Всякому другому показалось бы, что она ничего не поняла, но я был испуган ее внешним спокойствием. Выла ли она оскорблена моей добротой? Не слишком ли я ясно выразился? Может быть, для нее было достаточно этого, чтобы не посметь больше надеяться на мою любовь?
Вечера мы проводили всегда вместе, причем иногда по ее просьбе я читал ей вслух. В этот вечер, услышав ее просьбу, я попросил Фелицию самой выбрать книгу. Она принесла: "Die Wahlverwandtschaften" Гете, и я начал читать, опасаясь встретить какой-нибудь повод к спору благодаря этому странному выбору; но я скоро заметил, что Фелиция меня не слушала: она взяла свою работу, но не занималась ею. Ее глаза были закрыты: она спала. Как все деятельные люди, рано встающие, она была подвержена такой внезапной усталости. Мало-помалу понижая голос, я закрыл книгу и начал смотреть на нее. Она была бледна, но дыхание казалось ровным; около часа она отдыхала неподвижно, ее пульс был спокоен и стал слабее только в ту минуту, когда она проснулась.
- Вы думаете, что я больна? - спросила она меня.
- Нет, но вы должны в продолжение нескольких дней снова принимать подкрепляющее лекарство. Вы теперь слабее обыкновенного.
- Вы ничего не знаете, - с какой-то резкостью возразила она, - я никогда так хорошо не чувствовала себя. Мне необходим отдых и больше ничего. Вы мне позволите уйти?
Она заботливо уложила свою рабочую корзиночку, пошла, по обыкновению, распорядиться по хозяйству и возвратилась, чтобы запереть в зале ставню. Я никогда не давал ей делать этого и в тот вечер также сказал, но ей не было необходимости напоминать мне об этом.
- О, - с какой-то странной горечью сказала она, - ведь вы не любите заботиться о подобных вещах! Идите заниматься наверх; я уверена, что вам уже давно хочется остаться одному.
- Что с вами, Фелиция? - сказал я ей, взяв ее за руку. - Разве я выказал усталость в вашем присутствии или нетерпеливое желание удалиться?
- Нет, - с еще большей горечью отвечала она, - я не права! Вы всегда справедливы, не так ли?
Она оставила меня, проговорив эти жестокие и несправедливые слова, которые привели меня в оцепенение и помешали узнать, что происходило с ней.
Через минуту, боясь, чтобы она не заболела, я по; стучал в дверь ее комнаты: она была заперта.
- Дайте мне отдохнуть, - сказала она, - со мною ничего не случилось; я хочу спать. Чего вы боитесь?
Итак, она отказывалась от моей дружбы, узнав, что более не владеет моей любовью. Этого следовало ожидать от такой возбужденной натуры, но тем не менее я был очень удивлен, так как предполагал, что заслуживаю большего внимания, если не признательности. Неужели в этом бурном сердце, которое не могло смягчиться, возродилась ненависть?
Я поднялся в свою комнату, открыв двери, чтобы иметь возможность подать ей помощь, если эта досада разразится каким-нибудь мучительным припадком. Я разложил, по обыкновению, на столе много книг, чтобы иметь занятой и спокойный вид, когда придут ко мне. Я проделывал это в продолжение трех месяцев, потому что в действительности не мог больше работать. Большую часть дня и ночи я проводил в горестных размышлениях о минувших и предстоящих событиях.
Я внимательно прислушивался ко всему, что происходило в доме. Я слышал, как прислуга, затворив внизу двери, ушла в свою комнату; некоторое время слышны были шаги Фелиции; наконец настала тишина. У нервных людей и почти у всех женщин усталость проявляется возбуждением. Очевидно, Фелицию сильно взволновали мои слезы, она, должно быть, также плакала и чувствовала себя разбитой. После хорошего сна она станет бодрей, правдивей, и если мы дойдем до объяснения, она будет способна отдать мне справедливость.
