А синдик злился, и не на шутку злился. Он совершил сегодня выгодную, да что скромничать - наивыгоднейшую сделку: приобрел почти даром огромную пустошь под городом, где под слоем тощей почвы, дающей жизнь лишь колючему кустарнику да чертополоху, таились несметные залежи каолина, годного для производства фаянса. И главное, Швальбе наткнулся на золотую, поистине золотую пустошь не случайно, не с помощью слепой удачи, щедрой к дуракам, а в силу своей любознательности, приверженности к чтению, особенно рукописных книг. Он "вычитал" скрытое богатство пустоши в одной старой хронике - полуистлевшие, хрупкие листы и объеденный крысами переплет из свиной кожи. Наняв надежного и знающего человека, произвел тайком разведку, подтвердившую и даже превзошедшую по результатам самые смелые мечты. Разыскал владельцев пустопорожней земли и, не возбудив их подозрительности, а с ней и алчности, получил пустошь за бесценок. Конечно, теперь предстоят расходы, и немалые: наладить добычу, поставить фаянсовый завод, проложить дорогу, но ведь это и было высшей целью Швальбе: найти такое помещение капитала, чтобы в кратчайший срок выйти в тузы.
Необходимо иметь большую цель в жизни. Но нередко огни, манящие вдали, обесценивают сегодняшнее существование, кажущееся в сравнении с грядущим блеском мелким и тусклым. Несчастны люди, пропускающие жизнь мимо себя ради химерического будущего, и Швальбе, слава создателю, к ним не принадлежал. Он умел пользоваться настоящим, ценить сиюминутное бытие, которое построил по своему вкусу, привычкам и даже капризам, что не так уж часто удается смертным, даже стоящим на верхних ступенях иерархической лестницы. Впрочем, тут ему сказочно повезло, и Швальбе честно признавался себе в этом. Без Марихен его жизнь не имела бы такой сладости, странности и остроты.
Правда, надо было угадать Марихен среди многочисленных служанок, которых сердобольные люди посылали к нему после смерти его второй жены. А были среди этих девушек и женщин и помоложе Марихен, и посвежее, и подороднее, а он углядел чудо в тридцатилетней сухопарой смуглянке.
Потеряв синеокую рослую и статную, почтительно любимую Доротею, а еще раньше бог забрал нежную крошечную кареглазую Лотту, которую он любил до умиленных слез, суеверный Швальбе дал клятву никогда не жениться, если только жена не принесет ему такого же большого приданого, как маленькая Лотта или величественная Доротея. Но он не счел нужным говорить о своей клятве Марихен, у которой было множество достоинств, но ни полушки за душой, - женщине необходима пусть несбыточная надежда, тогда она больше старается. Даже поверить было трудно, что такая красивая, яркая, сметливая, ушлая, разбитная женщина не имела бы хоть горшка с червонцами, припрятанного в надежном месте. Господин Швальбе был убежден, что в прошлом у Марихен была какая-то темная, если не кровавая история. Едва ли она сама убивала, но вполне могла быть тесно связана с людьми, не питавшими излишнего уважения к человеческой жизни и уж подавно - к имуществу и кошельку. Разумеется, он предпочел ничего не знать и спокойно принял невразумительную версию о невинной страдалице, чей муж - бродячий торговец - разорился дотла и скоропостижно покинул юдоль страдания, не оставив вдове ничего, кроме доброго имени. Имя, впрочем, трудновато считать добрым по причине разорения мужа Марихен, но удобным оно было несомненно: попробуй навести справки о бродячем торговце Мюллере.
Как и в каждой лжи, в легенде Марихен был малый проговор правды, он заключался в слове "бродячий". Тут действительно попахивало бродяжничеством. Хотя Марихен выдавала себя за уроженку Австрии и горожанку, более вероятно, что увидела она свет посреди раздольной валашской степи в шатре или кочевой кибитке. Она была по-цыгански смугла и черноглаза, с сухими черными волосами. А тело у нее - светлое, цвета слоновой кости, и на шее отчетливо виднелась неширокая полоска, где ореховая смуглота, стекая с лица, растворялась в белизне с легкой прижелтью. Швальбе казалось, что полоса эта - след удавки, которую палач захлестнул на долгой и гибкой шее красавицы ведьмы. Но ведьму топить надо, не вешать, вот Марихен и выкрутилась из петли.
В том, что Марихен ведьма, Швальбе не сомневался. Она врачевала любые болезни, заговаривала кровь, вечно возилась с луговыми, лесными и приречными травами, сушеными, свежими, истолченными в порошок, запаренными, перемешанными невесть с чем; а готовила так, что любое нехитрое кушание обретало какой-то особый, острый, греховный вкус, и, расправившись с блюдом свиных голяшек, господин Швальбе чувствовал потребность в очистительной молитве, ибо постигал, почему чревоугодие в Священном писании причислено к смертным грехам: жратва колдуньи Марихен начисто перечеркивала бога.
