18
Нет большака супротив хозяина.
Наконец-то беда добрала, извела последний свой тыща четыреста восемнадцатый чёрный день.
Наконец-то вышло замиренье...
Наконец-то стала оживать моя Острянка.
Пошли возвращаться к земле мужики, и бабы-девки, прокормившие войну, не без фанаберии уступали им свои машины.
Нина моя скоро выскочила замуж в Нижнедевицк. Вот уж воистину, дочка – чужое сокровище. Холь да корми, учи да стереги, да в люди отдай. И на сторону ещё.
Маня подалась в институт. Стала агрономшей. По распределиловке вынесло куда-то под Калач. Далековатенько, но области всё ж нашей.
Колюшок-вертушок тоже с институтом не разминулся.
Не сахар выпало житьё. Покуда учился, бывало, хаживал барином – сапоги чищеные, а след босой: по недостатку нашему и обувку, и одежонку шикозную не знал. Случалось, ел вполсыта. Худо-бедно, а ты смотри, выучился ж таки, хват, на инженера. На самого ин-же-не-ра! Женился. Там же, в Воронеже, и присох. Самолеты, соколич, делает. Наикрупные!
Грех жаловаться, задались у нас все в семействе.
Только мы с Тамарой безвидные – у каждого свои камушки! – ни с места. И жалости в том не кладём себе.
Как прикипели к тракторам, к своим камушкам, так и на веки вечные.
По-прежнему пашем, боронуем, сеем рожь, подсолнухи, за свёклой ходим...
Нынче свекла уродилась, елки-коляски, матёрая. Что ни корешок – бомбочка!
Я прослышала стороной, что на станцию пришли новенькие свеклокомбайны. Там картинка! Самоглазно про такие в "Сельском механизаторе" читала.
Я прямой наводкой к председателю.
– Золотых, ты мне нужен!
– Морально? Материально?
– Меняй мой старый на новый.
Смеётся, друг ситный. Смеётся как-то неопределённо. Надвое.
– Со всей дорогой душой могу обменять тольке шило на мыло. Вот и весь мой репертуар на сегодня.
– Ты вроде не пустотрёп какой, а с хаханьками...
– А по нонешней ситуации нету меня на большее. Кроме глубочайшего сочувствия, дорогая Марьяна вы Михална, ничего не могу предложить.
– Что так?
– Она ещё спрашивает! – Золотых, придерживая под собой табуретку, пододвинулся вплоть к столу. В задумчивости постучал по нему крючком указательного пальца. – Поздно... Что за разговоры, когда кабан сдох... Марьянушка, тебе как члену правления не мешало бы помнить, что всё до копья, – до копья! – спущено на покупку техники. Что, может, вечер вопросов и ответов устроим? Пожалуйста. На том собрании руку до потолка драла? Напоминаю: дра-ла. Сама вон киваешь... Сообща, одними руками протирали колхозным денежкам глазки? Протира-али... Совместно, всем собраньем, приделывали тем денежкам ножки? Приде-елывали... Вот они и ушли от нас. Ушли на оплату машин.
– Так все и ушли?... Хоть на нож, так не поверю, – убито сказала я, сказала скорее так, абы что сказать: Золотых говорил правду. Минулой весной вон скольк понабрали и тракторов, и грузовиков, и комбайнов...
– И хоть бы напоказ один свекловичный, – размечталась я вслух.
Золотых догадался, о чём это я.
– Не было и не взяли. А теперь покуда и не возьмёшь, потому как в колхозной казне, – он с нарочитой готовностью распахнул не закрытый на ключ сейф, – тайфун гуляет. Но на этом, – Золотых ткнул большим пальцем за плечо на пустой сейф, – свет не кончается. Потерпи. Вот зашевелятся капиталы за свеклу...
– Спервачка не мешало бы её убрать!
– Никуда не денется. Уберём... Уберём, тогда не грех и за обновами...
Перебила я: невснос слушать пустое.