С этой смутной надеждой, чувствуя себя утомленным и не будучи в состоянии разбирать ее странное поведение, я задремал, облокотясь руками на стол. Я не хотел ложиться, прежде чем буду уверен, что могу спать без страха. В полночь я был разбужен звуками скрипки. Фелиция играла ту арию, которую пела мне утром. Она начала с замечательной чистотой, характеризовавшей ее игру. Но вдруг она изменила мелодию и резко перешла к какой-то другой мысли, погрузилась в целый ряд мучительных фантазий. Иногда она тщетно старалась вспомнить мотив, который пела днем, но потом, казалось, с презрением прерывая его, желала выразить совершенно противоположные чувства. Мое возбужденное воображение истолковало эти музыкальные фантазии как символический рассказ, которым она хотела передать мне пережитые ею бурю, падение и отчаяние.
Но я напрасно искал выражение страдания: его там не было. Это был скорее гнев, ее жалобы напоминали проклятие. Резкий звук скрипки, нервно терзаемой смычком, причинял мне ужасные страдания. Я предпочел бы ему самые жестокие слова. Фелиция показывала необыкновенное искусство, но я чувствовал, что ее уму было недоступно искреннее волнение. Ее музыка была безумна, мысли непоследовательны и непонятны, как будто она не стремилась выразить свои личные страдания, а старалась только вызывать их в другом.
Наконец, она порывисто бросила скрипку, которая, как мне казалось, разбилась от падения. Я увидел на деревьях перед домом отблеск света, мелькавшего в ее комнате: Фелиция двигалась как тень, без малейшего шума.
Сильное волнение охватило меня. Я задал себе вопрос, не была ли эта странная музыка среди ночи криком отчаяния или безнадежного прощания? Не думала ли она убежать, чтобы соединиться с Тонино? Но ведь я был убежден, что он не любит ее более. Не ошибалась ли она относительно его отвращения или не надеялась ли какими-нибудь решительными мерами заставить его разыгрывать комедию страсти, чтобы помещать ей нарушить его семейный покой?
Я потихоньку спустился с лестницы и в темноте сел на последней ступеньке возле ее двери. Она не могла сделать ни одного движения без моего ведома. Я ни в коем случае не хотел допустить ее побега на свой позор и погибель. Выгнанная Ваниной и покинутая Тонино, она не нашла бы другого исхода, кроме самоубийства, так как я не чувствовал в себе более сил прощать новые заблуждения.
Мне казалось, что в ее комнате трещал огонь. Я вышел на балкон и действительно увидел полосу дыма на вистом и звездном небе. Без сомнения, она жгла свои бумаги, так как дело было летом и не было необходимости топить печь, если только Фелиция не была больна. Ветерок, который разносил дым, донес до меня едкий запах, который напомнил скорее сожженное белье, чем бумагу. Я вернулся к двери и услышал, что она отворяла задвижку, как бы намереваясь выйти. Желая помешать ее побегу, я умышленно зашумел, чтобы предупредить ее о моем присутствии, и спросил ее через запертую еще дверь, как она себя чувствует.
- Хорошо, - отвечала она решительным голосом, - если желаете, войдите.
- Отчего вы не спите? - сказал я входя. - Вы должно быть, сильно страдаете, так как, уходя к себе вы чувствовали потребность отдохнуть.
- Я не страдаю, - отвечала она, - вы это хорошо знаете: вы не ложились и должны были слышать, как я играю.
- Я беспокоился о вас. Вчера вечером мы холодно расстались с вами; вы холодно вырвали у меня свою руку и казались рассерженной. Если я вас оскорбил, знайте, что у меня не было такого намерения. Клянусь вам в этом! Неужели же вы не верите мне?
