Тогда была эпоха страстей и романтизма, эпоха Рене, Вертера, Оберманна, Чайльд Гарольда, Ролланда, типов убийц, разочарованных и утомленных жизнью; Жак был маленьким побочным сыном этой великой семьи разочарованных, которые имели свою историческую и общественную цель. Жак думал оживить любовь, но не мог сделать этого; он является в романе уже усталым от неудач. В браке он напомнил Оберманна, или, скорей, брак для него был каплей желчи, переполнившей чашу. Он убил себя, желая доставить другим счастье, в которое сам более не верил. Возвышенная черта его характера заключалась в полнейшем равнодушии к жизни. Борьба не была в его натуре, и потому он не воспользовался своим правом, но был справедлив к самому себе. Нравоучение этой книги могло бы быть следующим: "Если ты не умеешь желать, ты не имеешь права жить". Предполагали, что романом "Жак" автор хотел высказать основную мысль за или против брака. Но я думаю, что в этом жестоко ошибались; автор не заносился так высоко и не старался таким способом добиться успеха. Он был молод и принадлежал к той литературе, которая еще не устарела.
Я уже сказал, что мои юношеские чувства соответствовали чувствам Жака. Позднее они были оживлены развязкой в прекрасной драме Александра Дюма "Граф Герман", где появляется Жак, более точный и более смелый, чем у г-жи Занд, потому что он приносит себя в жертву из героизма, не чувствуя отвращения к жизни. В общем, нельзя считать безумцами этих добровольных мучеников обманутой любви, так как всякий великодушный человек, потерявший веру, испытывает желание смерти.
В ту эпоху, о которой я вам рассказываю, литературные вымыслы находили отголосок в моем сердце. Я был, как и все, романтиком и остался таким навсегда. Зрелый возраст, точно так же как и старость, не уничтожил моей чувствительности. Если бы я послушался голоса моего сердца, то поднялся бы на соседний глетчер и нашел бы там смерть, которую мне желал мой соперник и которой воспользовалась бы моя жена.
Но человек пробудился во мне. Низость, или скорей бесполезность, самоубийства сделалась мне очевидной, в то время как расширились и определились мои понятия о долге. Я победил искушение, которое стерегло меня и тревожило мой покой; я ни одной минуты не отдавался ему. В другом романе автора "Жака" действующее лицо могло бы иметь на меня влияние. Вальведр поступает иначе, чем Жак; неверность его жены возбуждает жизнь в его сердце. Он питает и хранит другую любовь. Но когда затронут вопрос о разводе, так как действующие лица по закону могут воспользоваться им, то муж не соглашается на него, полагая, что не следует разрывать связи, которая постановила его быть защитником своей жены. Он присутствовал при ее кончине и женился только тогда, когда мог дать своим детям вторую мать.
Преступная любовь на этот раз убивает и наказывает жену, муж же торжествует над злобой и горем.
Мое положение было совсем иное. Сумев обмануть, моя жена не сделала меня несчастным, и никакая другая женщина не казалась мне идеалом для лучшего существования. К чему я мог привязаться в жизни с тех пор, как ее разбили? Ни к чему другому, кроме моего безотрадного и неумолимого долга.
Когда совесть осветила мне мой долг, то оказалось, что он не состоит ни в наказании, ни в прощении. Как невозможно определить в человеке, более или менее просвещенном, степень его нравственного и духовного сопротивления грубой чувственности, точно так же нельзя философам и физиологам с уверенностью произнести приговор над преступником. Законы признали это радикально, отделив судью от палача. Суд присяжных определяет существование и несуществование виновности, которая влечет за собой то или другое наказание. Судья не произносит приговора, а применяет только статью закона: все основано на более или менее удачных расчетах вероятности.
Было бы затруднительно решить, почему иногда поступают смело или трусливо. Изучение иногда даже совершенно чистой совести представляется трудным делом, которое приводит к сомнению. Каким образом можно это проделать с другим человеком, когда нельзя вполне завладеть его доверием и убедиться в его искренности?
Я не мог наказать то, что строго осуждалось моим разумом и сердцем. Одно только преступление вызывало мое порицание, право же наказывать виновных ускользнуло от меня.
Я не мог более оправдывать их, те же самые причины противились этому. Я знал, что я имею дело с людьми разумными во многих отношениях, у которых не было недостатка в хорошем примере и совете. У них была доля светлого ума и духовной свободы, даже у Тонино.
Они, конечно, заслуживали сурового и строгого урока и беспощадных упреков. Это вполне удовлетворило мою законную злобу, потому что, не признавая казни, я также никогда не любил ни убивать, ни мучить, ни бить.