– Ох, Золотых, в прохладе живём: язык болтает, ветерок продувает... Как же! Ну да подумай, станут они нас дожидаться?
– И то, пожалуй, верно, – кусает с досады ноготь на мизинце. – Эх, кабы можно выплясать – вприсядку на костыликах, на этих ходунюшках, пустился бы...
С далёкой, несбыточной мечтой в глазах Петруня трёт друг об дружку сложенные в щепоть пальцы, будто они в сухом тесте, и он хочет сшелушить то тесто.
– Ну вот где эти тити-мити, на что менять? Где, спрашиваю?
– А я тебе отвечаю. Вот они, – и спокойно так ставлю на стол соломенную кошёлку с большими тыщами (тогда последний год старые ещё деньги ходили).
Я знала, покажет мне Петруня пустой колхозный кошель. Он всем его показывал на крайний случай, я и возьми с собой деньжата, что наработала в поле за долгие годы.
Поскрёб председатель за ухом.
– Мда-а, ёжки-мошки, задачка...
– Не смотри, как мышь на крупу. Бери-ка знай. Да только купи.
– Нет, Марьян. Не примет колхоз твои толсты мильоны. Да возьми тольке... За такую художественную самодеятельность причешут знаешь как? Убери, подруга, с глаз!
– Так и скажи, сробел с кем там в районе заводить тесноту.
– А на что ссориться? Ну, какой навар с перекоров? В наличности у меня имеется перворазрядный выход. Помелькивает надежда... Я вот что думаю в принципе...
– Мне не принципы твои – новый комбайн нужен!
– А кто против? Человек ты в районе – да что в районе! – у всей области на виду. Покалякаю я культурненько с кем надо. Думаю, перекрутимся. Будет новенький комбайн. Лови меня на слове.
– Я лучше люблю ловить на деле.
И словила.
У нашего у Золотых слово золото. Делом венчано.
Только пенсия ссадила меня с трактора.
Но в страду, в крутой час, я в поле, как и прежде.
Помогаю убирать. А так...
Что, живу себе тихонько, неспешно добираю года, жизнью мне дарованные...
У старых годов свои игрушки, свои болячки.
Выпадет когда вольная минута, сядешь на лавку под яблоней в саду, сидишь греешь на солнце сухие зябкие косточки. Нет-нет да и задумаешься над днями своими былыми...
Раз ехида голос во мне и спрашивает:
"Ну что, бабка, выбилась в люди с колхозной справкой?"
Другой голос на то сказал:
"А что это значит – выбиться в люди?... Я не бегала трудностей, не искала прибежища у кривды, никому не клала зависти ни в чём, не заедала чужой век, не гонялась за милостью сильного – я изжила свою жизнь праведно, мне ни н? волос не совестно за дни, что стоят у меня за плечами..."
Мой залог и в будущее идёт: скольких девчаточек уже и после войны привадила я к тракторному делу, скольким была наставница...
Сейчас вон на доброй половине колхозных тракторов – девчонушки, мои.
Из-под моего взлетели крыла...
19
Велик почёт не живёт без хлопот.
Иду я по Рассветной по своей аллее.
На повороте латают улицу асфальтом.
В молодые лета мои не пройти было по ней в дождь: грязища выше некуда.
А зараз асфальт гладенький, что твое жуковое, чёрное, стёклышко на столе.
Не в похвальбу себе скажу.
Полжизни я районный народный депутат. Сколь нервов положила, покуда не одели улицу в асфальт...
Конечно, оно и без меня тут был бы асфальт. Да когда? А то вот уже идёшь по нему...
По бокам улицы дома просторные, глазастые.
Дома крыты не ильинским тёсом, соломой то есть как встарь, а один стоит под железом, другой под шифером.
Не по разу захаживала я во всякий домок с депутатской подмогой...
И к кому ни заверни, везде телевизор, газ, вода в кранах посмеивается.