Марихен проворачивала за день уйму дел, обходясь без чьей-либо помощи, хотя господин Швальбе не раз предлагал нанять кухонную девушку для черной работы, но Марихен нравилось все делать самой: прибирать в доме, топить печи, выбивать ковры, закупать провизию, кухарить, подавать на стол, мыть посуду, заготавливать на зиму разные соленья и копчения, вялить рыбу, варить варенье в громадных медных тазах. Она допускала лишь помощь дровокола и прачки, впрочем, рубашки господина Швальбе она стирала, гладила и крахмалила сама. На редкость домовита и хозяйственна была эта ведьма. А натрудившись за день до последней устали, она ложилась в постель синдика свежая, с прохладным телом, горячим ртом, быстрыми руками, нежными, теплыми пятками, неутомимая и неистощимая на выдумки. Швальбе молодел с нею на двадцать лет. Когда же они наконец засыпали, их сладостный сон озвучивался странным шумом, доносившимся из столовой, казалось, там бесчинствуют бесы: грохот, задушенный писк, царапанье, скачки, падение мебели. Господин Швальбе улыбался во сне - очередная крыса, отведавшая "лакомства" Марихен, подыхала в страшных мучениях.
Синдик ненавидел крыс. Когда он еще качался в люльке, крыса укусила его за щеку, навсегда оставив под глазом две белые метины. Где бы он ни жил, дом его всегда был полон крыс. С одной стороны, это хорошо как признак прочности и зажиточности, с другой - собственное жилье становилось омерзительным синдику. Избавиться от крыс - дело непосильное. Крысы могут уйти сами - громадным бесстрашным стадом, если дому грозит гибель от пожара, наводнения или другого бедствия. Но всем известно, чем кончаются попытки повального истребления крыс. Жители Гаммельна, где ваши дети? Куда увела их из родного города волшебная дудочка странствующего крысолова? И, не желая навлекать на себя гнев крысиного бога, господин Швальбе отваживался лишь на осторожную войну с крысами.
В его лейпцигском доме крысы хозяйничали главным образом под полом, нанося немалый ущерб погребу, да по сусекам, где хранились мука, крупы, но с этим господин Швальбе еще мог мириться. Раздражали его до сумасшествия те нахальные крысы, которые, не довольствуясь подполом, кладовыми и кухней, обследовали столовую. Они тыкались острыми мордами в дверцы буфета, царапали гадко-голыми лапками столешницу обеденного стола, обгрызали не только кожаную обивку кресел - это в доме-то, полном еды! - но и ножки стола, дивана, кресел, кисти гардин, опрокидывали вазы с цветами, оставляли свой омерзительный помет в самых невероятных местах: в завитках резных рам, из которых строго глядели постные лица мнимых предков господина Швальбе, в чаше старинной люстры, в пузатеньком, с узким горлышком обливном кувшинчике. Они походя сожрали двух дорогих ангорских кошек и, усмехаясь в длинные усы, играючи избегали наихитрейших ловушек. Случалось, они хватали аппетитную приманку: поджаренный кусочек сала или окорока, железная скоба захлопывалась, но они утаскивали крысоловку под пол и там с грохотом освобождались. Это были пасюки - самые крупные, злые и сильные крысы с красноватой жесткой шерсткой и красными глазами. А потом за дело взялась Марихен, и теперь каждое утро господин Швальбе обнаруживал в столовой трупы своих врагов. Ни одна крысоловка не была больше утащена. Крысы бесновались, громыхали мебелью, но что-то мешало им уйти под пол, хотя бы попытаться. То ли они обалдевали от приманки Марихен, то ли некое родовое чувство запрещало им тащить страшную отраву в крысиную обитель.
Можно было бы вообще обойтись без крысоловок, просто раскидать яд, но господину Швальбе доставляло несказанное удовольствие слышать сквозь сон, как агонизируют его враги. Самое же главное происходило по утрам, когда с бьющимся сердцем он вступал в столовую. Тушки крыс как будто светились, и свечение это было то зеленым, то голубым, то лиловым, то желтым, то розовым, то серебристым. Ему никак не удавалось угадать, в какой цвет перекрасит Марихен пасюков. Размеренный, аккуратный, плотный от дел и забот быт господина Швальбе возносился, приобщался к тайнам, о которых лучше помалкивать. И взволнованно думалось о женщине, что так тихо, почти без дыхания, спала у него под боком, свернувшись теплым клубочком, и будто не ведала о своем причастии к темным силам, менявшим установленный свыше порядок, согласно которому пасюку надлежит быть цветом в ржавь, светиться же дано лишь ангелам небесным, а из земных обитателей - светлячку - божьему огонечку, но никак не крысе, гадчайшей из всех тварей.
