– Ах, владыко, да как же на нее не полагаться: тайны-то уже там очень большие творятся – вся благодать оттуда идет: и материно молоко детопитательное, и любовь там живет, и вера. Верь – так, владыко. Там она, вся там; сердцем одним ее только и вызовешь, а не разумом. Разум ее не созидает, а разрушает: он родит сомнения, владыко, а вера покой дает, радость дает… Это, я тебе скажу, меня обильно утешает; ты вот глядишь, как дело идет, да сердишься, а я все радуюсь.
– Чему же ты радуешься?
– А тому, что все добро зело.
– Что такое: добро зело?
– Все, владыко: и что нам указано и что от нас сокрыто. Я думаю так, владыко, что мы все на один пир идем.
– Говори, сделай милость, ясней: ты водное крещение-то просто-напросто совсем отметаешь, что ли?
– Ну вот: и отметаю! Эх, владыко, владыко! сколько я лет томился, все ждал человека, с которым бы о духовном свободно по духу побеседовать, и, узнав тебя, думал, что вот такого дождался; а и ты сейчас, как стряпчий, за слово емлешься! Что тебе надо? – слово всяко ложь, и я тож. Я ничего не отметаю; а ты обсуди, какие мне приклады разные приходят – и от любви, а не от ненависти. Яви терпение, – вслушайся.
– Хорошо, – отвечаю, – буду слушать, что ты хочешь проповедовать.
– Ну, вот мы с тобою крещены, – ну, это и хорошо; нам этим как билет дан на пир; мы и идем и знаем, что мы званы, потому что у нас и билет есть.
– Ну!
– Ну а теперь видим, что рядом с нами туда же бредет человечек без билета. Мы думаем: "Вот дурачок! напрасно он идет: не пустят его! Придет, а его привратники вон выгонят". А придем и увидим: привратники-то его погонят, что билета нет, а хозяин увидит, да, может быть, и пустить велит, – скажет: "Ничего, что билета нет, – я его и так знаю: пожалуй, входи", да и введет, да еще, гляди, лучше иного, который с билетом пришел, станет чествовать.
– Ты, – говорю, – это им так и внушаешь?
– Нет; что им это внушать? это я только про себя так о всех рассуждаю, по Христовой добрости да мудрости.
– Да то-то; мудрость-то его ты понимаешь ли?
– Где, владыко, понимать! – ее не поймешь, а так… что сердце чувствует, говорю. Я, когда мне что нужно сделать, сейчас себя в уме спрашиваю: можно ли это сделать во славу Христову? Если можно, так делаю, а если нельзя – того не хочу делать.
– В этом, значит, твой главный катехизис?
– В этом, владыко, и главный и не главный, – весь в этом; для простых сердец это, владыко, куда как сподручно! – просто ведь это: водкой во славу Христову упиваться нельзя, драться и красть во славу Христову нельзя, человека без помощи бросить нельзя… И дикари это скоро понимают и хвалят: "Хорош, говорят, ваш Христосик – праведный" – по-ихнему это так выходит.
– Что же… это, пожалуй, хоть и так – хорошо.
– Ничего, владыко, – изрядно; а вот что мне нехорошо кажется: как придут новокрещенцы в город и видят все, что тут крещеные делают, и спрашивают: можно ли то во славу Христову делать? что им отвечать, владыко? христиане это тут живут или нехристи? Сказать: "нехристи" – стыдно, назвать христианами – греха страшно.
– Как же ты отвечаешь?
Кириак только рукой махнул и прошептал:
– Ничего не говорю, а… плачу только.
Я понял, что его религиозная мораль попала в столкновение с своего рода "политикою". Он Тертуллиана "О зрелищах" читал и вывел, что "во славу Христову" нельзя ни в театры ходить, ни танцевать, ни в карты играть, ни многого иного творить, без чего современные нам, наружные христиане уже обходиться не умеют. Он был своего рода новатор и, видя этот обветшавший мир, стыдился его и чаял нового, полного духа и истины.
Как я ему это намекнул, он мне сейчас и поддакнул.