Сказать, как в городе всё, не скажешь. Мы и в самом деле в городе очутились, разве только что на отшибе так стоим, на закраинке.
В давешние ещё времена Острянка наша жила-проживала под боком у районного посёлочка.
Посёлочек рос да рос, шёл да шёл вширь и пришлёпал в Острянку.
Выхлопотал посёлочек себе паспортину городка, стали мы городские крестьяне: в Острянке как был колхоз, да так и есть, как растили мы все потребное к столу, да так и растим.
Рассветная выбегает на площадь-сковороду.
Место это мне всегда не сахарно пройти. Я обминаю его или стороной, или в крайней крайности, когда недосуг, глаза воткну в землю и пробегаю по самой серёдке.
Думала сейчас обойти площадь, ан вижу, наезжий народишко высыпается из красного автобуса. Туристы...
"А чего не послушать, что ж им такое про нас и поют..."
Пристегнулась я к хвосту кучки.
– ...товарищи, пройдемте ближе к постаменту. – Молоденькая девчушка, начальница, видать, над туристами, показывает на гранитную возвышенку и впереди всех вышагивает к той возвышенке. – Рассказ об этом памятнике я хочу предварить экскурсом в прошлое. По свидетельству истории, наш город был однодворческим селом, а в 1779 году при учреждении наместничества село это было обращено в уездный город.
– Ка-ак? – обогнала мой вопрос громадная мамзелина при белых штанах да при собачонке столбиком на руке.
– Уже тогда был городом?
– Уже и тогда... Кроме пары мельниц никакой здесь промышленности не было, почему после революции у города и отобрали его "городскую должность". Стал он опять селом. Годы нашего бурного социалистического развития вскоре сделали село поселком, а потом, недавно вот совсем, и городом.
– Дела! – хохотнул кто-то в толпе.
– Но не об этом парадоксе речь, – всклад вела свое девчушечка. – Во вторник, двадцать первого сентября одна тысяча семьсот восемьдесят первого года (видали, во вторник, упомнила такое!), вместе с гербами других городов губернии утверждён и герб нашего города: "Зелёное поле, разделённое на два щита; в верхнем герб губернского города, а в нижнем ржаной стебель с колосьями и под ними перепёлка, что все служило эмблемою обильного хлебородства в уезде". Славен хлебами и ныне наш край. Посмотрите на постамент. Перед вами первые помощники у крестьянина. До революции – соха. Сохой да бороной русская стояла деревня. Слева от сохи "Универсал", один из первых советских тракторов, и рядом венец тракторостроения К-701. Двести семьдесят лошадок! Вот смотрите и сравнивайте, когда легче давался крестьянину хлеб.
Все важно закивали головами, в крайней восторженности глядят то на "венец", то на побитую жуком, потемнелую за давностью и бездельем ветхую сошеньку – кривую ноженьку.
Девчушка помолчала миг какой, перевела дух и свежим голоском снова собрала любопытство толпы:
– Товарищи! Я хотела бы остановить ваше особое внимание на "Универсале". У этого трактора завидная судьба. Неспроста под ним на пьедестале выбито:
Заслужил и честь и славу
Трактор-дедушка по праву.
На нём начинала, долгое время работала первая у нас в районе трактористка, опять же первый в районе Герой труда Марьяна Михайловна Соколова. Именно про этот "Универсал", про её хозяйку поэт Геннадий Лутков и композитор Константин Массалитинов написали песню "Трактор на граните". В первый раз хор спел её на полевом стане перед соколовским звеном.
По земле проходят поколенья,
И земля их подвиги хранит.
Есть в краю воронежском селенье,
Где поставлен трактор на гранит.
Иногда сюда на зорьке красной
Женщина приходит, как родня.
Говорит ему негромко: "Здравствуй!
Как ты тут, почетный, без меня?...
Не скучаешь ли по вешним росам,
По веселым вербам у пруда?
Может, по ночам твоим колесам
Снится голубая борозда?