У меня составилось такое высокое понятие о человеческом достоинстве, что я не знал искушения больше сильного, чем чувство человека, униженного справедливым презрением другого, пользующегося своим правим.
Кроме того, у меня не было права убить моего соперника, и я никогда не решился бы на это. Тонино был отцом семейства, и жена боготворила его. Ванина на самом деле была вполне непорочной, достойной и преданной женщиной. Она кормила невинного младенца, моего крестника, который носил мое имя. Я представлял себе ужасную сцену, которой эта семья могла быть свидетельницей и жертвой. Я мало заботился о том, что надо мной могли насмехаться, открыв тайну, которая так бесчестила меня. Человек, добросовестно следивший за собой всю свою жизнь, как это делал я, знает, что он сумеет всегда найти себе награду в общественной мнении. Все узнают, что я принудил к молчанию Сикста Мора не ради своей репутации, а для того, чтобы воспрепятствовать обществу оскорбить и унизить мою несчастную жену. Когда настало время наказания, я почувствовал себя обязанным сделать различие между двумя виновными.
Какой же из них должен был считаться более преступным? По-видимому, это был Тонино. Его побуждения были в высшей степени развращены, но в отношении ума и рассудительности он во многом уступал Фелиции. Ему редко говорили о его совести: нравственное воспитание, которое я предпринял слишком поздно, было прервано и забыто вследствие многих обстоятельств. Несмотря на свою слепую привязанность, Ванина не противилась его дурным побуждениям и не старалась его исправить. В действительности же Тонино был учеником и созданием Фелиции. Она могла сделать из него вполне порядочного, искреннего и безупречного человека. Она не могла научить его правде и целомудрию, потому что эти качества были чужды ей самой, но она даже не сумела внушить ему понятие о бескорыстии, хотя сама была проникнута им. Вместо того чтобы действовать на его рассудок, она только возбуждала его чувства.
В тот день, когда я увидел этого ребенка целующим ее волосы, я заметил на устах Фелиции улыбку смущения и сладострастия. Эта улыбка не обманула меня, и я никогда не должен был бы простить ее. Может быть, это было первое невольное поощрение той страсти, стыд которой тяготел над ней. Но очевидно, что с того дня Фелиция принадлежала уже своему мнимому приемному сыну; ее материнское чувство было осквернено и стало печальным и низким обманом.
Увы, эта женщина была менее достойна извинения, чем ее соучастник. Этот последний, уступая чувственному влечению, действовал под влиянием своего возмужалого возраста. Фелиция сама испытала это и знала, какой подвергалась опасности. Она не сумела успокоить в нем порыв и исправить его, соглашаясь на будущий брак, о котором мечтал Тонино. Он был слишком молод, слишком непостоянен, говорила она мне тогда, чтобы быть ее мужем. Между тем следовало бы немедленно и навсегда удалить его или отослать его на время, дав ему обещание выйти за него замуж.
Однако нет, она в то же время влюбилась в того, который совершенно не думал о ней. Во мне она видела существо более возвышенное, чем она и Тонино. Фелиция полюбила меня благодаря своей гордости и потребности восстановить свое честное имя.
Но любила ли она меня в действительности? Что же мешало предположить это? Она испытывала потребность узнать правду, удовлетворить свой ум точно так же, как Тонино стремился к удовлетворению своих чувств. Я вспомнил, с каким жаром она слушала, когда я говорил с ней: ее вопросы, замечания, возражения, ее восторженное изъявление покорности, ее смущение, возродившуюся борьбу, сомнения, волнение ее беспокойной души, великодушные порывы, притворное унижение, скрытый гнев, внезапную усталость - весь этот рой мыслей и чувств, которые волновали нас во врем; наших бесед. Она брала на себя тогда слишком много играла ли она ловкую комедию, желала ли побороть свои инстинкты, но во всяком случае она показалась мне самой целомудренной женщиной. Никогда порок бывал так умело скрыт.
Даже в порывах любви, освященной браком, Фелиция сумела играть роль. Она тщательно хранила со мной прелесть невинности, и, раздумав, я понял, что ее натура была доступна более тонкому развитию.
В ней была способность к усовершенствованию, и благодаря ей она оценила истинную страсть и святость исключительной любви. Но не была ли она поэтому еще более виновна, желая пополнить свою жизнь наслаждениями преступной любви?
Может быть, она считала это своим правом? Идея, допускаемая некоторыми философскими школами о развитии существа во всех его проявлениях и об удовлетворении всех его желаний, могла быть признаваема также и этой беспокойной и непостоянной женщиной, Но никакое учение о свободе, насколько бы оно ни было цинично, никогда не допускало систематической лжи. Разделение чувств, бесстыдное смешение никогда принципиально не находят себе покровительства в лице обманутого мужа. Фелиция смотрела на соединивший нас брак, как на большое благодеяние с моей стороны и большую честь, оказанную ей. Она не хотела отказаться от своих преимуществ и охраняла их ценою лжи. Могла ли она считать себя невинной или достойной прощения?