– Да, – говорит, – да, эти люди плоть, – а что плоть-то показывать? – ее надо закрывать. Пусть хотя не хулится через них имя Христово в языцех.
– А зачем это к тебе, говорят, будто инородцы и до сих пор приходят?
– Верят мне и приходят.
– То-то; зачем?
– Поспорят когда или поссорятся, и идут: "Разбери, говорят, по-христосикову".
– Ты и разбираешь?
– Да, я обычай их знаю; а ум Христов приложу и скажу, как быть.
– Они и примут?
– Примут: они его справедливость любят. А другой раз больные приходят или бесные, – просят помолиться.
– Как же ты бесных лечишь? отчитываешь, что ли?
– Нет, владыко; так, помолюсь, да успокою.
– Ведь на это их шаманы слывут искусниками.
– Так, владыко, – не ровен шаман; иные и впрямь немало тайных сил природных знают; ну да ведь и шаманы ничего… Они меня знают и иные сами ко мне людей шлют.
– Откуда же у тебя и с шаманами приязнь?
– А вот как: ламы буддийские на них гонение сделали, – их, этих шаманов, тогда наши чиновники много в острог забрали, а в остроге дикому человеку скучно: с иными бог весть что деется. Ну я, грешник, в острог ходил, калачиков для них по купцам выпрашивал и словцом утешал.
– Ну и что же?
– Благодарны, берут Христа ради и хвалят его: хорош, говорят, – добр. Да ты молчи, владыко, они сами не чуют, как края ризы его касаются.
– Да ведь как, – говорю, – касаются-то? все ведь это без толку!
– И, владыко! что ты все сразу так сунешься! Божие дело своей ходой, без суеты идет. Не шесть ли водоносов было на пиру в Канне, а ведь не все их, чай, сразу наполнили, а один за другим наливали; Христос, батюшка, сам уже на что велик чудотворец, а и то слепому жиду прежде поплевал на глаза, а потом открыл их; а эти ведь еще слепее жида. Что от них сразу-то много требовать? Пусть за краек его ризочки держатся – доброту его чувствуют, а он их сам к себе уволочет.
– Ну вот, уже и "уволочет"!
– А что же?
– Да какие ты слова-то неуместные употребляешь.
– А чем, владыко, неуместное, – слово препростое. Он, благодетель наш, ведь и сам не боярского рода, за простоту не судится. Род его кто исповесть; а он с пастухами ходил, с грешниками гулял и шелудивой овцой не брезговал, а где найдет ее, взвалит себе, как она есть, на святые рамена и тащит к отцу. Ну а тот… что ему делать? – не хочет многострадального сына огорчить, – замарашку ради его на двор овчий пустит.
– Ну, – говорю, – хорошо; в катехизаторы ты, брат Кириак, совсем не годишься, а в крестители ты, хоть и еретичествуешь немножко, однако пригоден, и как себе хочешь, а я тебе снаряжу крестить.
Но Кириак ужасно взволновался и расстроился.
– Помилуй, – говорит, – владыко: к чему тебе меня нудить? Да запретит тебе Христос это сделать! И ничего из этого не последует, ничего, ничего и ничего!
– Отчего же это так?
– Так; потому что сия дверь для нас затворена.
– Кто же ее затворил?
– А тот, который имеет ключ Давидов: "Отверзаяй и никтоже отворит, затворяяй и никтоже отверзет". Или ты Апокалипсис позабыл?
– Кириак, – говорю, – многия книги безумным тя творят.
– Нет, владыко, я не безумен, а ты меня если не послушаешь, то людей обидишь, и духа святого оскорбишь, и только одних церковных приказных обрадуешь, чтобы им в твоих отчетах больше лгать да хвастать.