- Сильвестр, - вскричала она грубым и глухим голосом, - вы можете клясться в чем угодно, я вам не поверю больше! Вы меня ненавидите до такой степени, что еще сегодня хотели лишить себя жизни. Покажите вашу грудь. А, вы не хотите? Я не знаю, насколько тяжело вы себя ранили; я думаю, что рана неопасна, так как вижу вас теперь, но опасно ваше отчаяние, заставляющее вас терзать себя. Я сожгла рубашку, которую вы бросили в вашей комнате, не заботясь о том, что подумают слуги об этих ужасных кровяных пятнах. Я случайно нашла ее и была смертельно поражена, не поняв сперва и подумав, что кто-то хотел вас убить. Придя в себя, я вспомнила ваше отчаяние сегодня утром. Вы уступили моим ласкам, остатку любви, порыву страстного желания, весьма понятного мужчине, долго жившему в одиночестве. Но тотчас же ваше отвращение: ко мне вернулось, и вы как святой или безумец терзали свою грудь за то, что в ней билось сердце, которое одну минуту жило мной! Вот видите, я чудовище в ваших глазах! Но лучше бы вам покинуть меня, бежать, осыпать ударами и оскорблениями, чем давать мне чувствовать то зло, которое я вам причиняю, живя вблизи вас. Слушайте, дайте мне уехать, я не могу больше оставаться здесь! Меня будут все презирать, так как ваше горе всем понятно! Все спрашивают, почему вы так изменились и постарели. Разве вы не замечаете, что в два месяца вы совершенно поседели? А что бы сказали другие, увидев вашу окровавленную рубашку? Неужели вы думаете, что отъезд Тонино не возбудил толков?! Вы воображаете, что поступали осторожно? Можно было поступить лучше. Надо было действовать, как следует любящему мужу. Надо было убить этого несчастного, которого я теперь ненавижу и может быть ненавидела всегда. Отомстив за себя, надо было топтать меня ногами, бить, плевать в лицо, а потом простить меня. И вы любили бы меня теперь, как до моей ошибки. Между тем как благодаря вашему терпению и доброте вы не излили злобу и храните ее теперь в вашем сердце, она душит вас и не покидает. Вас удивляют мои слова, вы меня находите безумной? Ну что ж, вы благоразумны, но зато не любите, потому что любовь необузданна, и кто желает ее обратить в добродетель, тот ничего в ней не понимает и никогда не испытывал ее!
Фелиция долго еще говорила по-итальянски, упрекая и браня меня, смеясь над моим поведением, осуждая мой характер, защищала и проповедовала любовь, употребляя циничные выражения, смешанные с грубой поэзией, напоминавшей Тонино. Она принадлежала его школе с тех пор, как сошлась с ним. Нравственное развращение принесло свои плоды. Оно достигло сердца, заразило и извратило его и внушило ему чудовищную неблагодарность. От благородной души женщины, полной ума, жизненных сил, признательности, деятельности и преданности, остались только тщеславие, озлобление и болезненное желание без определенной цели, потому что она теперь могла принадлежать всякому, кто пожелал бы ее взять. Я слушал Фелицию молча, в недоумении, мной овладевало мучительное презрение. Я находил отвратительной ее худощавую страстную фигуру. Полунагая передо мной, она не думала прикрыться, и эта нагота, как наглость, неприятно поражала меня. Я не чувствовал больше жалости. Она уже больше не казалась мне женщиной, нуждавшейся в моей защите. Она была для меня старой любовницей, покинувшей меня из-за каприза и возвращавшейся ко мне со скуки, но ее притворное кокетство оставляло меня холодным и равнодушным.
Я не мог больше сказать ей ни слова. Отвращение мешало мне говорить и не возбуждало ни сожаления, ни гнева. Объяснение было для нас невозможным: мы не поняли бы друг друга.
Я встал, чтобы уйти.
- Итак, - сказала она вне себя от отчаяния, - вам все равно, уеду я или останусь?
- Я вам запрещаю уезжать, - холодно ответил я.
- Но вы ведь силой не помешаете сделать это!
- Я никогда не подниму на вас руки, а призову преданных вам людей, укажу на вас, как на помешанную, и они помешают вам убежать и подвергать себя позору.
- Вы запрете меня?
- Я запру вас, если это будет нужно.
- В сумасшедший дом?
- В ваш собственный, вы достаточно богаты, чтобы вас охраняли и ухаживали за вами.
- И вы остались бы здесь как сторож?
- Я остался бы на своем месте.
