – перестанет. А всё равно жалко... После смерточки и часу не проживёшь...

– Какие ж мы, лататуйки, падкие до жизни? Она нас в ступе и так долбит, и так долбит, а мы знай одно: жить! Жить!! Жить!!! Жадные, как Плюшкин, – невесть к чему подплела я.

– А это кто? – встрепенулась Луша. – Или дружника в больнице подцапила? Дряхлец уже или ещё ничего так? Крепенькой? Чего молчишь? Не бойся, не отобью... Новый какой просто знакомец? А?

– Да нет. Старый.

– А что ж я не знаю?

– Да он совсем старый. Про него даже в одной книжке писано.

– А-а, – опала интересом Луша. – Книжки от меня на все засовы закрыты. Всю свою жизнёнку до последней уже нитки изжевала, а до грамоты так и не доехала. Тёмной родилась, тёмно жила, тёмной и отмирать... Ну... А всё равно, чем этот твой Плю... знатён?

– Жаднуша был... До чего жадовался? Мука у него в камень превратилась!

– Дуроумный чудород, – плеснула Луша приговор и вяло махнула рукой. – Нашла об чём тереть слова.

– Ну, Луша, поговорила с тобой – мёду напилась. Отмякла душенька моя... Днями нагрянут и мои внуки, будет с кем твоим поскакать... Да и сама, затворница, заходи чайку лизнуть. Знаешь, как двери мои открываются.

– А не то позабыла! Вечерком, ближе туда к огням, загляну...

31

Сердце не лукошко,

не прошибёшь окошко.

От Лукерьи, с кем вожу я короткую дружбу с коих-то пор, не с детских ли ногтей, правлюсь я к себе к домку.

Иду себе да иду и замечаю, что пошла я не прямушкой, не ближней дорогой, а взяла кружью, подалей как. Стосковалась бабка по своему по Жёлтому в больнице. Потянуло свидеться с ним, исходить своими ноженьками если не всё, так больший клок, хоть одним глазком глянуть, ну как тут оно без меня...

Путешествие по селу, где увидала свет и в пепел изжила свои богатые, долгие годы, странствие по селу, разлука с которым к тому ж долгохонько таки томила, изводила тебя, дело для души и тяжкое и светозарное.

Тяжкое оттого, что сознаёшь, что этого путешествия могло уже и не быть, а в лучшем случае сидела б ты без сил под окном и всего-то тебе свету толечко и было, что в окне, всё б и было твое царствие, что видать поблизь окна, а всё то, что за поворотом улицы, – навсегда от тебя отсечено, потому как туда ты уже ни под каким видом не уловчишься дойти, раз ноги не держат, и всё то, что деется там, теперь деется помимо твоей воли, там ты больше ни хозяин, ни гость, ни даже просто прохожий; тяжкое ещё и оттого, что всемучительно ясно вдруг чувствуешь, что круг замкнулся, колесо твоей жизни сделало положенный тебе полный оборот, и теперь ты с опаской щупаешь палкой стёжку, тащишься уже по колее детства...

Природа уравняла в цене и старого и малого.

Припоминаю, доверху радости было, как выскочишь тогда, в детстве, таком далёком за годами и каком-то призрачном, вроде его вовсе и не бывало, мигом, как чёрт из-под кочки, вылетишь на угол улицы, куда прежде не занашивали ноги – всё внове, всё восторг, всё загадка, всё вопрос, толпа вопросов...

Та же светозарная радость одолевает меня и сейчас, когда каждое коленце сонной, кроткой древней и чем-то всегда обновлённой улоньки сводит меня с давностными друзьями: людьми, домами, деревьями, колодцами, с цветущей под окнами сиренью, цветущей богато, так что крепкий её дух кружит голову.

С нашим удовольствием вышагиваю я тихо по Жёлтому.

Назад Дальше