Я его перестал слушать, однако не оставлял мысли со временем его перекапризить и непременно его послать. Но что бы вы думали? – ведь не один простосердечный ветхозаветный Аммос, собирая ягоды, вдруг стал пророчествовать, – и мой Кириак мне напророчил, и его слова "да запретит тебе Христос" начали действовать. В это самое время я, как нарочно, получил из Петербурга извещение, что, по тамошнему благоусмотрению, у нас в Сибири увеличивается число буддийских капищ и удваиваются штаты лам. Я хоть и в русской земле рожден и приучен был не дивиться никаким неожиданностям, но, признаюсь, этот порядок contra jus et fas изумил меня, а что гораздо хуже, – он совсем с толку сбивал бедных новокрещенцев и, может быть, еще большей жалости достойных миссионеров. Весть с этим радостным событием, во вред христианству и в пользу буддизма, как вихрем разнеслась по всему краю. Для ее распространения скакали лошади, скакали олени, скакали собаки, и Сибирь оповестилась, что "все преодолевший и все отвергший" бог Фо в Петербурге "одолел и отверг и Христосика". Торжествующие ламы уверяли, что уже все наше верховное правительство и сам наш далай-лама, то есть митрополит, приняли буддийскую веру. Перепугались миссионеры, известясь о сем; не знали, что им делать; иные из них, кажется, отчасти сомневались: уж и впрямь не повернуло ли в Петербурге дело на ламайскую сторону, как оно в то тонкое и каверзливое время поворачивало на католическую, а ныне, в сию многодумную и дурашливую пору, поворачивает на спиритскую. Только нынче оно, разумеется, совершается спокойнее, потому что теперь кумир хотя и ледащенький выбран, но зато теперь и против этого рожна прать никому не охота; а тогда еще этой хладнокровной выдержки недоставало во многих и, в числе прочих, во мне грешном. Я не мог равнодушно смотреть на моих бедных крестителей, которые пешком плелись из степей ко мне под защиту. Им одним по всему краю не было ни лошадиной клячи, ни оленя, ни собаки, и они, бог их знает как, лезли пешие по сугробам и пришли оборванные, обмаранные, истинно уже не как иереи бога вышнего, а как настоящие калеки-перехожие. Чиновники и зауряд все управление без зазрения совести покровительствовали ламам. Мне приходилось сражаться с губернатором, чтобы сей христианский боярин хотя малость остепенял своих пособников, дабы они по крайней мере не совсем открыто радели буддизму. Губернатор, как водится, обижался, и у нас с ним закипела жестокая стычка; я ему на его чиновников жалуюсь, – он мне на моих миссионеров пишет, что "никто-де им не мешает, а они-де сами ленивые и неискусные". А мои дезертировавшие миссионеры, в свою очередь, пищат, что им хотя, точно, рты тряпками не затыкают, но нигде ни лошадей, ни оленей не дают, потому что по степям всюду все люди лам боятся.
– Ламы, – говорят, – богаты – они чиновников деньгами дарят, а нам дарить нечем.
Что же мне было можно им в утешение сказать? Синоду, что ли, обещать представить, чтобы лавры и монастыри, имея "деньги многи", поделились с нашею бедностию и какую-нибудь сумму на взятки приказным отпустили, но боялся, что в больших залах в синоде это, чего доброго, за неуместное сочтут и, помолясь богу, во вспомоществовании на взятки мне откажут, пожалуй. А к тому же еще и это средство в наших руках могло быть ненадежно: апостолы мои в самих себе такую слабость мне открыли, которая, в связи с обстоятельствами, получила очень важное значение.
– Нас, – говорят, – за дикарей жалость берет; из них с этой возней совсем последний толк выбьют; нынче мы их крестим, завтра ламы обращают и велят Христа порицать, а за штраф все что попало у них берут. Обнищевает бедный народ и в скоте и в своем скудном разуме, – все веры перепутал и на все колена хромает, а на нас плачется.
Кириак этою борьбою очень интересовался и, пользуясь моим расположением, не раз останавливал меня вопросами:
– Что тебе, владыко, вражки пишут? – или:
– Что ты, владыко, вражкам написал? Раз даже он явился ко мне с просьбою:
– Посоветуйся со мною, владыко, как будешь вражкам писать?