А у нас дела идут неплохо,
Вновь нам сеять зерна доброты.
За собой уводит нас эпоха,
И за нами не поспеешь ты.
Мы тебя, железный, не забудем,
Золотят тебя рассвет, закат.
И о нашей молодости люди,
На тебя взглянув, заговорят.
– Хорошо! – сказала за всех мадама с пудельком голубым.
– Вы только подумайте! – в огонь распалялась девчушка. – Сорок лет за рулём! И Марьяна Михална не только великая труженица. Она ещё и жена, она ещё и мать семерых детей, она ещё и бабушка, она ещё и депутат, она ещё и...
С каждым новым чином, что в лихости выкликала туристова предводительша, я приседала по-за чужими спинами всё ниже, ниже, ниже, будто кто вбивал мне в душу аршинные гвозди конфуза.
Мне и неловко, и совестно.
Люди ехали Бог весть откуда. А им про старуху про какую-то талдычат. Видите ль, она "чувствует поле колесами своего трактора"! Эка медалька-невидалька...
"Господи! Да на что ж её слушать? Лучше б чапали в музей к своим мамонтам..."
Прилегла на площади маятная тишина.
Стою чуть тебе не на карачках, шерстю себя что есть зла.
"И отвратней всего то, что из бабьего срамного любопытства подслушивала я вовсе мне и непредназначаемое. А ну откроется вот моя штука? А ну устроят надо мной какой проучительный пасквиль?..."
Пораздумала я только так – ан надо мной и упади-распластайся молоденький басок.
– Бабуника! – твёрдо сказал басок.
Я так вся и сомлела. На полпутях остановила вдох. Выжидаю, что оно будет.
Дал выдержку и он. А потом говорит:
– Бабуника, ты чего корёжишься? Ты чего припадаешь к земле? Тебе, часом, не плохо? Может, тебя товарищ Ревматизкин закрутил? Так мы, как говорится, мигом раскрутим!
И лап, лап меня за плечо. Ладится поднять.
Скинула я руку с плеча, смотрю, а радетель-то мой длинноволосик, интеллиго при очках. Посмотрела я на него не без внимательности, хмыкнула:
"Поглядел дурак на дурака да и плюнул: эка-де невидалища!"
А в голос сказала, – а сама кошусь на его ручищу с кусточками тёмного волоса на пальцах:
– Здоров распускать оглобельки...
Повёл малый плечом, как скалой, спросил громко уже девчушечку:
– А чем сейчас занимается ваша Соколова?
Ненароком насмелилась я, даже голову потянула вбок, согнала белый бумажный платок с одного уха. Пускай, думаю, на воле побудет и – всё слышней. "А, ну-ну?..."
– Марьяна Михална, – отвечала девчушечка, – сейчас на пенсии уже. Но знатную трактористку не забыли. В районе учреждён приз имени Соколовой. Этот приз сама Марьяна Михайловна каждую осень вручает здесь, у памятника, лучшему свекловоду, Здесь же, у памятника, на посвящениях в хлеборобы Марьяна Михална принимает от молодых присягу на верность земле, хлебу. Напутствует добрым материнским словом... И хотя Марьяна Михална на пенсии, а каждую весну в своём хозяйстве прокладывает первую борозду. Это уже там такая традиция: первую борозду прокладывает самый почётный, самый уважаемый человек. Только потом выходят в поле другие.
Волосатик жизнерадостно выставил у меня перед носом большой палец.
– Во! Учись, бабушенция! Смотри, какая у людей пер-во-раз-ряд-ная старость! А ты что?...
Он недосказал, что же я, уступил голосу девушки.
Девушка показывала на тот бок площади, где стояла районная красная доска. Говорила:
– А теперь пройдёмте к галерее наших передовиков. Открывается галерея портретом Марьяны Михалны. Там, у портрета, я и продолжу о ней рассказ... Да, товарищи, – девчушечка законфузилась, – сегодня у меня первая экскурсия. Так что не судите, пожалуйста, строго.