- Десять лет, двадцать лет?
- Всю мою жизнь, если надо.
- А если я буду буйной помешанной?
- Не будучи сам сумасшедшим, я бы велел обходиться с вами с неизменной добротой.
Она громко захохотала. Этот ужасный смех был для моего сердца последней смертельной раной, оно затрепетало на мгновение от боли и потом замерло.
- Я не хочу уезжать, - возразила Фелиция с ужасным спокойствием. - Вам не надо новых добродетелей. Разве вы будете наблюдать за мной?
- Я знаю, что это было бы бесполезным, если бы вы решились бежать. Но всегда было бы легко вернуть вас, потому что я знаю, куда вы пойдете.
Она бросилась ко мне, упала на колени и воскликнула:
- Сильвестр, одно слово гнева, я тебя умоляю, одно слово ненависти против Тонино и ревности ко мне! Будь человеком! Прокляни твоего соперника и накажи твою жену! Я подумаю тогда, что ты меня любишь, и буду обожать тебя!
- Не любите меня, - сказал я ей, - я не могу отвечать вам тем же.
Я покинул ее. Чаша была переполнена. На другой день она казалась по-прежнему решительной, деятельной, точно забыла об ужасной драме, которая случилась ночью. Она вполне владела собой: приказывала, работала, была ласкова с прислугой и со мной в их присутствии. Думала ли она о моих угрозах и не желала ль показать, что нелегко ее будет выдать за сумасшедшую, когда она сбежит? Я был возмущен этой низостью: она знала, что я никогда не подам на нее в суд. Хотела ли она заставить меня возненавидеть ее, вывести меня из терпения, утомить и озлобить? Доказать мою виновность по отношению к ней было ее последней попыткой, но она потерпела неудачу, так как я стал чрезвычайно вежлив и равнодушен. Знание жизни можно сравнить с крепостью, которою не умеют пользоваться плохо воспитанные люди. Фелиция казалась побежденной и иногда даже тронутой моим непоколебимым терпением. Увы, я не находил больше в ней ни одного достоинства. Ничто в ней не могло больше ни растрогать, ни оскорбить меня: я больше не любил Фелицию.
А между тем я готов был выполнить долг преданности в продолжение, может быть, всей моей жизни. Я не хотел и не должен был забыть дружбу и доверие Жана Моржерона, который принял на себя эту обязанность и подавал мне благородный пример. Фелиция любила меня, насколько могла; ее любовь заставила меня помолодеть на некоторое время. Благодаря ей я два года, был счастлив. Эта любовь оказалась лживой с ее стороны, но я верил в нее. Кроме того, благодаря Фелиции моя жизнь устроилась вначале приятно, хотя я нисколько не стремился к этому, и казалась с виду спокойной и внушающей уважение. Все это было испорчено и осквернено; но дав клятву Богу и людям принять и сохранить то, что я считал честью и благом, то есть любовь и заботы этой женщины, я потерял теперь, как мне казалось, право объявить, что все это было злом и позором! Я мог только тайно сознавать это: мое положение стало бы еще ужаснее, если бы я открылся Фелиции. Мой брак был заблуждением, безумством и глупостью, говоря обыденным языком.
Надо переносить последствия своих заблуждений, и когда не можешь ни в чем упрекнуть себя, кроме чрезмерной доброты и честности, страдания бывают не так ужасны.
Мое ослепление было безгранично: я интересовался Тонино, верил в его искренность, помог ему устроиться! Я доверял вполне этому разбойнику с большой дороги и как Дон-Кихот питал пустую надежду возвысить и исправить его. Вспомнив об этом типе, представляющемся идеалом героя, я сознался, что Дон-Кихот был возвышеннее меня, потому что я наконец прозрел, он же продолжал вечно доверять. До самой смерти он преследовал - свою химеру - величие души, еще более трогательное вследствие своей бесполезности! Я в сущности не был ни святым, ни помешанным: я был просто человеком и хотел им остаться. Если раньше терпение казалось мне долгом, то теперь моя гордость подсказала мне то же самое. Ни мщения, ни слабости - вот состояние, которого я хотел достигнуть.