Это было по случаю тому, что губернатор мне ставил на вид, что в соседней епархии, при тех же обстоятельствах, в каких я находился, проповедь и крещение совершаются успешно, причем указывал мне на какого-то миссионера Петра из зырян, который целыми массами крестит инородцев.
Такое обстоятельство меня смутило, и я спросил соседнего архиерея: так ли это?
Тот отвечал, что действительно у него есть зырянин, поп Петр, который два раза ездил на проповедь и в первый раз "все кресты раскрестил", а во второй вдвое больше крестов взял, и опять недостало, – с одного на другого на шеи перевешивал.
Кириак как это услышал, так и всплакался.
– Боже мой, – говорит, – откуда еще ко всем бедам пришел сюда сей коварный строитель? Он Христа в его же церкви да его же кровью затопит! Ох, беда! помилосердуй, владыко, – проси скорее архиерея, чтобы он унял своего слугу верного – оставил бы в церкви сил хоть на семена.
– Ты, – говорю, – отец Кириак, вздор говоришь; могу ли я от столь хвальной ревности человека удерживать?
– Ах, нет, – молит, – владыко, проси; ведь это тебе непонятно, а я так знаю, что, значит, теперь там в степях делается. Это все не Христу, а вражкам его служба там идет. Зальют, зальют они его, голубчика, кровью и на сто лишних лет от него народ отпугают.
Я, разумеется, Кириака не послушал, а напротив – написал к соседнему архиерею, чтобы он дал мне своего зырянина на подержание, или, как сибирские аристократы по-французски говорят: "о прока". Сосед мой архиерей в это время уже, отбыв сибирскую епитимью, перемещался в Россию и не постоял за своего досужего крестителя. Зырянин был мне прислан: такой большебородый, словоохотливый и, что называется, весь до дна маслян. Я его сейчас же отправил в степь, а недели через две от него уже и радостные вести имел: доносил он мне, что крестит народ на все стороны. Одного он опасался: достанет ли у него крестов, которых забрал с собою весьма изрядную коробку? Из сего я, не ошибаяся, мог заключить, что улов в мережи сего счастливого ловца попадает чрезвычайно обильный.
Вот, думаю, когда я достал себе, наконец, к этому делу настоящего мастера! И очень был этому рад, да и как рад-то! Откровенно скажу вам – с самой казенной точки зрения, – потому что… и архиерей ведь тоже, господа, человек, и ему надокучит, когда одна власть пристает: "крести", а другая – "пусти"… Ну их совсем! скорей как-нибудь кончить в одну сторону, и как попался ловкий креститель, так пусть уже зауряд все крестит, авось и людям спокойнее станет.
Но Кириак не разделял моего взгляда, и раз иду я вечером через двор из бани и встречаю его; он остановился и приветствует меня:
– Здравствуй, владыко!
– Здравствуй, – говорю, – отец Кириак.
– Хорошо ли вымылся?
– Хорошо.
– А зырянина-то отмыл ли?
Я рассердился.
– Это, – говорю, – что за глупость? А он опять про зырянина.
– Он безжалостный, – говорит, – он и у нас теперь так крестит, как за Байкалом крестил; его крестников через это только мучают, а они на Христа, батюшку, плачутся. Грех всем вам, а тебе больше всех грех, владыко!
Я Кириака счел за грубияна, но слова-то его мне все-таки в душу запали. Что, в самом деле? он ведь старик основательный, – на ветер болтать не станет: в чем же тут секрет? – как, в самом деле, взятый мною "о прока" досужий зырянин крестит? Я имел понятие о религиозности зырян; они по преимуществу храмоздатели – церкви у них повсюду отличные и даже богатые, но из всех глаголемых христиан на свете они, должно сознаться, самые внешние. Ни к кому столько, как к ним, не идет определение, что у них "бог в одних лишь образах, а не в убеждениях человека"; но ведь не жжет же этот зырянин дикарей огнем, чтобы они крестились? Быть этого не может! В чем же тут дело? Отчего зырянин успевает, а русские не умеют, и отчего я этого о сю пору не знаю?