– Что вы, всё о'кэй! – покрыла прочие голоса одобрения тетёха с собачонкой на руке.
Все пошли.
Я себе тоже следком почапала к молодым словам про себя. Сила у любопытства черезмерная, разобрало старую.
– Бабка! – наклонился ко мне очкарь мой пустоумник. – А ты ж с нами в автобусе не ехала. Ты не наша! Ты вообще примкнувшая! Примазалась. Ходишь тут подслушиваешь...
– Ты-то чего зудишь, шмель? Припиявился, ей-бо... Те-то что за печальность?
– А такая моя, бабуся, печаль, что ничегошенечки aх занятного для своих посиделок ты не выловишь тут. Дула б лучше в суд. Там наверняка пар десять сегодня расходится. Вот где подцепишь – с кумушками на год с походом хватит мыть чужие косточки.
Ни звука не вернула я на такие худые речи. А только покачала головой да покрепче сжала губы.
Отпала я от туристического хвоста. Стою одной одна не среди ль площади, а чего стою и не придумаю...
С той самой поры, как появились на этой площади и моя карточка на красной доске, и мой трактор на гранитной возвышенке, я норовлю стороной обежать эту площадь: я боюсь ее, если по правде...
Хочешь не хочешь, а встречайся с собой, со своими делами минулыми.
Не прошлого своего я боюсь. Я побаиваюсь отношения к нему наезжан и в особенности молодых.
Покуда про тебя рассказывают, покуда тебя на карточке с красной доски показывают – у всякого во взгляде и на языке мёд.
Когда ты при орденах говоришь с молодыми с красной трибунки, да и потом, как сойдёшь к ним, тебе всяк масляным грибом в рот заглядывает...
А по какой по такой арифметике, ёлки-коляски, молодые считают, что старый незнаемый человек только при орденах да за красным столом в цене? Невжель только в медалях да в красном сукне вся и сила почитания?
Никто из молодых не даст волю поносным словам, когда видит знакомца при старых, ветхих уже летах, имей он награды иль вовсе не имей. Но завидел где мальчуга совсем не знакомого старика иль старуху, он, кобелёк мокроносый, не прозевает своего, не упустит, в обязательности и кольнёт под момент глупо связанным словом, и пошлёт смешок. Ему незнакомый старый человек в цене не выше пустой дырявой бадейки. Сколько я с таким сшибалась лбом!
Да вон сейчас. Ему лень подумать, что это про меня могли ему сорочить. У него свой указ: "Дула б ты лучше в суд..."
А дули б тебя черти, крапивное ты семя!
Плюнула я в сердцах да и взяла шаг в свою в сторону.
20
Жена мужа не бьёт, а под свой нрав ведёт.
Уже у загсовой у двери меня было чуть не тукнула кукла, что приладили к передку всего в лентах "Жигулёнка".
Не успела я и испугаться, как машина стала совсем рядом, так плотно, что кукла в лёгкости малой уставилась мне в бок своими пластмассовыми розовыми ручками-ножками.
Я повернулась – в машине молодо засмеялись.
Распахнулась дверка. На землю ступила ладная девичья ножка в белой туфельке.
Вздохнула я с судорогой да и пошла за загсов порожек.
Вошла – растерялась. Залища-то что!
По одну руку сплошняком стекло до потолка, по другую – золотистая от голых, без штукатурки, кирпичин стена. В стене пропасть роскошных дверей. Эта на регистрацию. Эта на вручение. Эта на банкет уже...
В зале светло от нарядов невест.
Все держатся всё больше кучками.
Одни стоят, другие посиживают в мягких креселках при низких столиках. Все в живости говорят, улыбаются.
Разом всё, точно по команде, замолкло, с невозможным интересом смотрит, как в торжестве великом расходится на две стороны широкая красного дерева дверь банкетного зала и оттуда тесно высыпается развесёлая уже братия.