Да, Марихен внесла и остроту, и поэзию в его жизнь, спасибо ей! Но сильное самосохранительное чувство заставляло господина Швальбе держать ухо востро и не растекаться в доверчивой откровенности даже в самые задушевные минуты. Он не только скрыл от Марихен свое решение не вступать больше в брак, но и недвусмысленно дал понять, что женится на ней, если она родит ему дитя. Швальбе знал, что ничем не связывает себя подобным обещанием. Пораженный бесплодием своих жен, таких разных во всем, но равно молодых, крепких и здоровых, он обратился к знаменитому доктору Теофилусу, пользовавшему самого курфюрста. Оказалось, бедные жены ничуть не повинны в том, что оставили его без наследника. Это его обделила природа. И все неистовые ночные усилия Марихен не способны приблизить ее к заветной цели. А почему бы ему не жениться на Марихен, которая устраивала его по всем статьям? Да потому, что не за горами срок, когда он перестанет устраивать Марихен, и молодая, в соку, женщина, захочет молодого мужа, способного сделать ее матерью. А господину Швальбе вовсе не улыбалось разделить участь пасюка и воссиять розовым, изумрудным или лазоревым светом.
Выходит, и ведьме не по силам тягаться с ушлым лейпцигским коммерсантом. Обвел вокруг пальца дочь тьмы добропорядочный синдик, член магистрата, знаток церковной службы и музыки. Было чем гордиться господину Швальбе, да он и гордился - и своим домом, таким простым и строгим снаружи, таким артистичным и мудреным внутри, и своей властью над красавицей колдуньей, и своим весом в магистрате, и своим богатством, и деловой хваткой, и величием далеко идущих планов, и тем, что не похож ни на какого другого жителя этого большого города. А сегодня, когда он провернул лучшее дело своей жизни, его так и распирало от гордости. В довольном и благостном настроении уселся он к окну с трубкой в руке, дабы лицезрением тех, кому холодно, сыро и сиро, усилить и укрепить торжествующее чувство своей избранности. Для этого ему хорошо служили и жмущиеся к стенам сиротливые фигуры прохожих, и понурые возницы на облучке, и прочавкавший по грязи взвод измученных солдат, и пастор в захлюстанной сутане, и стайка голубых от стыни и голода школяров, и девочка-служанка с мелочью, зажатой в красном кулачке, и тучный старик в шляпе с обвисшими полями, полуслепой кантор, проковылявший куда-то с отрешенным видом и едва отозвавшийся на оклик, - вся зримая неустроенность, хилкость, зависимость населяющих мир питала Швальбе сознанием своего превосходства, защищенности и важности.
Но вот, в исходе большого, радостного дня, когда, отвечеряв, синдик вернулся на свой наблюдательный пост и раскурил последнюю перед сном трубку, возле дома вновь появился неуемный старик Бах и сбил, а там и вовсе испортил отменное настроение господина Швальбе. Почти слепой, а ишь как шагает, даже не силится опробовать землю толстой ясеневой палкой! Промокший, со шляпы течет на сизые щеки и толстый нос, ботинки и чулки залеплены грязью, а вид такой бравый, что хоть сейчас в полковые барабанщики! Господин Швальбе полагал вначале, что Баха погнала вон из дома какая-нибудь беда: болезнь жены, родовые схватки незамужней дочери, пожар, учиненный слабоумным сыном, или известие, что первенец Фридеман сломал шею по пьянке. А оказывается, старый шут бегал в деревню орган послушать. Мало ему в городе органов и органистов. И, даже не услышав ничего путного, лучится непонятной радостью, будто наследство получил. И наплевать ему на все успехи синдика Швальбе, которые послужат к вящему преуспеянию славного города Лейпцига, наплевать ему на богатство, на дом, скот и угодья господина Швальбе, и на радость его очей, усладу души и не остывшей с годами плоти тоже наплевать этому неотесанному и самонадеянному мужлану.
Почему Бах, потомственный музыкант из старого, почтенного, всюду уважаемого рода, стоявшего много выше рода Швальбе, оказался неотесанным мужланом, синдик и сам не знал. Он, правда, слышал, что Бах, человек просвещенный и начитанный, не получил университетского образования в отличие от большинства известных музыкантов, но сам Швальбе не кончил даже гимназии и ставил это себе в заслугу, почитая самообразование выше готовых знаний, вдалбливаемых учителями в тупые головы учеников. Но Швальбе злился. Швальбе пылал гневом. Этот Бах, черт бы его побрал, задирает перед ним свой нос!