Чувствуя мою силу, Фелиция скоро отказалась от мысли бежать. Кроме того, она очень боялась скандала и лгала, уверяя меня когда-то, что не дорожит мнением других. Когда она увидела, что, несмотря на ее предположения, наши семейные неприятности остались для всех тайной, она начала притворяться счастливой и почувствовала признательность за мое отношение к ней. Но зло было слишком глубоко, чтобы его могло искоренить мое простое обращение, внушенное логикой.
Тоска овладела Фелицией, и потребность избегнуть эти нестерпимые страдания с силой выражалась в ней. Она почувствовала снова безумную страсть ко мне и подвергала меня постоянной пытке бороться против ее упреков, оскорблений и слез.
Моя жизнь сделалась адом, иногда мне казалось, что я схожу с ума; но я победил ад и его пытку. Я начал серьезно работать над моим образованием, стараясь усовершенствовать мой характер с помощью полезной умственной пищи. Но несмотря на это, я не перестав наблюдать за моей несчастной женой. Я ухаживал за ней, как за больной, усидчиво, добросовестно, то снисходительно, то строго, смотря по тому, какой из этих приемов я считал своевременным. Иногда приходилось ее бранить, как ребенка, чтобы помешать ей прийти в отчаяние; другой же раз приходилось ждать окончания припадка, который временно облегчал ее. Я все надеялся, что со временем, то есть с годами, настанет покой. Так прошел год.
Однажды она показалась мне рассеянной и мрачной; в следующие дни это состояние еще усилилось, а между тем она была совершенно здорова. Я предложи ей сделать прогулку, чтобы рассеяться, и она против ожидания согласилась без спора. Мы поехали в тележке с одним слугой, который правил, и спустились но склону итальянских Альп; Фелиция оставалась по-прежнему грустной, задумчивой, но кроткой; после трехдневной поездки она без усталости и волнения вернулась домой, не выражая ни радости, ни сожаления, и рано легла спать. Мои опасения почти исчезли, и я также лег в моей комнате, находившейся над спальней Фелиции. Дом был высок и узок и расположен таким образом, что у нас не могло быть смежных комнат.
Ее раздраженное состояние духа так долго не давало мне покоя, что я крепко заснул в ту ночь. Наутро, когда первый луч солнца проник в мою комнату, я начал по привычке вставать. Обыкновенно Фелиция поднималась раньше меня, и я удивился, когда, спускаясь вниз, не услышал шума. Приложив ухо к замочной скважине, я услышал дыхание Фелиции, более ровное и громкое, чем обыкновенно, и счел это признаком крепкого сна. Я тихо отошел и спустился в сад. Через несколько минут, увидав старого доктора, который начинал свой обход, я позвал его, и мы заговорили о здоровье Фелиции. Старик одобрил нашу прогулку и советовал продолжать экскурсии, причем прибавил, что, увидев ее за несколько дней перед этим, он нашел, что она прекрасно выглядит. Я счел нужным сказать, что Фелиция была грустнее обыкновенного, казалась равнодушной к тому, что ее волновало прежде, и обратил внимание доктора на окна ее комнаты, которые были до сих пор закрыты. Первый раз случилось, что она так долго спала. Наконец, я попросил старика привязать лошадь у ворот и подождать, пока встанет жена, на что он охотно согласился. Полчаса прошло, мы продолжали говорить о Фелиции.
- Вы последовали моему совету, - сказал Моргани, - и помешали, не знаю какими средствами и под каким предлогом (это меня не касается), возвращению Тонино. Вы поступили прекрасно! Этот чудак причинял ей большие неприятности. Если бы у нее был не такой сильный характер, он мог бы сделаться причиной ее несчастия, а теперь все обошлось благополучно. Ваша жена теперь спокойна и, как видите, может спать. Она вам кажется скучной, но это только значит, что ее лихорадочная деятельность прекращается. Не беспокойтесь, ваша преданность и благоразумие не пропадут даром и скоро принесут плоды!