Фелиция испытывала угрызения совести, но они были недостаточны, чтобы остановить ее от зла. Она сама сознавалась, что в тот день, когда удовлетворилась ее страсть, она была "беззаботна, как птичка", и почувствовала себя чистой, "как цветок"! Она была тогда в полном опьянении, но в этом состоянии я никогда не видел ее и поэтому не мог судить. То, что должно было мне внушить милосердие, напротив, казалось в ней самым низким и несправедливым. Когда встречают пьяного, готового упасть в воду или под экипаж, и знают, что он по своей вине потерял силу и рассудок, его все-таки спасают от опасности, так как жалость заставляет умолкнуть презрение и отвращение.
Увы, пьяница также думает развить свою силу и выполнить свою мечту, притупляя свой ум. Бесстрастный философ в том и другом случае видит только глупца, впадающего в обман.
Подобно диким, которые не знают, что пьянство ведет к смерти и к идиотизму, Фелиция захотела испить "огненной воды". Но в действительности ли неизвестна бедным индейцам опасность, которая их ждет? Разве они не видят, как погибают их братья? Разве не учит их первый опыт, сделанный над собой? А между тем целое благородное поколение исчезает таким образом. Индеец красив, умен и смел, но героизм проявляется у него в жестокости, умеренность кончается невоздержанностью. Он отличается древним гостеприимством, но вы не можете считать себя в безопасности у него, так как его воображение необузданно и ему достаточно увидеть сон, чтобы зарезать гостя, за которым он накануне ухаживал.
Я должен был сравнить Фелицию с этими великодушными, но дикими натурами, представляющими такое поразительное сочетание добродетели и злобной жестокости. У нас есть только один критерий, чтобы судить других и самих себя. Чем более существо развито в умственном отношении и одарено природой, тем менее нам кажутся простительными его ошибки. Мы не допускаем, что божество, которое проявляется в нас чувством справедливости, может судить иначе, чем мы.
Но не в этом ли заключается роковое заблуждение, оскорбляющее божественную кротость того, кто все прощает? Наказывать! Я вам уже говорил несколько раз, что это самое тяжелое страдание для великодушного сердца. Человек, который любит воздавать злом за зло, который находит наслаждение в страданиях другого, инквизитор, поощряющий палача, судья, торжественно произносящий смертный приговор, осуждаются Богом в сто раз строже, чем их жертвы, хотя бы последние были в сто раз виновнее. Как допустить, что Бог не сочувствует страданиям, если он облечен обязанностями судьи. А между тем божество не может страдать! Следовательно, о Боге мы имеем самые разноречивые понятия. Мы должны понимать, что его справедливость основана на тех же правилах, как и наша, но если бы он применял ее так же, как мы, то люди потеряли бы всякую любовь и уважение к нему.
Я углубился в эти грустные размышления, и мало-помалу страдания принесли свои плоды, горькие для честной души. Жалость одержала верх над негодованием против Фелиции. Что же касается ее сообщника, то я становился к нему все холоднее и презрительнее. Его беспечная наглость так унижала его в моих глазах, что я все менее и менее видел в нем себе подобного. Относительно Фелиции мне часто приходили на ум слова добрых людей, умеющих ценить прежние достоинства: "Как жаль!" Вспоминая же все прошлое Тонино, я говорил себе: "Это так должно было быть". Для этого последнего не было благотворного наказания, на его долю оставалось только презрение и отвращение.
Я отправился к нему и заговорил с ним следующим образом:
- Ваши денежные споры с моей женой оскорбляют и утомляют меня. Я не желаю, чтобы ее покой был смущен вашими проектами о приобретении богатства. Вы отказываетесь уплатить долг, между тем как я требовал, чтобы она расквиталась с вами. Вы просите денег для других предприятий, я даю вам их от ее имени, но с условием: вы уедете отсюда сегодня же вечером в местность, которую вы сами выберете не менее как за сто лье отсюда. Через шесть недель вы приготовите временное или постоянное помещение, и я привезу туда вашу жену и детей. Но с этой минуты вы не увидите больше Фелиции или в ее присутствии вы получите от меня оскорбление, которое заслуживает человек, изменяющий своему слову. А вы мне дадите это слово, если желаете получить двадцать тысяч франков, которые и просите, и расписку на ваш долг в пять тысяч.
Тонино был бледен как смерть. Он понимал меня и внутренне содрогался от ужаса и беспокойства. Он хотел заговорить, но я перебил его:
- Я требую, чтобы вы дали мне слово, что послушаетесь меня.