Ах, канальство!.. Если ты бедный, если ты жалуешься на погожую осень, лишившую тебя доходов с отпеваний, если замороченный семьей едва сводящий концы с концами, ты ходишь в спущенных чулках и с вывернутыми карманами, если вечно теряешь ключи от всех тех мест, куда опаздываешь, если ты распустил учеников, которые только и знают, что шляться по деревням и выпевать у крестьян плохо поставленными голосами битую птицу, яйца и серые лепешки, если ты зависишь от снисходительности и терпения отцов города, то думай ежечасно, ежеминутно о хлебе насущном для себя и близких своих, в поте лица добывай этот хлеб, смиренно и неустанно ублаготворяй высоких покровителей, заслуживай милость у сильных, а не бегай за музыкой, как за девкой, в дождь и слякоть через весь город!..
Гнев синдика окрасился болью. Откуда его презрение ко мне? - яростно и горько вопрошал себя Швальбе, хотя музыкант не давал ему ни малейшего повода для подобного умозаключения. Увы, детский смех не звучит в моем доме, но ведь это несчастье, взывающее к сочувствию, а не порок. Да, я не умею играть на органе, а он не отличит брюссельских кружев от грубой подделки, лионского полотна от местной дряни, не заключит и простейшей сделки, грош не превратит в талер. Он хороший, даже преотличный ремесленник в своем цехе, а я в своем. В конце концов, можно поспорить, что нужнее людям - хорошая музыка или хорошая торговля. Да и кто из прихожан церкви святого Фомы, даже из тех, что старательно гнусавят в общинном хоре, знает цену прелюдиям, хоралам, кантатам и мессам старого кантора? Быть может, по всем немецким землям лишь горстка людей догадывается об истинном достоинстве этой музыки? Да еще горстка делает вид, будто догадывается. И то скажи им, что Бах выше не только Телемана или Гассе, но и самого Генделя, пожмут плечами или расхохочутся в лицо.
К сожалению, я знаю ей цену. К сожалению, ибо зачем коммерсанту, торговцу, человеку дела, участнику жесткой конкурентной борьбы, землевладельцу и будущему заводчику, так сильно, остро, так безысходно чувствовать музыку, до задыхания, стона, сладко-стыдных слез? Зачем мне абсолютный слух и цепкая, как волчец, музыкальная память, если я не в силах сочинить даже простенькой песенки, если ни клавесин, ни скрипка, ни флейта не оживают под моими нечуткими пальцами. Но что стоил был Иоганн Себастьян Бах, если б ни одна душа на свете не отзывалась его музыке? Кто-то должен слышать музыку, иначе она бессмысленна, иначе ее просто нет.
- Господин Бах, - сказал Швальбе тихо, а Баха буквально оглоушила скрытая в его голосе угроза. - Не кажется ли вам, что тот, кто создает великую музыку, и тот, кто способен постигнуть созданное во всей бессмертной красоте, равны перед лицом Гармонии?
- О, конечно! - живо согласился Бах. - Разница между ними лишь в том, что второй не владеет материалом. Но это вопрос чисто ремесленный, в духовном же отношении эти люди равны.
И улеглись грозные накаты душевных крутеней синдика. Теперь он гнал хоть и бурные, но ласковые волны.
- Творения Баха заслуживают самой широкой известности, а между тем их нигде не услышишь, кроме Лейпцига, - негодовал синдик. - Немецкие княжества кишат органистами, но они уперлись в Пахельбеля, Букстехуде, Бёме… Великие "Страсти по Матфею", перед которыми Гендель должен снять шляпу, исполнялись один-единственный раз, и никто не знает о существовании этого шедевра… Баха ценят лишь как исполнителя, и даже серьезные музыкальные писатели, вроде гамбуржца Матесона, ставят его ниже заведомых посредственностей…
- Но разве это так важно, господин синдик? - со слабой улыбкой спросил Бах, равно удивленный музыкальными познаниями торговца и страстностью его тона.
- Конечно, важно, дорогой Бах! Почему люди должны довольствоваться вторым сортом?
- Гендель - второй сорт?
- Оставим Генделя в покое. Все остальные рядом с вами второй сорт.
- Попробуйте объяснить это Матесону! - Бах с добродушным смешком развел руками.
- Вы когда-нибудь издавали свои вещи?
- А "Клавирные упражнения"? Я имел честь послать вам экземпляр.
- И это все? А ваши оркестровые произведения, ваши прелюдии, хоралы, фуги?
- Клавирное переложение одной из фуг…
- Одной!.. О святая простота!.. - нетерпеливо воскликнул Швальбе. - А ваши кантаты - вершина церковной музыки?..