- Но…
- Вы даете его?
- Да.
- Проститесь с вашей женой, возьмите вашу дорожную палку и чемодан. Я даю вам четверть часа времени, а затем требую, чтобы вы уехали.
- Моя жена будет очень беспокоиться, и я не знаю, что сказать ей…
- Позовите ее сюда, я сам поговорю с Ваниной.
- Господин Сильвестр…
- Не смейте произносить моего имени и повинуйтесь.
Он покорился.
- Ванина, - сказал я молодой женщине, - я отправляю вашего мужа по делу, которое не терпит ни минуты промедления. Его состояние, будущность детей зависят от этого путешествия, и поспешность вполне обеспечит успех. Не беспокойтесь, а, напротив, радуйтесь. Храните некоторое время тайну о его отъезде. Ваш муж напишет вам с первой остановки, и через шесть недель, я ручаюсь, вы увидитесь.
Тонино подтвердил мои слова. В волнении он простился с семьей, взял деньги и запер свой чемодан. Мы пошли по дороге в Италию.
- Разве вы направляетесь туда? - спросил я его.
- Да, я хочу раньше поехать на мою родину, чтобы моя поездка имела правдоподобный вид.
- Это хорошо, но ваша родина слишком близка отсюда, и я не позволю вам оставаться там более суток.
- Я поеду в Венецию, где живут наши дальние родственники, последние в нашем роду. Я должен буду собрать у них некоторые сведения, чтобы знать, как мне устроиться.
- Хорошо, поезжайте.
- Каким образом я получу обещанную сумму денег и расписку?
- Я вам привезу это, сопровождая Ванину и ваших детей.
- Но что будет с тем, что я оставляю здесь? С моими делами, которые теперь в полном разгаре, с моим скотом и домашней утварью?
- Я позабочусь обо всем этом, как будто бы вы умерли и мне следовало ликвидировать состояние вашей семьи.
- Но этим я понесу убытки.
- Вам заплатят за все.
- Согласны ли вы, чтобы я написал вам?
- Нет, вы должны написать только вашей жене. Знайте же, что всякое нарушение моей воли послужит предлогом к отмене моих обещаний вам.
- Я буду повиноваться, - сказал он. - Позволите ли вы выразить вам мою благодарность.
- Напротив, я запрещаю вам!
Минуту Тонино оставался в нерешительности, а затем хотел сыграть со мной комедию. Он встал передо мной на колени и залился слезами. Он мог, как женщина, расплакаться по желанию.
- Встаньте, - сказал я ему, - и уезжайте.
- О, - вскричал он, - лучше ударьте меня, плюйте мне в лицо, топчите меня ногами… Я легче бы мог перенести это, чем ваше равнодушие.
Я отвернулся от него. Он покорился своей участи и исчез.
Когда я возвратился к Фелиции, я ничего не сказал ей и принялся за мои обыденные занятия. Я был уверен, что Тонино не напишет ей, так как боялся, а может быть даже и ненавидел ее. Но во всяком случае он радовался этой развязке, так как приобрел богатство, мог удовлетворить свое тщеславие, а также избавиться от мучительного притворства в неиспытываемой страсти. Что же касается позора, то он примирился с ним.
Несколько дней, по-видимому, прошли спокойно. Я заметил в Фелиции перемену: она стала более кроткой и тихой. Я объяснял это тем, что по временам у нее являлась потребность забыть Тонино. Почти всегда после бурных свиданий с ним она избегала говорить и думать о нем. Ее нервная и лихорадочная натура требовала иногда спокойствия. Когда ее силы восстанавливались, она снова начинала волноваться, желая видеться со своим возлюбленным или заниматься его делами. Я дал пройти этому времени, и когда она сказала мне, что беспокоится "о детях" и удивляется, что не имеет никаких известий о них, я сообщил ей об отъезде Тонино.
- Уехал? Но куда же?
- Очень далеко, чтобы никогда больше не возвращаться.
Она, как бы пораженная ужасом, упала на стул.
Я никогда не забуду выражения ее светлых и глубоких глаз, которые с наивным страхом спрашивали меня: "Вы убили его и, может быть, хотите также убить и меня?"
И так как в моем взгляде не было ничего ужасного, то она улыбнулась, сложила руки, как бы благодаря Бога, что он не выдал мне ее тайны.
Надо удивляться, как иногда виновные бывают безрассудны и думают, что они могут провести честных людей.
Не поняв моего спокойного вида, она, запинаясь, спросила у меня объяснения странной новости, которую я сообщил ей.
- Мой друг, - сказал я, - надо было покончить с этим мучительным положением. Из-за вашего великодушия вы скрывали от меня ваши тайные неприятности, но я давно уже знал о них.